Как только белки, не выдержав моего сплюснутого вида, сиганули прочь с кромки горшка, мне стало беспокойней. Теперь уже ничто не перебивало крепчавшую во мне тревогу. Которую возбудили подслушанные в трубке лавриентиевы слова. И которую мне не удалось унять.
Стало понятным — отчего вдруг меня метнуло из этого декабрьского московского сада в родной и зелёный. Отчего это вдруг вспомнились мне и давно убежавший ветер, и соловей из народной песни, и звезда дедушки Зазы, и лягушка моего отца. Сапожника Бесо.
Оттого, оказывается, что меня теснило другое — к чему я боялся подступиться. Давид Паписмедашвили. Еврей-лавочник. Мой горийский сосед, который, получается, был мне не только им, но и подлинным отцом.
И который приходился отцом и майору Паписмедову. Ёсику. Исусику. Иосифу. Учителю. Моему, получается же, полубрату!
Получается так, по крайней мере, — по Лаврентию. Который — получается ещё — знает обо мне больше, чем я. Чем знали об Учителе все его засранцы…
Внезапный шум за входом в мой кабинет оказался весьма кстати — отвлёк от тревоги. Я охотно заспешил к двери, распахнул её и увидел, что Валечка Истомина — блядь.
Сообразив, что именно это я и увидел, она осеклась — перестала игриво хихикать-пузыриться и вырвала локоть из руки Мао. Который тоже сильно смутился, ибо вспомнил, видимо, что он — вождь очень большого народа.
Очень большой и жёлтой была у него и голова. Как тыква. Залившись краской, она стала теперь оранжевой.
Сзади — между вождём и Валечкой — суетился крохотный китаец, которому Мао что-то тявкнул. Он оказался переводчиком с соответствующим росту голоском:
— Товарис Сталин! Товарис Мао осинь исвиняется! Мы не снали, сто это васа спальня… Товарис Валентина нам не скасала…
Мао усердно закивал краснеющей тыквой, подтверждая правдивость просюсюканного.
— Скажите товарищу Мао, что я сейчас оденусь, — буркнул я и кивнул на свои кальсоны.
Не дожидаясь перевода, Мао снова затряс своим огромным плодом, который вдруг раскололся в зелёной улыбке. Теперь уже её цвет меня не удивил.
Не должен был и при первой встрече, поверь я Микояну.
Вернувшись из Пекина, он предупредил, что Мао Цзедун — это не Муссолини. При чём Муссолини? — не понял я. А при том, сказал Микоян, что итальянцы над ним смеялись. Гитлер не посвящал его в свои планы. И каждый раз, прибирая к рукам очередную страну, извещал об этом союзника простой телеграммой.
Я промолчал, и Микоян согласился, что это, правильно, всё равно ни при чём. Но главное, мол, в другом: из-за больных дёсен китайский вождь не чистит зубов, и они покрылись зелёнью.
Я не поверил.
Микояна я послал в Китай именно с тем, чтобы составить психологический, а не физический портрет Мао, но Анастас основное время уделил там своей заднице. Артриту. Каждый день подставлял её китайцам, вооружённым китайскими иголками.
А те, видимо, что-то сильно напутали, ибо никогда не имели дела с армянской жопой. Обладатель которой не только не избавился от артрита, но вернулся домой с хроническими поносами и дальтонизмом. В результате чего, решил я тогда, ему и кажется, что у Мао — зелёные зубы.
Мао с переводчиком попятились в гостиную, но Валечка переступила порог и прикрыла дверь.
Я захотел, чтобы она перестала быть:
— Что, Васильевна? На травку снова потянуло?
Она всплеснула ладонями и закрыла ими лицо.
— Вернее, — сюда же, на мой же диван, да?! Теперь уж с другим вождём! У которого хоть и столько же яиц, но моложе!
Валечка всхлипнула — и стала мне противней.
— Чулочков даже не сменила, Васильевна! А трусов и вовсе нету. Удобно, правда? Но с китайцами надо всё там себе выбривать. Между ляхами. У Мао-то и на лице ничего не растёт. А ты там себе не добрила. Как Гитлер — усики…
— Иосиф Виссарионыч, миленький, — перебила она, не отнимая от лица ладоней и глотая слёзы, — всё не так, совсем не так, миленький вы наш… Мы с Орловым фруктами его, а он ко мне лапами… И глупости мелет… И изо рта запашок… Поедем в Китай, грит, женой мне будешь… Мне, грит, теперь русская нужна жена… Я и смеюсь… А что ещё делать? А он всё лапами…
Валечка умолкла на мгновение и, убедившись, что я слушаю, смахнула слезу и продолжила причитать:
— А потом, слава боженьке, Михаил Эдишерыч пожаловал… С этой француженкой… Она, как я и думала, вся из себя такая… Очень французская… Я, грит, Мишель… И глазки щурит… А он и к ней лапами… Но Михаил Эдишерыч его вразумил… Мишель, грит, товарищ Мао, не ваша, она пожаловала к гениальному товарищу Сталину… Она гениального товарища обожает… И он сразу забыл про неё — и опять же ко мне… И опять же лапами… А про меня никто ему не сказал, что я… Ну, что ваша я… И я, конечно, не стала говорить… Я просто побежала к вам сказать, что Мишель пожаловала… А он — за мной, и чего-то себе балаболит, балаболит… И не отстаёт, и опять же лапами… И опять же вонь изо рта злая…
С Валечкой начиналась истерика, и я её пресёк:
— Стоп! А пузыриться было к чему?
— Как так — «пузыриться», миленький наш?
Я махнул рукой:
— А почему не отшила тыкву, сказав, что идёшь… где я сплю?
Валечка наконец отняла руки от лица, и глаза у неё были круглыми и чистыми — промытыми слёзами:
— Почему не сказала? А как же можно, миленький вы наш?! Боже упаси… Это ж никому знать не положено…
Всё чистая правда, подумал я об услышанном и потянулся за брюками. Такая же чистая, как и увиденное: Валечка — блядь.
— Чиаурели, говоришь, пришёл? — спросил я.
— С француженкой… И всё время щурится… Не он, а она… Он хороший…
— Ступай! — кивнул я. — И зови сюда китайцев!
Валечка виновато тряхнула головой и открыла дверь.
— Подожди! — буркнул я. — Минут через десять пустишь сюда и Мишу с его дамой.
— С Мишелью что ли? — поправилась Валечка. — Дама-то его вас обожает…
Я промолчал, и она обнаглела:
— И вы её будете…
Я удивился — как быстро Валечка забыла про своё блядство:
— Буду, говоришь?
Она посмела даже оскорбиться:
— Совсем меня за безмозглую держите!
— Мозги-то у тебя есть! — вспылил я. — Но, как у всякой бляди, они все сзади!
Она побледнела и стала медленно прикрывать за собою дверь.
— Подожди, говорю! — повторил я. — Крылова твоего, шофёра, которому Финляндия нравится… И чулки тебе оттуда тащит… Его — завтра ко мне! Нет, послезавтра — завтра отдыхаю.