Задачу Ловец ставил широко: выжить и укрепиться, превратив карательную операцию немцев в их собственную головную боль. В своем растущем отряде он отобрал для первого маневра сорок человек — самых крепких, уже обстрелянных и уверенно ходивших на лыжах. Остальные оставались прикрывать базу в деревне Поречной, куда поисковые отряды, отправляемые по разным маршрутам, все еще продолжали собирать заблудившихся парашютистов.
Никаких письменных приказов Ловец не раздавал. Он вообще не любил бюрократию. План излагался на совете командиров простыми словами:
— Мы не мыши, чтобы от кота бегать. Мы — осы, которые жалят его в зад, когда он лезет в нору. Потому сделаем вид, что бежим на юго-восток. Обозначим ложные лыжни с минами в конце. А сами, описав дугу, ударим там, где нас не ждут.
Солдатская смекалка быстро позволила десантникам понять замысел командира.
Всем выдали сухой паек на двое суток. Взяли с собой трое санок, груженных дополнительными дисковыми магазинами к ППШ и к ручным пулеметам Дегтярева, связками гранат и перевязочными пакетами. На обратном пути на этих же санях могли привезти обратно своих раненых или захваченные трофеи. Ответственным за нехитрый обоз Ловец назначил старшину Панасюка. Связь обеспечивал Ветров с рацией, оснащенной запасом заряженных батарей.
Выступили утром, когда морозное февральское солнце скрылось за тучами, и снова пошел снег. Это облегчало маскировку — тени сливались, и белые маскхалаты становились незаметными на фоне сугробов, а свет, отраженный от снега, не слепил глаза лыжникам. Ловец шел в голове дозора, его тепловизор, подзаряжаемый от батареи для рации, периодически сканировал пространство впереди.
Стоило углубиться на пару километров в чащу, как казалось, будто войны нет. Вокруг в тишине стоял вековой лес, морозный и нетронутый. Елки и сосны в снежных шапках, да голые березы с осинами, ветви которых покрыл серебристый иней. На опушке стайка снегирей обклевывала ягоды рябины. Следы зайца-беляка петляли между деревьев. В одном месте спугнули даже тетеревиный ток — с громким хлопаньем крыльев из сугробов вырвались с десяток крупных, иссиня-черных птиц и, вспорхнув, улетели в лесную даль. Бойцы, многие из которых до войны были охотниками, невольно улыбались, но разговоры тут же стихали — дисциплина в отряде Ловца соблюдалась строго.
Морозный воздух пах хвоей и свежим снегом. Но с каждым шагом вглубь вражеского тыла в душу незаметно заползала тревога. Не страх, а тягостное ощущение, что лесная тишина обманчива, что где-то за очередным перелеском может находиться немецкий пост, а по ближайшей просеке в любой момент может двигаться вражеская колонна. Каждая пядь этой земли была своей, родной, русской, но контролировалась проклятыми немцами. Ловец чувствовал напряжение, которое витало над отрядом, как морозный туман.
Они шли целый день, сделав всего два недолгих привала. А когда солнце скрылось за неровной кромкой леса, над болотами потянулись молочно-белые струи тумана. Зимние сумерки сгущались быстро, окрашивая снег в сине-лиловые тона. Где-то далеко на востоке, со стороны фронта, доносился приглушенный расстоянием, похожий на отдаленный гром, гул артиллерийской канонады. Звук, то усиливавшийся, то затихавший, в зависимости от направления ветра, лишь подчеркивал их оторванность от «Большой земли». Они оказались одни на территории, занятой оккупантами.
Ловец видел, как десантники напряженно прислушиваются не только к далекой канонаде, но и к лесной тишине, которая казалась зловещей.
— Привал. Десять минут. Без шума, без огней, — тихо скомандовал Ловец.
Бойцы, сняв лыжи, молча проверяли снаряжение, жадно, прячась в рукав, затягивались самокрутками. Старший политрук Пантелеев, любитель молоть языком, как уже убедился Ловец, здесь был бы кстати, чтобы разрядить атмосферу, подбодрив бойцов своими пропагандистскими байками. Но его не было. Он остался на базе, потому что его лыжная подготовка оставляла желать много лучшего. Перед выходом группы Ловец сам отбирал кандидатов, устроив лыжный кросс. Вот и пришлось по его результатам оставить Пантелеева под бдительным присмотром Смирнова, которому Ловец поручил возглавить свой собственный Особый отдел.
Не нравился попаданцу этот Пантелеев. Но, он все-таки гнал от себя параноидальные мысли, что Пантелеев, возможно, немецкий шпион, как заподозрил Смирнов. Тем не менее, старший политрук опасен даже не как предатель. Опасность, исходящая от него, таилась уже в его фанатичной преданности партии. Он опасен, прежде всего, как закостенелый догматик, для которого инструкции Политуправления стали священными скрижалями. Мир его ценностей был исключительно черно-белым, как шахматная доска. И все, что не укладывалось в рамки инструкций, сразу объявлялось им черным, неправильным, а то и вражеским. Потому в его мире не было места гибкой тактике. Ведь никакими инструкциями она не предусматривалась.
Допивая остывший чай из трофейного термоса, Ловец продолжил думать о политруке: «Этот Пантелеев смотрит на мой ночной прицел и видит не очевидное преимущество, а подозрительную 'буржуазную технику» с английскими надписями. А когда видит слаженные действия моей группы без всякой бюрократии, вроде тщательного оформления приказов и ведения обязательных журналов боевых действий, то это явно его нервирует. Для него сама эффективность моих методов — доказательство их чужеродности. Потому что в его парадигме настоящий советский командир должен побеждать солдатской массой, нахрапом, героизмом превозмогания и силой духа, а не хитрыми приборами, точным расчетом и диверсионными трюками.
Пантелеев — это, скорее всего, не враг. Но, он — препятствие, поскольку представляет бюрократическую систему, которая в условиях 1942 года часто работает против здравого смысла. И эту систему нельзя сломать в лоб. Ее нужно обходить. И сам Пантелеев слишком уж амбициозен. Он словно артист, которому нужна роль и зрители, способные обеспечить признание его авторитета. Значит, остается либо избавиться от него, либо дать ему эту роль. Если Смирнов ничего против него не накопает, то пусть себе ведет политзанятия, организует собрания, принимает в партию отличившихся бойцов. Пусть чувствует себя «отцом-командиром», лишь бы не мешал. Но оперативное командование, разведка, планирование ударов — это должно оставаться отдельно от него. Иначе он будет только мешать, создавая на пустом месте ненужные споры. Нужно создать ситуацию, чтобы он стал моим невольным союзником, чтобы он поверил, что мои победы будут и его победами, как политработника'.
Сделав привал, лыжники отдохнули, немного подкрепились. Несколько человек покурили и улыбались. Напряжение слегка спало. Вдруг из дозора вернулся Ковалев, скользя на лыжах бесшумно, как призрак.
Он доложил:
— Товарищ капитан, впереди метров пятьсот — просека. И тропа вдоль нее. Натоптано основательно. Свежие следы, не наши.
Ловец мгновенно отбросил мысли о Пантелееве и Смирнове, скомандовав:
— Колонна, стоп. Санки — назад, в чащу. Отделение Гурова — со мной. Остальные — рассредоточиться, приготовиться к бою, ждать команды.
Он подошел к просеке вместе с Ковалевым. Лесная дорога, проложенная по ней, действительно была оживленной артерией. Снег выглядел утоптанным, по краям виднелись следы от сапог, лошадиных копыт и полозьев саней. А главное, — через каждые двести метров на деревьях висели немецкие знаки: указатели с номерами.
Это был один из путей, которым пользовались немцы для подвоза продовольствия и снарядов, накапливая запасы для операции «Снегочистка». Партизаны через связных и Угрюмов посредством регулярных сеансов радиосвязи исправно снабжали Ловца самой свежей разведывательной информацией.
Ловец сверялся с трофейной картой, которую мысленно сопоставлял с данными Угрюмова и партизан. Примерно в трех километрах должна была находиться маленькая деревенька, которую немцы использовали как склад и узел связи. Идеальное место для первого удара — достаточно важное, чтобы заставить немцев занервничать, и достаточно изолированное, чтобы успеть исчезнуть до подхода крупных сил.
Внезапно Ловец, осматриваясь в очередной раз, обнаружил в свой тепловизор вражеский патруль, несколько солдат, устало бредущих вдоль просеки…
После того, как им пришлось отступать от Москвы, ефрейтор Ганс Фогель уже почти не верил в победу. Он верил лишь в тепло. В тлеющие угли в железной печурке блиндажа, в густой горячий гороховый суп с сардельками, в шерстяные носки, которые прислала ему мать из Кельна. Все остальное — громкие речи офицеров, восторженные разговоры о предстоящем новом наступлении, само это бесконечное, затопленное глубоким снегом пространство, — казалось Гансу чудовищной ошибкой, ледяным адом, который не учли те, кто организовал весь этот бессмысленный поход на восток.
Но фельдфебель Фриц Буш, его непосредственный командир, упорно твердил иное.
— Русские разбиты, Ганс, — хрипел он всякий раз, выпивая шнапс. — А эти их парашютисты, выброшенные ими сюда от бессилия, — уже покойники. Они скоро все замерзнут в окрестных лесах.
Буш был крепок, как дуб. Он верил только в силу оружия и порядка. Ганс же, начитавшийся в детстве сказок, все чаще ловил на себе взгляды деревьев по сторонам лесной тропы — взгляды немые, но полные древней, неумолимой враждебности. Особенно в последние дни, когда поползли слухи о неуловимом русском снайпере, который крадется в ночи, словно призрак.
Их небольшой патруль — Фриц, Ганс и еще трое — возвращался на заставу. Они не успели вернуться засветло. Но путь немного освещал ранний восход луны. В лесу было тихо. Даже вороны смолкли. Как-то слишком тихо и тревожно. Буш шел впереди, его шинель резко темнела на фоне белизны. Снег скрипел под ногами. Мороз к вечеру крепчал. Ганс, замыкающий, чувствовал, как холод проникает даже сквозь подбитую мехом куртку, надетую под шинель, и через валенки, отобранные у местных крестьян. Почувствовав на себе чей-то взгляд, он оглянулся.
И увидел. Не сразу. Сначала снег, сорвавшийся с еловой лапы, привлек внимание. Потом между стволами сосен, в двадцати метрах левее тропы, мелькнуло белое пятно. Белое, но не снежное. Более плотное, осмысленное. Оно двигалось. Совершенно бесшумно. Глаза Ганса расширились. Он открыл рот, чтобы крикнуть, но звук застрял в горле колючей ледышкой. «Это ветер, — отчаянно убеждал он себя. — Или зрение подводит от мороза, потому что глаза слезятся».
— Ганс? — обернулся Буш, и в его голосе, обычно уверенном, прозвучала тень того же, животного страха. — Ты там чего остановился?
В этот миг белая фигура вышла из-за дерева слева, прямо напротив патрульного Рихарда, шагавшего вторым. Она возникла словно из ниоткуда — высокая, безликая в капюшоне, ее маскхалат странным образом жил собственной жизнью: в тени стволов он казался сероватым, на открытом месте — ослепительно белым, сливаясь со снегом так, что контуры расплывались. Это казалось противоестественным. И оттого Гансу стало еще страшнее.
Буш выругался, резким движением вскидывая автомат. Его лицо, обветренное и жесткое, исказилось не страхом, а яростью.
— Стой! — его громкий крик разорвал тишину, спугнув каких-то мелких птиц, затаившихся на ветках, и они вспорхнули, сорвав с веток снег.
В этот момент из леса справа и слева материализовались еще несколько таких же белых теней. Они скользили на лыжах, не проваливаясь в снег, их движения казались Гансу слишком плавными и беззвучными, как у хищников. Они не кричали «Ура!». Они просто методично окружали патруль.
Буш открыл огонь. Длинная очередь ушла в молчаливую фигуру перед Рихардом. Но, она уже растворилась за деревьями. И Буш промазал. Ответ пришел мгновенно. Со стороны, откуда Ганс заметил первое движение, хлопнул одинокий, четкий выстрел. Фельдфебель Буш сделал шаг назад, будто споткнулся. На его виске, чуть выше правой брови, появилась аккуратная, маленькая темная точка. Он упал, завалившись набок и не издав ни звука, а снег вокруг его головы быстро начал краснеть.
Тут и начался настоящий ад. Застрочили автоматы, но не немецкие — у патруля имелся только один, у погибшего фельдфебеля. А запоздалые выстрелы нескольких немецких карабинов были заглушены резкими очередями русских «ППШ». Стрелок Рихард упал, сраженный в грудь, и больше не шевелился. Кто-то из оставшихся, кажется рядовой Вальтер Штерн, кричал от боли и бессилия, получив по пуле в каждую руку.
Ганс не понимал, куда выстрелил из своего карабина. Ясно стало лишь, что никуда не попал. А потом, когда все его товарищи по патрулю упали под пулями, он развернулся и бросился в чащу, прочь от тропы, прочь от этих беззвучных белых призраков. Все происходило для него, словно в кошмарном сне.
Задыхаясь, Ганс пробежал по глубокому снегу, сколько сумел, спотыкаясь и падая. Стараясь скрыться, он продирался сквозь бурелом, когда его легкие разрывались от ледяного воздуха и паники. Только тогда он обернулся. Никто его не преследовал. Белые тени не ринулись за ним в чащу. Они сделали свое дело на тропе и исчезли так же тихо, как и появились. Тишина леса вернулась, но теперь это была тишина могилы, населенная призраками. И сквозь наваждение ему казалось, что все-таки повезло убежать и выжить.
Боль пришла, как только остановился. Острая, жгучая вспышка в правом боку, ниже ребер. Он упал, вдохнув полной грудью снег, и понял, что ранен. Пуля прошла навылет, оставив после себя кровоточащие дыры в теле, липкие и болезненные. Он пополз. Инстинкт самосохранения гнал его дальше вглубь леса, туда, где деревья стояли чаще и было темнее, что давало хоть какую-то надежду спрятаться, чтобы избежать собственной гибели.
Ганс дополз до вывороченной бурей ели, забрался под ее корни, набросал на себя снега и обломков веток. Он где-то слышал, что так в лесу можно выжить. Дрожь била его непрерывно, сотрясая болью свежую рану, из которой сочилась кровь. Жажда стала невыносимой. Он набрал в ладонь снега, сунул в рот. Холод обжег гортань, но утолить жажду не помог. Отчаяние, острое и тошнотворное, подступило к горлу.
Он почему-то подумал о глупой гибели Буша. О том четком, негромком выстреле. Снайпер убил фельдфебеля наповал. Неужели тот самый, о котором ходили слухи, как о неуловимом и неуязвимом ночном охотнике? Русские подпустили патруль, как глупых зайцев, на расстояние выстрела, даже меньше. Значительно меньше… У них белые маскхалаты и лыжи. Потому их не видно в лесных тенях…
Боль стала тупой, разлитой по всему телу. Снег под ним перестал казаться холодным. Наоборот, в нем было какое-то успокоение, обещание покоя. «Просто усни, — шептало сознание, затуманиваясь. — Закрой глаза. И все будет хорошо, Ганс».
Но его мысли все еще выдавали образы: ледяные взгляды тех белых фигур. Их молчаливое, профессионально сработанное окружение. Их абсолютное господство в этом белом зимнем аду. Они не просто перестреляли патруль, как зайцев. Они послали сообщение. И Ганс, раненый и замерзающий под корнями ели, это сообщение получил. Это были не просто парашютисты, а мстители промороженного насквозь леса, беспощадные хищники ночи и снега, которых они, немцы, так безумно потревожили.
«Вы здесь не хозяева, — словно говорили безмолвные деревья, склонившиеся над ним. — Вы — добыча».
Последним чувством ефрейтора Ганса Фогеля перед тем, как тьма накрыла его с головой, стал не страх смерти. К нему пришло глубочайшее, всепоглощающее понимание чужой, незнакомой силы, против которой его оружие, его дисциплина и вся мощь его далекой Германии оказались бессильны. Ему предстояло умереть одному в промерзшем русском лесу, став еще одной расплатой за дерзость тех, кто осмелился устроить весь этот кровавый военный поход на русскую землю.