Глава 10

Вечерний Можайск, полуразрушенный в ходе недавних боев, тонул в ранних морозных сумерках. Воздух был колючим, пахнущим печным дымом и свежим снегом. После хорошо протопленного кабинета начальника контрразведки на улице было особенно зябко, хоть на Ловце и красовались новенькие шапка-ушанка и теплая форменная шинель. Ловец, свернув с натоптанной в снегу пешеходной тропинки к зданию бывшей школы, где разместился госпиталь, шел проведать Чодо. Попаданец хотел сделать это не только, как командир, но и просто, как человек. Он хорошо понимал цену каждого бойца в своей маленькой команде, сложившейся за последние дни, которые он провел в страшной реальности начала 1942 года. Ведь, кроме этих нескольких человек, своего деда и Угрюмова, его самого пока что ничего не связывало с этим миром, где вокруг простирался сталинский Советский Союз и продолжалась тяжелая война с Германией. Возможно, в глубине души он искал и чего-то еще: краткой передышки после окопных будней, минутного избавления от давящего груза ответственности, от леденящих душу планов на ближайшие дни, которые обещали стать для него еще более опасными, чем предыдущие.

Госпиталь встретил Ловца волной теплого, протопленного печками, воздуха, пропахшего карболкой, йодом и человеческими выделениями. В переполненных палатах слышались тихие стоны, приглушенные разговоры, шаркающие шаги пожилых санитарок — здесь царила своя медленная и тяжкая жизнь на грани выживания. Усталая дежурная медсестра, увидев у входа статного командира с петлицами капитана НКВД, тут же набросила на него халат прямо поверх верхней одежды. Ловец сказал, к кому пришел, и его провели без лишних вопросов туда, где в одной из палат, в углу, на железной кровати лежал Чодо. Лицо таежника, обычно замкнутое и спокойное, сейчас выглядело осунувшимся и усталым, но в темных глазах сразу вспыхнула живая искра.

— Командир, — хрипло проговорил охотник, пытаясь сесть. — Я скоро вернусь, нога уже лучше…

— Лежи, лежи, — остановил его Ловец, присаживаясь на край койки. — Твоя задача — вылечить ногу как следует, а не рваться в бой раньше времени.

— Да, знаю. Без здоровой ноги в лесу я всем стану обузой, — грустно сказал Чодо.

Чтобы его подбодрить, Ловец дал ему в руки бумажный пакет, который принес. Там находилось дополнительное питание, которое выделил от своих щедрот майор ГБ для меткого снайпера. Они с Чодо поговорили тихо и недолго. Вокруг лежали другие раненые, которые смотрели во все глаза на капитана из НКВД и молчали, наверное, думая, что он пришел допросить их соседа по палате. Но, Чодо просто спрашивал о группе, о новичках, вспоминал что-то свое, и в его словах сквозила невысказанная тоска по мирному времени, по своему таежному краю, по охоте, которую он понимал лучше многих. Ловец, отвечая ему, ловил себя на мысли, что этот простой и искренний человек стал ему за короткое время ближе и понятнее, чем многие люди в его прошлой жизни.

Когда Чодо, приняв лекарства, начал дремать, Ловец тихо вышел из палаты в длинный, слабо освещенный керосиновыми лампами, коридор. И тут он увидел ее. Она стояла у столика сестры, разбирая бинты, ее спина была прямой, а русые волосы, выбившиеся из-под белоснежного платка, казались единственным светлым пятном в этом полумраке. Как только она повернулась, он сразу узнал девушку.

Перед ним была Полина, тот самый фронтовой санинструктор с умными, слишком взрослыми для ее возраста глазами. Он уже видел ее: в тот первый страшный день в «Долине смерти», когда она, не обращая внимания на свист пуль и близкие разрывы минометных мин, перевязывала раненого ефрейтора Павла Суркова, и потом — у блиндажа на высоте, где она выхаживала того же Чодо и накладывала повязку на голову контуженого Орлова. Каждый раз она мелькала перед ним, как видение — стройная и уверенная в своей суровой работе по оказанию помощи раненым.

Как только их взгляды встретились, в глазах девушки тоже мелькнуло узнавание. А потом она задала вопрос, смешанный с удивлением:

— Капитан, вы, наверное, к Чодо пришли?

— Да, Полина, — просто ответил Ловец, чувствуя неловкую скованность, забытую со времен юности. — Проведал уже.

— Он идет на поправку. Рана чистая, воспаления нет, — ее голос был тихим, но четким. — Крепкий он у вас. Но на ногу ему вставать рано. Нужен покой, чтобы рана не открылась.

Она помолчала, изучая лицо Ловца вблизи. Она до этого не видела его ни побритым, ни в новой форме, торчащей из-под белого медицинского халата, накинутого на плечи.

Она немного смутилась, но все-таки сказала:

— А вы… я слышала про вас… Говорят, вы немецкий самолет сбили?

В ее голосе не было недоверия. Лишь удивление. Видимо, она плохо представляла себе, как такое возможно.

— Повезло, — отмахнулся Ловец, но вдруг поймал себя на желании не отмахиваться, а поговорить с ней. Просто поговорить честно. — Сейчас важнее другое. У вас тут… тяжело. Столько раненых… Даже не знаю, как вы справляетесь.

Это была глупая фраза, констатация очевидного. Но Полина не стала уклоняться от разговора.

— Каждый день сейчас тяжелый. Но здесь мне гораздо лучше, чем на передовой. Там вы все сами видели. Одних раненых эвакуируешь, так сразу другие раненые поступают. Не успеваешь бинтовать раны…

Она вздохнула, отложила бинты и добавила:

— Иногда мне кажется, что эта река боли никогда не кончится. Я ненадолго здесь задержусь. С первой же колонной вернусь на фронт…

Они говорили еще несколько минут — о буднях войны, о морозе, о том, как не хватает самых простых вещей: дров, лекарств, одеял для раненых и даже еды. Разговор был осторожным, как зондирование почвы. И в этой осторожности, в умении слушать, в грустной мудрости ее взгляда чувствовалось что-то, что задело в Ловце давно зажившую, как ему казалось, душевную рану.

Он предложил проводить девушку до барака, где жил медперсонал — путь был недолгим, но уже совсем темным, поскольку ничего в темноте раннего февральского вечера не светилось из-за светомаскировки. Она, после секундного колебания согласилась, кивнула.

Они вдвоем вышли на холод и пошли по заснеженной улице под хрустальными звездами морозного неба, далекими и безразличными. Тишину нарушал лишь скрип их шагов по насту. И в этой тишине, под этот мерный скрип, в памяти Ловца ожили воспоминания, которые он старательно глушил смертельным риском и адреналином.

Лена. Имя, которое он не произносил вслух уже, казалось, несколько жизней. Лена с ее точеной фигурой, с длинными ногами, со смехом, похожим на звон хрусталя, и с голубыми глазами, в которых он когда-то видел целый мир. Они долго встречались в его «прошлом будущем», когда он был еще старшим лейтенантом спецназа, полным амбиций и веры в любовь. Она вскружила ему голову. И он, дурак, тогда действительно поверил, что это чувство между ними навсегда.

А потом был тот пьяный вечер, та подворотня, пьяные рожи с ножами, пристающие к ней. Он полез драться, не думая о последствиях — сработал рефлекс защитника, воина. Только в его случае рефлекс был отточен до смертоносности. Трое из четверых остались на асфальте навсегда. Но, единственный выживший, самый молодой, которого он пожалел, не решился добивать, стал свидетелем обвинения. Да еще у парня оказался папаша со связями… Потом был приговор, лишение звания и тюрьма.

Но, самым страшным ударом тогда стало даже не это. А глаза Лены в зале суда. Холодные. Отчужденные. И ее свидетельские показания… А потом — письмо. Короткое, сухое. «Коля, я не могу ждать. Не могу связывать жизнь с осужденным. У меня другая судьба». Через несколько месяцев он узнал от бывшего сослуживца, который хлопотал за него, — она вышла замуж за какого-то «успешного предпринимателя», разбогатевшего на сомнительных поставках угля, курируемых родней с «административным ресурсом».

Именно тогда в нем что-то сломалось окончательно. Вера не только в любовь, но и в какую-либо справедливость исчезла. Система, которой он служил, отреклась, а женщина, которую он любил и защищал — предала. Внутри осталась только холодная пустота и ярость, которую некуда было деть. Друзья, оставшиеся верными, нашли способ, сказали ему: «Поедешь к „музыкантам“. Там свои правила. Там твои навыки пригодятся. Там ты найдешь тот самый риск, который ищешь».

А он тогда искал смерти. Не суицида, нет. Он искал оправданного, достойного завершения жизни в бою. Риск и адреналин стали его наркотиками, единственным способом чувствовать себя живым. Каждая операция в Донбассе, каждый выход на передовую под Соледаром и под Бахмутом — это была игра с костлявой старухой, вооруженной острейшей косой. Он стал бесстрашным «музыкантом», потому что ему было нечего терять. Потому что в глубине души он надеялся, что однажды пуля или осколок поставят точку в этой его бессмысленной истории жизни.

И вот он здесь, в 1942-м. И снова — риск, война, смерть кругом. Тот же механизм, то же бегство от обычной жизни в опасность. Конечно, сразу нашлись и доводы: спасти деда, изменить историю… Но в основе все равно лежала эта прежняя глубокая трещина в душе: неверие в то, что для него самого может быть какое-то будущее, какое-то личное счастье.

Он молчал, погруженный в свои мысли, пока они шли. И Полина, казалось, чувствовала эту тяжелую тишину вокруг него.

— О чем вы думаете? — тихо спросила она, глядя на него.

— О прошлом, — хрипло ответил Ловец. — Которое лучше не тревожить.

— У всех здесь есть такое прошлое, — сказала она просто. — У меня брат под Смоленском погиб. Родители в оккупации в Минске, не знаю, живы ли. Иногда думаю, что прошлое — это роскошь. У нас есть только сейчас. И, если повезет, — будет завтра. А на послезавтра и не загадываем.

Они дошли до невзрачного бревенчатого барака. Полина остановилась у крыльца, повернулась к нему. Луна уже поднялась из-за горизонта, и лунный свет падал на ее лицо, выхватывая из полумрака чистый лоб, серьезные крупные глаза, упрямо сжатые красивые губы без всяких филеров. Красота ее была естественной. Не из того лощеного, предательского мира, который он оставил позади. Но… он боялся привязаться к кому-либо. Потому начал разворачиваться, чтобы уйти.

— Вы снова уходите? — спросила она, и в ее голосе прозвучала грусть.

— Да, труба зовет в новый поход, — ответил он шутливо, глядя прямо на нее.

Она кивнула, принимая это как данность. Потом неожиданно протянула руку и поправила его воротник — быстрый, почти материнский жест.

— Тогда будьте осторожны. Вы нужны… своим бойцам. И не только.

Этот простой жест, эти слова, сказанные без пафоса, с искренней, суровой заботой, пронзили его ледяной панцирь. Он вдруг с невероятной ясностью осознал, что эта девушка, которая каждый день видит смерть и борется за жизнь, ценит эту жизнь больше, чем он, искавший в бою забвения и быстрой смерти. В ее глазах не было страха за него — была решимость преодолевать трудности и какая-то тихая надежда. Та самая надежда, которую он в себе давно похоронил.

В нем что-то перевернулось. Глубокая, ноющая душевная рана, которая долго тлела, вдруг встретила не огонь, а чистый, холодный свет. Он не почувствовал страсти или головокружительной влюбленности. Он почувствовал лишь облегчение. И странную, новую ответственность.

— Полина, — сказал он, и его голос прозвучал тише, но тверже, чем когда-либо. — Я обещаю тебе. Я буду осторожен. Я вернусь.

Она смотрела на него, и в ее глазах что-то дрогнуло — удивление, может быть, доверие. Она не ответила словами. Просто еще раз кивнула, коротко и решительно, как бы принимая это обещание и давая свое молчаливое согласие. Но, он не стал пытаться ее обнять или поцеловать. Это было бы не здесь и не сейчас. Он просто слегка сжал ее руку, все еще лежавшую на его воротнике, и отступил на шаг.

— Спокойной ночи, Полина. Тоже береги себя, — проговорил он на прощание девушке.

А она тихо сказала:

— Возвращайтесь, капитан. Я буду ждать вас.

Он развернулся и пошел в морозную ночь к своим бойцам. Группе предстояла интенсивная подготовка за одни сутки, а потом намечался страшный рейд в тыл к немцам. Но внутри у Ловца что-то изменилось. Ему впервые за последние много месяцев своей жизни захотелось вернуться обратно, чтобы еще раз увидеть эту девушку с умными глазами и тихим голосом.

* * *

Пламя в печке уже угасало, превратившись в багровые угли, когда Ловец наконец отложил в сторону карандаш. Перед ним и Угрюмовым на столе лежали карты и исписанные листы. Они вместе набросали костяк плана, выросший из сухой, страшной хроники, которую попаданец только что изложил майору ГБ, подкрепив сведениями из своего смартфона: картами, статьями, архивными сводками. Они уже много часов говорили о десанте, обреченном на медленную гибель, если срочно не организовать помощь.

Угрюмов, хоть и прочитал уже многое, неотрывно глядя на маленький экран, прекрасно понимал, что такой огромный объем материала за одну ночь не охватить. И чтобы уверенно овладеть хотя бы информацией из будущего по этой войне, понадобится не меньше месяца непрерывного чтения. Потому говорил он не слишком много, больше полагаясь на мнение Ловца, которому доверял все больше. И для того имелись основания. Те копии документов и тексты, которые майор уже успел сам прочитать в смартфоне, не оставляли сомнений в правдивости сказанного этим «музыкантом» из «Оркестра».

— Итак, резюмирую, Петр Николаевич, — голос попаданца был хриплым от усталости и напряжения. — Жуков планирует все-таки попытаться взять Вязьму, используя для этого 33-ю армию генерал-лейтенанта Ефремова и 1-й гвардейский кавалерийский корпус генерал-майора Белова, посланный для усиления и прорвавшийся к Вязьме с юго-востока. Жуков знает, что штурм Вязьмы 6 февраля не удался, что Белову пришлось отступить в леса, а Ефремов, который зашел со своей армией слишком далеко на запад, надеясь соединиться с 29-й армией, попал в окружение. Но, главком Западного фронта все еще надеется, что ситуацию под Вязьмой удастся переломить. Именно по этой причине Жуков не дает приказ о срочном прорыве 33-й армии из окружения, а наоборот, добился от Ставки усиления ее еще и десантниками. Вот только, реальная ситуация к двадцатым числам февраля такова: 29-я армия, как и 33-я, окружена немцами, Белов и Ефремов не наладили взаимодействие, а 4-й воздушно-десантный корпус — это на местах высадки не единая сила, а три разрозненные и обескровленные потерями группы в немецком тылу, если считать лишь самые значительные места концентрации выживших парашютистов. Следует учитывать, что многие из них не вышли на связь, а замерзают в лесах малыми группами или просто погибли при высадке, неудачно приземлившись и травмировавшись, а то и сразу попав под огонь противника.

Он ткнул пальцем в карту, где были обведены три района, продолжая говорить:

— Первая большая группа — это 8-я бригада подполковника Онуфриева. Она выброшена в конце января под Озеречню. Потеряла при десантировании почти половину личного состава. Собрала под своим началом чуть больше восьмисот штыков. Сейчас она примерно здесь, — он показал район юго-западнее Вязьмы, — действует совместно с кавалеристами из корпуса Белова. Это наиболее организованная группа, но она привязана к конникам и выполняет их задачи. Вырвать ее оттуда будет сложно, да и нецелесообразно — у Белова своих сил осталось не так уж много.

Вторая значительная группа — это основные силы 4-го корпуса ВДВ: 9-я и 214-я бригады. Их выбрасывают прямо сейчас, начиная с 16 февраля, восточнее 8-й бригады, к западу от Юхнова, с задачей прорваться навстречу к 50-й армии генерал-лейтенанта Болдина. Но Болдин к ним так и не сумеет пробиться. В результате, десантники выходят на рубеж встречи, завязывают бои. Но, развитие ситуации неутешительное. Они несут тяжелые потери и с 1 марта перейдут к обороне в этом районе, — Ловец обвел другой участок карты. — Командует 9-й бригадой полковник Курышев, а 214-й — подполковник Колобовников. Связи со штабом фронта у них нет. По сути, они предоставлены сами себе, но они активно действуют, не сидят на месте, а уничтожают мелкие гарнизоны противника и ждут помощи. Именно сюда, в этот район, нам и надо идти в первую очередь. Это самая крупная и пока еще вполне боеспособная группа. И она располагается в немецком тылу ближе всего к нам.

Третья — это десантники, разбросанные мелкими группками по лесам между Вязьмой и Юхновом. Те самые, кто не смог добраться к своим. Они прячутся, пытаются выжить, некоторые прибиваются к партизанам. Их тоже можно и нужно найти…

Загрузка...