Пока Мао произносил эти слова, а Ши Чжэ их переводил, я с удивлением следил за мухой, которая четко ориентировалась в ситуации и курсировала между главным, большим, жёлтым лбом и второстепенным, крохотным.
Стоило вождю закончить очередную фразу и сделать паузу, насекомое улетало к переводчику — и тот исправно сюсюкал.
И — наоборот.
Когда, правда, после перевода мысли о ките имперской власти в океане истории, Мао умолк, — муха растерялась. Долго кружила по комнате, прицеливаясь то к паху польского шахтёра, а то к чугунной макушке Ильича, но потом, видимо, освоила услышанное и вернулась на вспотевшую китайскую тыкву. А может быть, ей там просто больше нравилось.
Ко мне — не посмела. Хотя очередь говорить настала моя. Я сказал насекомому, что Мао не понял меня. Ибо имею в виду не Запад, а большевистскую демократию. Но судя по рассказам, добавил я, товарищ Мао так сильно перекраивает Маркса, что если бы тот был живой, завертелся бы в гробу, как флюгер.
Мао не согласился. Вслух. Во-первых, потому что если бы Маркс был живой, то в гробу, дескать, ему нечего было бы делать. Тем более — в качестве флюгера.
Во-вторых же, даже живой, Маркс в Китае не бывал. А потому приходится не перекраивать, а раздвигать рамки его учения. Чтобы включить в него и Китай.
Пусть раздвигает, согласился я молча. И включает. Главное — знать, что теперь уже, когда он прибрал к рукам то, что включает, то есть всех китайцев, ни один из них ему не смеет перечить. И что поэтому достаточно договориться именно с ним.
— Вы снова не поняли меня, — проговорил я. — Нам было не обойтись без диктатуры пролетариата. А вы можете. Тем более, что — по слухам — пролетариат вы не любите.
— Я больсе доверяю крестьянам.
— Напрасно.
— Они не способны брать цузую власть.
— Зато любят защищать свою.
— В Китае им некогда. В Китае природа работает круглые сутки. А у рабоцих больсе времени. Как у интеллигенции.
Я сделал вид, что не понял:
— А кому тогда отдавать власть?
— Никому. Народу.
Если бы не пот на его лбу, жёлтый, как гной, и не зелёная вонь изо рта, я бы вскочил и расцеловал его. И воскликнул бы, что он — подлинный народный император. Между тем, я не только не сдвинулся с места — не произнёс и слова. Мао почувствовал себя неловко и добавил:
— Я не доверяю теории. Теория — это идея, отделённая от действия. А всякая идея — это обобсцение прослого. Дазе когда обрасцена в будусцее. Но зизнь — настоясцее. Поэтому к идее, прослому, прибегает кто боится зить. Знание приходит в практике.
Ни я, ни Ши Чжэ, ни муха на его руке не шелохнулись. Не дождавшись звука, Мао протянул руку и дотронулся до плеча:
— Вы мне не доверяете. Сцитаете меня маргариновым марксистом. Но я больсе, чем марксист.
Да, согласился я. Но опять молча.
— При цём марксизм?! — развёл руками Мао. — Я больсе, чем Маркс! И почти — как вы!
Ши Чжэ, дурак, удивился. А муха куда-то исчезла.
Мао подвинулся ко мне:
— Хотя это невозмозно, но практика требует, цтобы такие, как вы, были всюду. Ибо вы не мозете управлять отсюда и Китаем.
Последнюю идею, как обращённое в будущее обобщение прошлого, он высказывал и раньше. Но не прямо мне. Я, однако, ответил лишь тем, что вынул из кармана спичечный коробок и стал в нём копаться.
— Практика требует невозмозного, — продолжил Мао. — Но практика невозмозного добьётся. Такие, как мы с вами, появятся всюду. Чтобы марксизм победил везде.
Я наконец разжалобился:
— Пока практика добьётся невозможного, товарищ Мао, не запутались ли вы в том, чему не доверяете? В теории? Почему, наверно, и не доверяете ей. При чём, говорите вы, марксизм?! Но в то же время хотите, чтобы победил он. Где логика?
Мао громко рассмеялся, выбросив переводчику изо рта с дюжину зелёных слов. Тот тоже радостно взвизгнул, но поперхнулся ими. Хотя сразу же оправился — высыпал их все в кулачок и стал одно за другим переводить.
Когда слова в его кулачке закончились, я не стал смеяться. Не спеша разместил чубук между зубами, чиркнул спичкой, воткнул огонь в полупустую головку, выманил из неё дым и молча объявил себе, что даже если китайский вождь эксплуатирует свой мозг так же усердно, как главный орган, — даже в этом случае возможности этого мозга нельзя считать исчерпанными.
Не рассмеялся же я только потому, что ответ показался мне гениальным. Мао, правда, посчитал, будто я не понял — и велел Ши Чжэ повторить слова:
— Вы спрасиваете — где логика, а товарис Мао отвецает — зацем её искать? Товарис Мао сцитает, цто надо думать, как поэты. Дусой. Как вы сами и как он сами. А логику послать оцень в зопу!
Я, однако, никогда не мог без логики. Хотя знал, что истинный смысл всему придаёт не только она. Или — только не она. Но я и в стихах не смел от неё избавиться.
А Восток смеет. Поэты там действительно мыслят без логики. И — только о том, что видят. Летит птица в пустом небе — они и поют: лети-и-ит птица-а-а. В пусто-о-ом неб-е-е. А когда она исчезает, поют не о том, что она исчезла, а о том, что видят пустоту-у-у.
И всё-таки — прежде, чем сказать Мао самое главное — я вынужден был произнести вопрос, на который не ответишь если логика «в зопе»:
— А зачем вам надо, чтобы марксизм победил везде?
Мао обрадовался и расширил глаза, отчего они приняли чуть ли не нормальный размер. Потом он повернулся к Ши Чжэ и кивнул головой. Тот, видимо, знал ответ наизусть, ибо служил вождю давно.
Оказываеця, — одназды, когда присидатель Мао был маленький мальцик в маленькой китайской деревне, он лезаєл и крепко думал. Так крепко, цто стал совсем бледный. И это заметил его папа. Тозе китайский крестьянин. И сказал сыну: вставай и говори — поцему ты бледный. Мао встал и цестно говорил, цто у него оцень крепко болит дуса за всех людей. И цто он оцень крепко хоцет всех спасти. Папа оцень испугался и приказал: лозись обратно и долго лези; мозет быть, это пройдёт. Присидатель так и сделал. Но это у него узе никогда не просло.