Глава 22 Глубина веков. Был ли Альфонсо мудрым?

Давным-давно, в незапамятные времена, когда люди, звери, птицы и прочие земноводные жили в мире и согласии, соблюдался исконный порядок. Никому и в голову не приходило его записывать и уж тем более потом продавать те записи — правила передавались из уст в уста, не меняясь веками. Это было хорошо и это было правильно. Каждый знал свое место в великой системе, свои права и обязанности перед семьей, родом и всем большим общим домом — планетой Земля. Хотя про гелиоцентризм и прочие астрономические условности знали считанные единицы, потому что остальным это было без надобности.

Потом, когда народу стало больше, начали появляться первые среди равных, которые по доисторическому праву сильных решили, что им можно больше, чем остальным. Кто-то из них принимал пропорциональное увеличение обязанностей при расширении прав. Но бо́льшая часть решала переложить неинтересные детали на окружающих рангом пониже. Со временем право сильного поменялось на право хитрого.

Древние вожди прошлого, жившие по старым законам и правилам, уходили, иногда не успевая передать свои знания. И всё меньше их покидало общий дом так, как велел их статус: оставляя часть себя в назидание потомкам. Те же, чьи души всё же хранили вековые дубы, заповедные ручьи, непролазные топи, бескрайние пески и пещеры высоких гор, теряли силы вместе с уходившей памятью о них. И их место занимали те, что были хитрее. Гораздо хитрее. Настолько, что ловко заменили в сознании миллионов тех настоящих, кто принимал на себя обязанности по защите своих людей и заботе о них, на яркие картинки вымышленных персонажей. Человеки-Пауки, Бэтмены и прочие Дракулы появились не на пустом месте. И придумано это было не в двадцатом или девятнадцатом веках, а гораздо раньше.

Редкие десятки из миллионов продолжали хранить древние предания. У них, как и прежде, не было ни цели, ни задачи навязывать никому что бы то ни было. И обеспечить преемственность знаний следующими поколениями в полной мере они тоже уже не могли. Поэтому делали, что до́лжно — просто хранили то немногое, что удалось сберечь. С каждой эпохой это становилось всё сложнее. Потому что исконное понятие о чести не позволяло им днём ходить на мессы или намазы, а вечером пить вино или варить козлят в чём ни попадя. Фраза «двум Богам служить нельзя» была придумана не Булгаковым.

Прогресс не стоял на месте, семимильно шагая во все стороны, без риска порваться в неожиданном месте. Появлялись новые учения и новые разновидности старых. Вспыхивали и гасли метеорами новые мессии и их пророки. Сохранялось лишь стойкое ощущение, что неизменны под Луной только корысть, алчность и эгоизм. Последователи новых и старых школ и движений продолжали успешно продавать книги и предметы культа, время и внимание его служителей. Некоторые, искренние кристально, вообще вводили на государственном уровне налоги на вероисповедание, отличное от генеральной линии. А те редкие единицы из миллиардов, в которых превратились со временем десятки из миллионов, по-прежнему хранили забытые и непопулярные представления о чести. Среди которых было: «я молюсь своим Богам и не восстаю на чужих».


Михаил Иванович рассказал довольно много интересного, но решительно непопулярного в канонических кругах. Полагаю, за такой монолог пару-тройку сотен лет назад нас прямо тут всей кучей сожгли бы на костре и «как звать?» не спросили. Меня же особенно насторожила пара моментов, где он расплывчато и без конкретики касался тех самых редких единиц, что хранили древние тайны. Причём, в рассуждениях на этот счёт, у него, казалось, начинали отказывать невозмутимость с дипломатичностью. И нас, ну меня — так точно, тоже начинали искренне тревожить и заботить некоторые моменты истории. Почему, например, в некоторых богохранимых государствах хранятся и оберегаются на законодательном уровне, как древние природные памятники, растущие с незапамятных времён дубы, грабы и буки? Почему в Алье, Невере, Бургундии, Мекленбурге, Ойтине и Шварцвальде нельзя их не то, что рубить — даже трогать? Как и подходить на моторных судах близко к определённым фьордам и шхерам Скандинавии и Соединенного Королевства? И, в то же время, почему вражеские армии, регулярно навещавшие Россию с самоубийственными визитами, часто совершали не вполне логичные и объяснимые маневры, особенно в зоне лесополос? А уж лесных пожаров учинили — не считано! Вот и считай теперь, что Роллинс всё придумал в своей «Амазонии».

За беседой мы увлеклись настолько, что я, да что там я — сам Головин пропустил появление седьмого человека рядом с нами. Да так, что едва не подскочил, когда тот тихим голосом согласился с мыслью Второва о том, что многие новые веяния и знания не то, что упрощают человека, а даже оскотинивают его. Причём, согласие выразил на русском — я хоть и не специалист, но «си» от «да» отличал.


— Знакомьтесь, ребята: аббат Хулио, — представил подошедшего Михаил Иванович.

Мы начали представляться и по очереди жать святому отцу руку. Если бы кому-то пришло в голову спросить моего мнения — я бы сообщил, что, как по мне, так этот Хулио такой же аббат, как Головин — архиерей, а Мила — протодьякон. Одетый в песчаный камуфляж и трекинговые ботинки, с тактическим рюкзаком за спиной, он словно пришел к нам со страниц Андрея Круза, скинув где-то все стволы. Там герои, если я ничего не путал, с одной пушкой даже слабиться не ходили. Ростом местный батюшка был чуть выше Фёдора, но какой-то удивительно гармонично сложенный. С архитектурной точки зрения. Советской. Потому что формой напоминал очень правильный параллелепипед, установленный, при всём уважении к сану, на попа́. Короткая седая борода и характерный прищур делали его одновременно похожим на Хемингуэя и резко постаревшего Головина. Который, как я заметил, поздоровался с аббатом предельно вежливо и корректно. И, судя по глазам, мучительно пытался вспомнить, при каких же таких обстоятельствах они виделись последний раз. Тот же с суровой испанской грацией и харизмой поцеловал руку Миле, заставив меня окончательно разувериться в своих и без того небогатых познаниях о жизни зарубежных священнослужителей.

— Миша уже рассказал, куда и зачем мы идём? — поинтересовался аббат совершенно спокойно, будто не о сером кардинале речь вёл.

— Не успел, Юлик — заболтался опять по-стариковски, — повинился перед ним Второв, вызвав массовый падёж челюстей у присутствующих, а также внутренних скептика и фаталиста. Они, впрочем, упали целиком, по-киношному, как подрубленные. «Вы ещё скажите, что служили вместе!» — прохрипел один из них. Кажется, фаталист.

— Мы с Мишей служили вместе, — отозвался прозорливый аббат. А я моргнул и вроде бы даже вздрогнул от звука, с которым стукнулась о дорожное покрытие фаталистова голова.

— Не суть, — тотчас продолжил таинственный служитель культа. — Дима, ты, говорят, сквозь землю видишь?

— Случается иногда, — подтвердил я, пытаясь понять, что же задумал Второв и как лучше вести себя со странным падре. Но, как назло, не шло на ум ни единой мыслишки. Одна только трепыхалась, как бабочка в сачке. О том, что предыдущим эту фразу мне говорил, правда, не спрашивая, а утверждая, древний вождь, вросший в родную землю.

— Это очень хорошо, — согласно кивнул он. — Тут недалеко, на том берегу, может быть интересное место. Нашли недавно в одном монастыре манускрипт. А там — записи про поход местного правителя. Времени, правда, прилично минуло, ну так за спрос, говорят, денег не берут? Как насчёт глянуть?

Он говорил вроде бы просто, по-свойски, почти как Болтовский в маске колобка. Но что-то никак не давало проникнуться к нему ни иронией, ни симпатией. Если пробовать не творчески и с фантазией, а чисто математически сравнивать масштабы личностей, казалось, что аббат больше товарища Колоба в несколько порядков. Шутить с ним не хотелось совершенно, особенно глядя на Головина, который не сводил прищуренных глаз с рук отца Хулио.

— Глянем, раз надо, — ровно ответил я.

— Я чуть поясню, вдруг поможет? — легко и правильно считал и истолковал тщательно скрытый вопрос в моём тоне падре. — Там может быть что-то от старых времён. Перстенёк вроде твоего, нож или топор. Может быть даже острога — рыбалка тут всегда хорошая была. В общем, что-то связанное с мужчиной, что жил в том лесу примерно в тринадцатом веке. Злата-серебра и каменьев самоцветных, простите, парни, не обещаю, — и он виновато развёл руками.

— А мы как раз альтруисты по нечётным дням, — влез было Тёма, начавший, видимо, приходить в себя.

— Это замечательно, — ответил падре спокойно, казалось бы, но Головину тут же будто рот зашили. — Тогда айда к лодке.


Транспорт был сугубо утилитарным — с «Нереем» и тем более с «Кето» никакого сравнения. Длинная хреновина вроде индейской пироги со спаренными сидениями вдоль бортов и приличным свободным местом под груз, где можно было бы, наверное, три-четыре коровы перевезти. Судя по разнообразным пятнам на палубе — вполне вероятно, что до нас тут и крупный рогатый скот катался. Лодка отвалила от сходней, по международной традиции обвешанных старыми покрышками, и заложила вираж, выходя под углом против течения в сторону противоположного берега. Судя по двум очень приличным японским моторам на корме, ей течение помехой не было, а наискосок шли, чтоб волна не кувырнула нечаянно.

Под правым берегом, что был повыше левого, шли в обратную от устья сторону минут двадцать неспешным ходом. Какие-то дикие пляжики сменились кустами и деревьями. Хилые причалишки и сараи-развалюхи остались позади. Пройдя еще с километр, а может и больше, на воде мой глазомер работал ещё хуже обычного, пирога уткнулась носом в песок. Головин и, неожиданно, падре Хулио выскочили неотличимыми движениями за борт, приналегли и вытянули транспорт поближе, пока Фёдор поднимал винты, чтоб, видимо, не побить о дно. Тёма кинул аббату трос, который тот поймал словно на звук, не глядя, и в секунду изобразил на ближайшем дереве очень основательный узел, который внутренний фаталист сразу окрестил морским. Скептик начал было спорить, что это речной — мы же на реке. Но как-то очень быстро стало не до них.


Отойдя от берега на десяток шагов мы будто попали в сельву, ту самую, о которой я только в книжках читал и по телевизору видел. Тут не было воздушных корней мангровых деревьев. Наверное. Может, подальше где и были, или я просто не узнал их вблизи. Влажность стояла как в бане, и ни ветерка — даже от реки не доносило. Мы шли за пастором, втайне надеясь, что если он без лыж — то в Швейцарию завести не должен. Шагал аббат со знанием дела, как-то профессионально, скупо и экономно, как походник с большим, но очень специфичным стажем. Судя по тому, что Головин следом шёл след в след и совершенно так же.

В лесу, пусть и таком неожиданном, мне было попроще. Отвлекали только вопли незнакомых животных или птиц — вовсе непонятно было, кто там вопил из леса так, словно его на куски рвали. Видимо, горячо и гостеприимно приветствуя нашу группу туристов. В сельву мы углубились где-то километра на полтора, двигаясь перпендикулярно оставленному за спинами берегу. Потом свернули к северу, направо, и шли ещё около получаса. Пока не вышли на странного вида полянку. Хотя внутренний фаталист охарактеризовал её странным словом «прогал». А мне увиденное напомнило литературный термин «малярийные болота».

— Перекур! — объявил странный падре, достав настоящий портсигар. Оттуда он выудил самокрутку, похлопав по карманам, нашёл и зажигалку. Я удивился — никогда в жизни ни у кого не встречал в руках чёрную двести тридцать шестую Зиппо. Кроме как у себя. Аббат, кажется, тоже повёл бровью, когда я прикуривал. Вот так и рассыпаются представления о ярких индивидуальности и неповторимости.

— Добрались. Точного места стоянки нет, ближайший ориентир — вот этот валун, — ткнул самокруткой в еле заметный под травой камень Юлик-Хулио. Я подошёл ближе.

— Хороший табачок. Кавендиш? — мимоходом спросил у аббата, разгребая траву над серой поверхностью.

— Разбираешься? — удивлённо глянул он на меня, помогая. Потом достал из рюкзака аккуратную лопатку и протянул мне.

— Не особо. Но перик с латакией* не спутаю, — улыбнулся я, приняв инструмент и начав откидывать землю, стараясь не шкрябать по камню штыком.

Через несколько минут расчистил площадку примерно полметра на полметра. Поверхность валуна уходила резко вниз, образуя там, в яме, подобие не то чаши, не то раковины. И на спускавшемуся к ней от вершины склоне стали заметны какие-то символы, забитые грязью. С разных сторон ко мне протянулись охапка травы и литровая бутылка с водой, которые держали Мила и Лорд. В их глазах горел исследовательский интерес. И не только.

Отмыв камень, я отодвинулся и глубоко вздохнул. Символ Солнца слабо поменялся за тысячу лет. Как и серп Луны. И ромбики засеянных полей. И неожиданная руна с треугольным основанием, подобие которой я изучил наизусть — этот рисунок был на перстне чародея, что теперь жил на моей левой руке. Фёдор, с видимым усилием сохраняя невозмутимость, фотографировал пиктограммы или петроглифы — как там это правильно должно называться? Я дождался, пока он закончит и все столпятся возле его планшета, оживленно обсуждая картинки. И положил на камень ладони. Левой — к рисунку с треугольником.


Про распакованный архив Ланевский был прав. Сердце стукнуло раза три от силы, а я прожил пару лет с этим камнем, немым свидетелем хороших и плохих времён и событий. И только то, пожалуй, что рассказывал мне о них именно древний кусок гранита, неизвестно как попавший в эту сельву, спасло меня. Эмоции я вряд ли вынес бы. Здесь кругом было столько смерти и боли, что и камню было тяжело.

Руки отдернул, как от змеи или провода, хорошенько тряхнувшего током. Казалось, даже волосы дыбом встали. Поднявшись на ноги, удивившись попутно, что как-то неприятно кружится голова и под коленками тревожная неуверенность, повернулся к болоту и сделал первый шаг.

— Стой, Дима! Мы не знаем глубины! — окрикнул аббат.

— Не учи баушку, — пробурчал следом Головин. И оправдывающимся тоном продолжил, — Ну а Хулио… В смысле — чего он под руку-то говорит⁈

Прозвучало что-то очень похожее на звук затрещины, крепкой, братской. Судя по обиженному сопению Тёмы — это Фёдор вручную доходчиво призвал его к порядку.

А я тем временем шёл по незнакомому болоту в неизвестной мне сельве на краю чужой страны. Но шёл так, будто бывал тут много раз. Только тогда здесь не было болота с белыми соляными наростами по краям. Ноги будто сами вели меня. Судя по плеску сзади, кто-то шёл следом, но я не оборачивался, зная откуда-то, что если отведу взгляд — больше дорогу не найду. Некоторые вещи по два раза не показывают и не объясняют.

Движение было похоже на странную шахматную партию: прямо, вправо, влево под сорок пять градусов, снова прямо, снова направо. И наконец ноги будто прилипли, хотя под ногами было твёрдое дно. Нет, не дно. Это были останки дуба. Шага четыре в поперечнике, не меньше. Здорово подгнившего по краям, но сохранившего каменную крепость в середине. Хоть и простоявшего под соленой водой столько времени. Или именно солёная вода помогла не рассыпаться прахом и не расползтись болотной слизью? Не важно. Я плюхнулся на колени в мутную воду и опустил вниз руки, прижав ладони к невидимым останкам великого дерева. Как раз с обеих сторон от центрального круга, от которого веками расходились годовые кольца. И архив распаковался ещё раз. И в этот раз он был больше. И мёртвое дерево помнило гораздо больше боли, чем камень.


Дуб был живой. Листья, значительно меньше по размеру, чем наши, русские, тихо шептались между собой, хотя ветра не чувствовалось вовсе. В траве под ногами попадались жёлуди, тоже какие-то подозрительно мелкие. И кора была не похожа на дубовую. Но это совершенно точно был именно дуб. И у подножия его стоял, опершись на длинную кривоватую чёрную палку-посох мужчина. На глаз ему было под полтинник, но мог быть и моложе — истощённое будто после тяжкой болезни лицо ста́рило. И палка в руке, которую он явно использовал не только для красоты. И отсутствие второй руки выше локтя — культя была закрыта грубовато сшитым кожаным чехлом-колпаком, из середины которого торчало остриё багра, очень похожего на те пожарные, которыми не так давно Гореславич планировал разобрать на части Ланевского. Это воспоминание напрягло сильнее.

— Здравствуй, незнакомец, — певучим голосом проговорил пристально глядевший на меня мужчина. Хотя певучим был лишь один из голосов, прозвучавших в моей голове. Остальные звучали разноголосицей, напомнившей о старом шамане Откурае — эхо за ними тоже повторяло неожиданные слова, и сплошь разные. В одной из версий приветствие звучало как «добрых путей тебе, пришедший с полуночи». В другой полночь звучала как «сторона, где спят Боги».

— Здравствуй, Хранитель! — ответил я, не придумав ничего умнее и оригинальнее. Лицо мужчины накрыла тень и пересекла горькая усмешка.

— Не лучший я хранитель, раз придётся отдать всё чужаку.

— Не нам судить о замыслах Богов. Мы можем лишь с честью выполнять свой долг. Уверен, ты не марал чести ходя под Солнцем. И клянусь тебе, что сделаю всё необходимое, чтобы урона ей не было и впредь, — я склонил голову.

— Ты удивил меня, странник, — помолчав, ответил он. По-прежнему не сводя с меня настороженных глаз. — Твои слова звучат очень заманчиво. Я слышал много заманчивых речей.

— Один из мудрых людей на моей Родине сказал: «Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовется», — проговорил я, глядя на него с тем же вниманием. Но не вызывающе и не торопя. Мало ли, когда он в последний раз с живым общался. И чем это закончилось для его собеседника. Места тут, как я успел заметить, тоже были вполне себе глухие.

— Кажется, кантига** не закончена. Что там было дальше? — поднял он перебитую шрамом ровно посередине левую бровь, отчего она будто сломалась пополам.

— «И нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать…», — произнес я последние строки.

— Красиво сказано. Бывает, что слова отзываются совсем по-другому. Сочувствие? Последний раз я видел его в глазах жены, которой отрубили голову люди Альфонсо. Голова лежала вон там, на песке, и смотрела на меня со страшным последним сочувствием. Потому что я оставался жить. Один. Без неё.

— За что? — хотя после утреннего кино от Второва вопрос звучал глуповато.

— За то, что мы не собирались кланяться другим Богам. Мы знали Урци и верили в него. Мы знали Ма́ри, Бегиско, Зугара, Басахуна и других. И всё было ладно и правильно, пока из-за моря не стали приплывать другие люди, чтобы убедить нас, что наших Богов нет и быть не может. Странно это. Одни верят в мудрого яростного воина под зеленым знаменем, другие — в вечного старца, властителя всего сущего. Какая им разница, как зовут Богов другие люди, не похожие на них? — в его глазах было отчаяние.

— Я не знаю, — оставалось только руками развести, — но они до сих пор в это играют, никак не наиграются.

— А благодать… Благодать была, когда солёная вода наполнила мне грудь и я перестал дышать и слышать крики своих людей, — отчаяние не пропадало. Но стала просыпаться ярость, как мне показалось.

— Прах твоих друзей и твоих врагов давно развеян ветром. Деревья растут по-прежнему, и Солнце всходит с той же самой стороны. Мне нечем утешить тебя, Хранитель.

— Меня звали Энеко, Энеко Ариц, странник, — помолчав, начал он. — Я прятал своих людей в лесах от мавров Юга, от черных колдунов Востока. И не смог уберечь от жрецов Белого Бога, которых было слишком много. Казалось, каждые уста вокруг меня начинали читать вслух Его книгу. Я отпускал тех, кто поверил в него душой — зачем мне они, и зачем я им? Но они привели людей короля. И сам он тоже вошёл под тень наших деревьев. Мы говорили. Я не смог убедить его, что от живущих вокруг дуба не будет зла и угрозы. Альфонсо Мудрый не верил никому.

Голоса продолжали звучать по-разному — кто-то шипел, кто-то выл, кто-то хрипел еле слышно. Энеко и вправду говорил от лица всех своих людей. Помнил и знал каждого. И каждый из них звучал в его истории.

— Он убил всех. Наши знаки сложил вместе со своими, сказав, лишь король что владеет всей этой землёй и всеми людьми на ней. И что всех, кто не верит в Белого Бога, он отправит к их старым демонам, чтобы не смущали живых своими глупыми старыми сказками. Я пообещал ему, что тех, кто продает старых Богов, предадут родные дети. Альфонсо рассмеялся мне в лицо. Через пятнадцать лет он похоронил старшего сына, а через двадцать — Санчо, второй сын, отнял у него престол. Выживший из ума старик проклял сына именем старых и новых Богов. И призвал мавров, которые начали грабить и убивать. Два десятка лет он ходил под Солнцем. И умер, проклинаемый детьми, внуками и всеми жителями страны, распавшейся на куски, которую так долго потом терзали распри.

Энеко смотрел сквозь меня, заново переживая то, что хранила пямять, его и его рода.

— Кто ты, странник? Как ты можешь говорить со мной и слышать меня? Сотни лет никто из моих соплеменников не мог этого, — проведя ладонью по лицу, древний жрец будто вернулся обратно.

— Меня зовут Дмитрий, Энеко. Моя Родина — Россия, страна далеко на севере, где зимой вода становится твёрдой, как камень, а с неба идет снег, — ответил я первое, что пришло на ум.

— Я знаю про дальние края, где с неба падают холодные звезды и укрывают землю до весны, — кивнул он.

— Мой давний предок говорил мне, что власть — как близкое Солнце. Мало кто находит в себе силы устоять перед её жаром. Она выжигает слабое нутро. В памяти моего народа тоже много историй, подобных твоей. И наверняка ещё больше их утеряно в веках или переписано другими словами, меняющими смысл.

— Да, предания умирают. Не тогда, когда в них перестают верить, а тогда, когда их забывают, — согласился он. — Я чувствую, что ты можешь прекратить мой путь. Он был слишком долгим. Помоги мне, Дмитрий!

Я посмотрел в глаза ещё одной душе, потерявшей всё, ради чего стоило жить. Тех, кому он служил, убили на его глазах. Тех, кто направлял его, забыли. Он остался совсем один, не принадлежа ни земеле, ни Небесам, оставшись ветром на пепелище родного дома, среди разорённых могил. Это было страшно.

— На твою долю выпало много бед, Энеко Ариц. Говорят, сильнее всего Боги испытывают тех, кто им дороже. Ты многое потерял, но сохранил веру. Моя Родина богата на поэтов. У вас их звали трубадурами. Один из них сказал: «Будем верить, а вера спасёт». Твой путь завершён, Хранитель. Ты свободен. Мир по дороге! — и я поклонился замершему однорукому жрецу.


Очнулся я на том же самом месте — упершись руками в древний пень под непроглядно-мутной водой, на котором стоял на коленях. Рядом со мной стояли Фёдор и аббат Хулио. С берега болота на нас напряженно смотрели Ланевские и Головин, сырой, как вода, и злой, как собака.

— Тём, а ты же хорошо плаваешь? — спросил я и искренне удивился, от чего прыснула и захихикала Мила и натуральным образом заржал Серёга.

— Ты ж не видел ничего, чего прикалываешься? — вскипел Артём. — Опять твои колдовские штуки⁈

— Никаких штук, и ничего не видел, всё ты правильно говоришь, — поднял я ладони в успокаивающем жесте, — просто вон там под корягой лежит бадья навроде амфоры. Метра два до неё. Я вниз-то плаваю отлично, а вот в остальные стороны — с трудом. А ты всё равно весь мокрый. Где успел-то, кстати?

Отсмеявшийся Ланевский, отойдя от греха в сторону от начавшего раздеваться Головина, рассказал, как тот рванул вслед за мной, но не пройдя и трёх шагов ахнул в болото, как говорили в детстве, с головкой, с ручками и с ножками. Молодая семья вытащила его, практически поймав на удочку — наклонили ближайшее деревце и возили им под водой, пока не показались сперва пузыри, а вслед за ними и кашляющий приключенец. Все очень удивились, узнав, что можно кашлять матерно.

Аббат склонился ко мне и, заглянув в глаза, спросил:

— Что ты видел, Дима?

Я коротко рассказал о беседе с Энеко и о методиках работы с контингентом в средние века со стороны просвещенных монархов. Про массовые казни он прослушал без энтузиазма — видимо, был знаком с предметом куда лучше, чем я. А вот про амфору и однорукого собеседника не пропускал ни слова, то и дело задавая уточняющие вопросы. Его явно что-то беспокоило.

Головин, слушая мои указания с пня, прошел к нам без новых купаний и сюрпризов, там мало где даже до колена вода доходила. Я как мог точно обрисовал рельеф дна, который видел ещё до того, как луг стал дном болота. Уходя с поляны, головорезы Альфонсо отвели в сторону два ручья и запрудили третий, чтобы утопить все следы. Зачем потом привезли несколько возов с солью и высыпали в воду с берегов — я не знал. Наверное, что-то магически-религиозное. Подумалось только, что в наших краях в те времена это было бы целым состоянием. Здесь, где достаточно было вскипятить таз морской водицы, соль стоила других денег, конечно.

Под корнем великанского дуба была спрятана амфора ростом с Аню, только потолще. На ней было две ручки, но как повела бы себя даже обожженная глина, проведя под водой семь с половиной веков, ни я, ни Головин не имели ни малейшего представления. Выручил падре, который выудил из рюкзака моток довольно тонкого, миллиметров пять толщиной, паракорда и с лёгкостью сплёл что-то похожее на гигантскую авоську. Будь я пауком — вытаращил бы все свои восемь глаз от страшной зависти, а потом тут же начисто утратил веру в себя.


Артём нырнул как-то странно — медленно шёл, будто ощупывая ногами дно, потом пару раз глубоко вздохнул и исчез, плавно скрывшись под водой без брызг и шума. Казалось, даже круги на воде почти не пошли. Специалист. Я смотрел на секундную стрелку, катавшую по кругу белый прямоугольничек над изумрудным циферблатом. За то, что купание могло повредить часам, я не переживал. Подвергать их давлению в десять атмосфер или топить на стометровой глубине я не собирался, а в режиме «помыть руки, искупаться и поплавать» они себя давно и отлично зарекомендовали. Когда стрелка пошла на третий круг — я занервничал. Подошёл в Хулио и спросил, с тревогой глядя на шнурок, что не шевелясь уходил в воду с его руки, на другом конце которого должен был находиться Головин:

— Клюёт, Сантьяго?

— Всё хорошо, Манолин. Сегодня я верю в удачу, — улыбнувшись, ответил он. Подкованный, книжки хорошие знал.

В этот момент из воды высунулась грязная рука, и ухватилась за берег. Я едва не отскочил, но увидел появляющуюся следом довольную рожу Тёмы, тоже грязную и в каких-то водрослях. Видимо, всплывать с посторонней помощью ему профессиональная гордость не позволяла.

— Вира помалу! — скомандовал он, усевшись на краю, отдирая от ноги вторую по счёту пиявку. Первую уже кинул в воду, брезгливо скривившись.


Сосуд оказался точно таким, как я видел — метр с лишним в высоту, горлышко такое, что голову, наверное, просунуть можно, а в талии — руками не обхватить. Вверх на верёвке амфора шла легко. По крайней мере по лицу пастора не было видно, чтобы он хоть сколько-нибудь напрягался. На суше же, как и полагается, находка существенно прибавила в весе. Аббат как-то хитро переплёл свою авоську — и получилось что-то вроде гамачка с четырьмя петлями по углам. Накинув первую на плечи, он выжидающе посмотрел на нас. Впряглись и мы. Навскидку оценить было сложно, но казалось, что весит древняя баночка полтонны, не меньше. Ноги с плеском и хлюпаньем уходили в топкое дно, проваливаясь уже по колено, а то и выше. До сухого берега мы дошли, прилично выдохшись и неприлично вспотев. Хотя другого вряд ли стоило ожидать в такой бане посреди сельвы.

Установив амфору вертикально, уселись передохнуть. Поднявшийся ни с того ни с сего ветер оказался неожиданно холодным. Или это просто на распаренное тело так ощущалось? Зашумели деревья вокруг, по только успокоившейся после нас глади воды побежала крупная рябь. И вдруг раздалось дикое, сумасшедшее воронье карканье. Тучи птиц, будто из ниоткуда появившиеся над болотом, закружились над нами, не переставая орать ни на миг.


*Кавендиш, перик, латакия — сорта трубочных табаков.

** Кантига (порт. cantiga, галис. cantiga) — испанская и португальская одноголосная песня XIII — XIV веков.

Загрузка...