Мы с Мишелью действительно начали было говорить о жизни. Но не посюсторонней. Я спросил её — какая погода в Париже. Ответила, что погода там иногда меняется.
Потом спросила она. Что мне понравилось в Париже? Я ответил, что в Париже не бывал. Ни на одном бульваре или сквере. Был зато в Лондоне. На всех главных стритах.
Она спросила — что же мне запомнилось в Лондоне?
Я устал и решил покуражиться. Хотя описал сцену точно. Даже точнее, чем в жизни.
В Лондоне, рассказал я, на одной из стрит, мне запомнился роскошный магазин сантехники. За дверью из сплошного стекла, на возвышении, обложенном белоснежным кафелем, стояли три унитаза. На тонких, как лебединая шея, подставках. Очень разные.
Но все — тоже белые и чистые. Как первый снег в тех местах, где не живут люди. Нет, как мечта людей, которые пока не начали жить среди людей.
Я стоял за дверью очень долго и, подобно другим, не решался войти вовнутрь. Пешеходы разинув рты останавливались, — и прежде, чем уйти, качали головами. Может быть, потому, что унитазы казались им небывало красивыми. А может быть, потому, что — небывало чистыми.
Когда они стали вдруг ещё красивее и чище, когда три закатных солнечных луча протиснулись сквозь дверные створки и освятили три унитаза золотым нимбом, какой-то негр оттеснил меня в сторону, вошёл в помещение, поднялся на белый помост, вынул из ширинки чёрный член, — правда, большой, — и начал мочиться.
Сперва в один унитаз, потом — во второй, а потом — в третий.
Никто ему не мешал. Отмочившись, он сошёл вниз, вернулся к двери и исчез. Оставив после себя три жёлтых струйки, сбегавших на пол по белокафельной стенке помоста.
Заморгав, а потом сощурившись, Мишель спросила — можно ли ей рассказать об этом в печати. Нет, улыбнулся я, потому что рассказанное — неправда. То есть, магазин и унитазы — как раз чистая правда.
А насчёт того, что кто-то помочился — вымысел. Я, мол, хотел сделать это сам, но не посмел. Потому, что — не негр. И ещё потому, что спешил на свидание с Ильичом.
Француженка молчала, держала на отлёте погасшую папиросу и думала, конечно, не о том, чтобы стряхнуть с неё давно уже наросший на кончике пепельный столбик.
Мучился и Чиаурели. Пытался объяснить Мао — почему же всё-таки Христу в левой рамке связали руки. И осудили на казнь.
Факты Миша излагал правильные, но поначалу осторожничал. Не знал — как к ним при мне отнестись. И при Мао. Старался представить дело так, чтобы одновременно и похвалить главного героя, и оставить возможность его осуждения.
Иисус, мол, был еврей из провинции. И это видно по носу. Провинция называлась Иудея и подчинялась Риму. Который считал, что богов много, тогда как иудеи настаивали, что бог один.
Миша заметил с усмешкой, что, как, слава богу, сейчас выяснилось, правы были евреи. Потому, что бог губит больше людей, чем спасает. И если бы он был не один, никого из людей сегодня не было бы в живых.
Я не знал как среагировать, но Чиаурели добавил, что это не его мнение, а — евреев. Которые, возвращаясь, мол, к рассказу, считали, что единый бог уже давно и на все времена издал единый Закон. Незыблемый и всеохватный.
Римляне смеялись, но не трогали евреев: главное, дескать, чтобы те исправно платили подати, не посягали на центральную власть и не смущали друг другу души. Ибо смущённая душа — источник общественной смуты.
Подати евреи платили исправно, но с посягательством на власть и со смущением душ было сложнее. Центр сознавал, что евреи жестоковыйны и держал их в узде благодаря римской армии и хитрому еврейскому правительству, Синедриону.
Этим хитрецам удавалось служить как римлянам, которые хотели править евреями, так и евреям, которые не хотели того.
— А поцему не хотели? — прервал его Мао.
Миша посмотрел на китайца такими глазами, как если бы ему принесли тыкву. Которую он не заказывал. Потому что не любит.
Потом опомнился и ответил, что уже ответил. Евреи жестоковыйны. А самые жестоковыйные среди них — ессеи. Социалисты. Из которых и вышел Иисус.
Ессеи — секта у Мёртвого моря.
Почему «Мёртвого», испугался Мао.
Чиаурели подумал и объяснил: много соли. Так много, что никто в этой воде не тонет. Даже самые жестоковыйные евреи. Мао поджал губы: тем более, мол, это море должно тогда называться не «Мёртвым», а наоборот.
Миша ответил наугад: его назвали так ессеи. Они мыслили иначе, чем остальные люди. Например, требовали свободы, равенства и братства. И отказа от роскоши. И служения Закону. Который, дескать, оболган и осквернён. Тем не менее, они понимали, что ничто вокруг невозможно изменить. А потому жили на отшибе.
Вдали от городской пыли.
Мао кивнул: я тоже доверяю деревне больше.
Миша ответил, что ессеи не доверяли и деревне. Жили в пустыне. С надеждой, что когда-нибудь произойдёт чудо — придёт спасение. Не только, дескать, рухнет Рим и евреи обретут свободу, но человек станет чище. Что случится не раньше, чем придёт Спаситель.
Который, между тем, медлил.
Почему, собственно, Иисус и объявился.
Назвав себя не только Спасителем, но и Царём. В течение трёх лет он пытался убедить в этом иудеев, прибегая к разным «чудесам». Например, превращал воду в вино.
Какую воду, спросил Мао на всякий случай, морскую? Нет, питьевую, ответил Миша.
Или ещё накормил в пустыне пять тысяч человек пятью буханками хлеба и двумя рыбёшками.
Пять тысяч? — не поверил Мао. Именно, кивнул Миша. Не считая женщин и детей.
Мао задумался о чём-то своём, но спросил о другом. Причём, не ожидая ответа: а почему «не сцитая зенсцин и детей»?
Миша поэтому и не ответил. Понял, что вопрос был задан праздный. Сказал только, что Иисус творил и врачебные чудеса.
Какие именно? — оживился Мао и шепнул что-то переводчику.
Миша вспомнил самое яркое чудо: оживление мертвеца по имени Лазарь.
Целиком? — спросил Мао. Мог ли, дескать, Иисус оживлять органы? Отдельные, но важные.
Любые! — гордо ответил Миша.
Мао собрался было перейти к отдельным органам, но я жестом велел Мише не тянуть — и он перешёл к рассказу о христовых проповедях. Иисус учил, мол, чистоте сердца, любви, миролюбию, всепрощению и презрению к богатству.
Мао снова одобрил услышанное кивком головы. Спросил при этом: а к какому строю призывал наш герой?
Миша замялся. Потом вспомнил: к тому, который стоит на «золотом принципе». Не делай никому того, чего не хочется, чтобы сделали тебе.
Мао рассудил, что и это верно. В целом. Но такого строя нет.
Несмотря на то, что Иисус проповедовал известные истины, продолжил Чиаурели, и несмотря на то, что он прощал людям всякие грехи, народ его слушал, но не слушался. За исключением горстки учеников, которые называли его Учителем.
И нескольких женщин.
Мао почему-то взглянул на Мишель. Та повела плечами, словно признавшись, что была одной из них.
Ученики верили ему во всём, заявил Миша. Даже — что он сын божий. Власти, между тем, ничему не верили. На то они и власти.
Теперь Мао посмотрел на меня. Я снова вернул ему взгляд пустым.
Власти не только ничему не верили, но вообще не признавали Христа. Это Миша сказал таким тоном, как если бы именно он представлял иудейскую и римскую власть. Они, мол, не признавали Иисуса не только потому, что они — власти. А и потому, что он был сектант. И сам претендовал на власть. Хотя поносил её.
Иисуса охватило уныние. Он, видимо, думал о людях лучше. В полном замешательстве он удалился от них ближе к богу, в пустыню. На 40 суток. Хотя там красиво, ибо ничего вокруг нет, он подверг себя лишениям. В частности, его там пытал сатана.
Один удалился? — осведомился Мао. — Без никого?
Без никого, закурила Мишель.
А Чиаурели ответил ещё глупее: с самим собой. Но вернулся, мол, он из пустыни не собой, а другим человеком. Сердитым. Может быть, даже — настоящим самим собой.
Тут я вмешался. Самим собой стать невозможно, рассудил я. Ибо невозможно знать, что есть настоящий ты сам. Каждый раз каждый человек является самим собой.
Всё зависит от всего.
Когда говоришь про кого-нибудь, что он стал самим собой, — это значит, что в зависимости от обстоятельств он стал таким, каким чаще всего бывает. А бывает он чаще таким потому, что обстоятельства чаще того и требуют.
Кроме того, сказал я, известно, что человек изменяется. А что это значит? Это значит, что он становится другим.
Тем не менее, считается, будто, если ты изменился, всё равно ты остался собой. А это невозможно. Как невозможно одновременно перестать быть собой и не перестать. Ничто не способно сразу и измениться, и остаться собой.
Мао кивнул, но недопонял: у нас, мол, был один император, который плохо правил и растерял земли. Ещё хуже стрелял из лука. Мимо цели. Но не терялся: каждый раз рисовал цель вокруг той точки, в которую угодила стрела.
Я тоже кивнул. Но не ему, а своей мысли. К Христу люди относятся, как император к стрельбе. Говорят о нём любые слова, а потом рисуют вокруг них кружки и радуются: попали!
Чиаурели переглянулся с Мишелью и продолжил произносить слова. Вернувшись из пустыни, сказал он, Иисус объявил, что беседовал с богом. И договорился: поскольку земля погрязла во лжи и грехах, а божьему закону никто не следует, — этот закон надо отменить. И отменит его он.
Царство Божие невозможно завоевать без насилия. Без катастроф и раздоров.
И чем их больше, тем лучше. Продавайте, мол, одежду, покупайте мечи. Мир следует разрушить, а потом воскресить. Как всякому человеку следует умереть, прежде чем воскреснуть. Ибо «нет праведного ни одного; нет разумного ни одного; никто не ищет бога; все совратились с пути; все до одного негодны; нет творящего добро; ни одного.»
Я откинулся на спинку кресла, и Миша добавил: «почти ни одного». Поскольку, мол, всё вокруг, или почти всё — враг божьего царства. Даже Храм. Который Иисус обещал повалить, а потом поставить новый. За трое суток.
Ученик Иуда возражал: враг — Рим, а не Храм или Закон.
Мир, в том числе Храм и Закон, будет грязным и без Рима, отвечал Иисус. Если вместе с Римом не разрушить и остальных врагов. Поэтому надо разрушить всех.
Но если разрушить всех, всё равно не остаться без врага, говорил Иуда. Ибо бог — тоже враг. Иначе не допустил бы, что допустил. Причём — враг, от которого не уйти. Который мешает жить свободно. Он очень велик, но столь же злонамерен.
И тут Иисус объявляет ему, что он проповедует такую любовь к богу, которая рассчитана на то, чтобы думать не о боге. Чтобы его забыть. Забыть всё, что не есть человек. То есть любовь.
Я снова выгнул бровь, но Миша этого не видел.
— Моя любовь, — объявил он от имени Христа, — это любовь, не обусловленная существованием врагов. То есть страхов. Ибо и враг, и друг человека таятся в нём же самом. Надо освободить человека от всего, что не есть человек. То есть любовь…
Я поднял руку:
— Ты что тут мелешь?! Какую историю рассказываешь?
Ответила Мишель. Не считаясь теперь со мной. Миша, мол, прекрасно рассказывает. Потому что он — выдающийся режиссёр. Постановщик фильма о падении Берлина.
А Мао добавил, что художников следует выслушивать до конца. И не обижаться. Если они рассказывают интересно.
— Это другая история! — не обиделся я. — Иисус тут атеист.
Миша возразил, что Иисус и был почти атеистом. Чересчур верующим. Настолько, что считал бога своим соседом. Не замечая, однако, что сосед взяточник: ни единой услуги без мзды. Причём, сосед злой. Не согласный на доброту к другим соседям без жертвы — без смерти на кресте лучшего из них.
Но при этом Иисус утверждал, что благодаря ему, будущему мстителю, бог теперь не один.
Человек, обобщил Миша, не верует в основном из-за того, что небеса открыли ему мало из неизвестного. Но есть особые люди, которые кажутся неверующими, поскольку небеса явили им слишком много. Скорее всего, он имел в виду и меня, но я снова взволновался:
— Не надо этого! Только сюжет! У нас времэни нет. Гости…
Когда я волнуюсь, путаю иногда ударения.