— Когда у человека умирает мать, — едва поздоровавшись, начал Каргес, — то это, как выразился один французский поэт, равнозначно тому, что разбилась скрижаль Завета.
— О чем вы? Что вы имеете в виду, ваше преподобие? Моя мать?..
Каргес, стоя в дверном проеме, кивнул.
— Сочувствую вам, Арбогаст. Она умерла вчера.
Это произошло в августе 1963-го. Священник внимательно следил за реакцией заключенного. Арбогаст, стоявший перед тем у окна, подошел к столу, потом к койке, выщелкнул ее, достал матрас, что в дневное время было строжайше запрещено. И, словно именно по этому нарушению внутреннего распорядка тосковал все годы, уселся на койку, сцепив руки на коленях и уставился прямо перед собой. И тут Каргес заговорил вновь.
— Теперь, Арбогаст, вы совершенно законченный тип. Я не имел в виду ничего плохого. Просто ничто в вас больше не поддается улучшению, потому что разбилась форма, в которой вас, так сказать, изготовили. Теперь каждая шишка, каждая царапина останутся с вами раз и навсегда. Теперь вы полностью отвечаете за себя, потому что не существует больше другой жизни, остающейся для вас самого на заднем плане, но рассматривающей вас как своего рода пробу, проекцию, вариант. А ведь как раз об этой форме мы и вспоминаем, когда нам не хочется брать на себя ответственность за нами же и содеянное.
Каргес выждал, рассчитывая на какую-нибудь реакцию со стороны Арбогаста, но тот оставался невозмутим. Каргес даже подумал, не приказать ли ему встать и убрать койку с тем, чтобы арестант хотя бы посмотрел ему в глаза, но тут же отбросил эту мысль.
— Покаяние, Арбогаст, это лестница в три ступени: сперва раскаяние, которое человек должен почувствовать сам, потом исповедь, в ходе которой поверяешь свою вину, и наконец удовлетворение, наступающее после этого. Но знай, что главной ступенью является исповедь, потому что когда ты признаешься, Бог простит тебя, а я смогу отпустить тебе твои грехи. Поверь мне, Арбогаст, сейчас для этого самое время.
— Но мне не в чем исповедываться, — полуавтоматически и не поднимая глаз, пробормотал Арбогаст. — Я ведь невиновен.
— Даже когда мы упорствуем, даже когда не произносим ни слова, высшие силы в конце концов заставляют нас признаться, поверь мне. Само наше молчание в таких случаях красноречиво и становится самообвинением. Как будто что-то в нас протестует против заклятия, мешающего нам выговорить самое сокровенное, и как будто само это заклятие порождает и усиливает протест и, в конце концов приводит к признанию.
И только тут Арбогаст посмотрел на священника.
— Ваше преподобие?
— Я тебя слушаю.
— А мне можно к ней?
— Да. Вам разрешено присутствовать на похоронах. Послезавтра.
Каргес кивнул, на мгновение замешкался, размышляя, не надавить ли на заключенного посильнее с тем, чтобы выжать из него искупительное признание, которое — Каргес в этом не сомневался — и само давным-давно рвалось наружу. Решил однако повременить с этим и постучал в дверь, чтобы его выпустили.
Арбогаст проследил за тем, как отперли и вновь заперли дверь. И ему почудилась, что вместе с последним оборотом ключа в камере стало невыносимо душно — настолько, что он сорвался с места и отворил окно. В камеру нахлынул теплый летний воздух, голоса со двора, словно бы металлическое пение жаворонков с окрестных полей. Я понимаю Катрин, написала ему однажды мать вскоре после развода. Она-то сама была в браке вполне счастлива. И если забыть о смерти мужа, то самую сильную боль причинил ей своим поступком Ганс, и она просто не понимает, как он может жить с такой ношей. Читая это письмо, Ганс, поддакивая, кивал чуть ли не на каждом слове — как будто она и впрямь сидела с ним и взывала к его дремлющей совести. В детстве, если ему случалось совершить какой-то проступок, надо было только вот так покивать, пока она не выскажется сполна, — и на этом дело заканчивалось. И вот он держал в руке письмо и поддакивая кивал. Но и письмо закончилось, голос матери умолк — и ничего не изменилось. Арбогаст и сейчас отлично помнил эту минуту. Голос умолк — и все. Кое-как он сложил прочитанное письмо и сунул обратно в конверт. А сейчас он слушал жаворонков и смотрел на уже убранное поле.
Через день двое охранников и водитель повезли Арбогаста в Грангат где-то около полудня. Перед этим его отвели в подвальный склад и выдали ему цивильное платье. Костюм пропах пылью и нафталином и был слишком теплым для нынешней августовской жары, ведь привезли Арбогаста в Брухзал в январе; за толстыми тюремными стенами этот зной не слишком чувствовался, но уже в “черном вороне” взял свое: прежде чем они прибыли в Грангат, вся рубашка Арбогаста стала мокрей от пота. Всю поездку Арбогаст просидел молча, глядя в зарешеченное окно. Машины, попадавшиеся по дороге, были неизвестных марок и очертаний, а прибыв в город, он не узнал улиц со старыми домиками под черепичной крышей — теперь ему попадались какие-то непонятного назначения ангары и бензоколонки в огнях рекламы. Он надеялся увидеть хотя бы знакомее лицо, но и с этим ему не повезло.
Поскольку до начала похорон оставалось еще какое-то время, он попросил отвезти его сначала в “Золотую семгу”; водитель кивнул и велел объяснить ему, как туда проехать. Едва начав описывать маршрут по улицам Грангата, — а кружить им особенно не пришлось бы, — Арбогаст почувствовал, как у него заколотилось сердце и покрылись потом руки, а когда машина остановилась и он под конвоем вышел на улицу, то на долгий миг замер на пороге фамильного заведения, сделав вид, будто ему хочется для начала малость осмотреться. В машине был хотя бы сквознячок, а тут на него вновь обрушился зной и под рубашкой вспотела уже спина. Он расстегнул ворот, чтобы хоть чуть полегчало. Ничто, на первый взгляд, не изменилось в старом доме, в котором он не был больше десяти лет. И все же фасад выглядел убого по сравнению со свежеокрашенными соседскими домами. Улицу замостили булыжником и расширили, их палисад с дощатым забором исчез вместе с былым покрытием улицы. Осторожно вошел Арбогаст в крошечный холл, а оттуда, минуя пустынную гардеробную, — в пивной зал, в котором, показалось ему, было еще жарче, чем на улице, и вдобавок душно.
Арбогаст и сам не знал, кого он здесь встретит, предполагая, что, скорее всего, это будет Эльке, его младшая сестра, с которой он после своего ареста не обменялся и словом. На протяжении всего процесса она сидела на скамье рядом с матерью и отводила взгляд, когда он пытался встретиться с ней глазами. И в тюрьме она его ни разу не навестила, а после того, как оставила без ответа пару его писем, он прекратил ей и писать. Конвоиры остались у входа в трактир. Арбогаст как раз ослабил узел галстука и окончательно расстегнул белую сорочку, которую надевал в последний раз в день вынесения приговора, когда из кухни появилась Катрин. Ему сообщали, что она и после развода и переезда во Фрайбург регулярно встречается с его матерью и заботится о ней, и все же, как это ни странно, он и мысли не допускал, что может с ней здесь встретиться. В удивлении он обернулся к конвоирам, чтобы они подсказали ему, как вести себя дальше, но им, судя по всему, было все равно. Катрин смерила его быстрым взглядом — и ему сразу же стало ясно, о чем она подумала. Она вспомнила о том, как они с ним когда-то покупали этот костюм. И тут он и сам вспомнил это — эпизод с покупкой костюма. Теперь она улыбнулась и сняла фартук, надетый поверх черного платья, и он двинулся к ней, широко раскинув руки. Но она вдруг обняла его сама и притянула к себе вплотную. А он обескуражено отшатнулся. До сих пор они не произнесли еще ни слова. Он сделал несколько шагов вдоль по просторному помещению.
— Жарко здесь, — выдохнул он наконец, ухватившись за ворот, впившийся в мокрую шею.
— Да уж.
Катрин сложила фартук и положила его на столик, по-прежнему глядя на Арбогаста.
— Здесь все по-старому.
Она покачала головой.
— Все будет продано!
— Вот как?
— Именно.
Он кивнул. Подобно псу, Арбогаст вдыхал знакомые домашние запахи, словно только сегодня утром, а не десять лет назад, вышел отсюда, чтобы добровольно сдаться полиции. Скоро сентябрь — а значит, очередная годовщина встречи с Марией; лежа последней ночью без сна, он размышлял о том, не виноват ли и в смерти собственной матери. Разумеется, все здесь будет продано. От этого трактира матери следовало отказаться сразу же после суда, потому что посетителей все равно не осталось. Арбогаст прекратил ходьбу и вновь посмотрел на конвоиров, по-прежнему стоящих в дверях.
— Не хотите ли пивка, — голосом хозяйки заведения, которой ей так и не случилось стать, спросила Катрин.
Оба конвоира кивнули и с благодарностью приняли бутылки, которые Катрин достала из холодильника за стойкой. Арбогаст не знал, верила ли мать в то, что он невиновен. Вечно он оттягивал этот вопрос до ее следующего визита, а потом так и не задавал его. А теперь ее уже ни о чем не спросишь. Однако в глубине души Арбогаст понимал, что важным для его матери было не то, что он сделал или чего не сделал с Марией, а то, что он сделал с нею самой, с ее жизнью, — не оборвав, но как-то разом остановив. Он вспоминал сейчас, как она сидела в комнате для свиданий в матовом свете, льющемся из окна, — сидела, чуть склонив голову на бок и словно бы прислушиваясь к шуму отопительных батарей; сидела, так ни разу и не глянув ему в глаза. Произошло это вроде бы в ее последний визит. И теперь я и взгляда-то ее больше не почувствую, подумал Арбогаст.
— Где Михаэль?
— Он с Эльке. Она привезет его на кладбище.
— Как у него дела?
— Растет. Буквально не по дням, а по часам.
Арбогаст кивнул.
— А почему он мне не пишет?
— Я и сама его ругаю. Но он ни за что не хочет.
И вновь Арбогаст кивнул.
— А уже есть покупатель?
— Да. Но ты его не знаешь.
— Поступай, как хочешь.
— Адвокат пришлет тебе договор, когда тот будет готов. Но вообще-то дела так быстро не делаются.
— Тогда я малость тут осмотрюсь, пока не стало слишком поздно.
— Изволь.
Зал, в который он когда-то привез бильярдные столы, был пуст. Катрин удалось продать все двенадцать столов вскоре после его ареста, правда, по дешевке. На половицах до сих пор длинные царапины — столы сперва втаскивали сюда, а потом вытаскивали. Окна занавешены, и в зале было очень темно и мрачно, пока конвоиры не открыли дверь, чтобы не упускать его из виду. Свет упал на длинный, застланный скатертью стол, который Катрин, готовясь к поминкам, выставила, как когда-то, на середину зала. Арбогаст узнал старый бело-голубой кофейный сервиз и серебряные приборы, которые раньше выкладывали только по воскресеньям и на праздники. Он провел рукой по скатерти и осторожно поправил указательным пальцем вилку для жаркого.
— Ты ведь к нам позже присоединишься? — спросила Катрин, стоя уже в дверях.
— Нет, мне нужно будет вернуться.
Он покачал головой и напоследок хорошенько огляделся по сторонам в старом зале.
— Но мне хотелось бы кое-что отсюда забрать, — сказал он, обнаружив ящик на подоконнике.
Оба охранника ждали у дверей, пока он аккуратно обтирал от пыли буковое дерево и тонкие металлические шарниры. Возле ящика на подоконнике валялись дохлые мухи, была паутина, стопкой лежала ветошь, которой стирают пивные подтеки.
— А что это такое? — спросила Катрин, когда он вышел из темного банкетного зала.
— Мои бильярдные шары, — ответил Арбогаст, показывая ящик конвоирам с тем, чтобы они смогли проинспектировать его содержимое.
Катрин промолчала. Но по ее взгляду он догадался о том, что она вспомнила, как много значили для него эти шары. Она даже позволила себе усмехнуться, и он отвел глаза. Позже, когда они все вместе отправились на кладбище, Арбогаст с изумлением обнаружил, что Катрин ездит на голубом фольксвагене-“жуке”, а он даже не знал, что она обзавелась правами. На протяжении всей поездки к церемониальному залу кладбища, в котором, как он знал, проводили в последний путь и Марию Гурт, Арбогаст держал ящик с шарами на коленях.
Охранники остались у входа в маленькую часовню, подслеповатые окна которой превращали свет летнего дня в тусклое мерцание. Арбогаст, подойдя к открытому гробу и затем понуро усевшись в первый ряд, чувствовал, что его буквально пожирают глазами. Здесь было прохладно. Лицо матери, в последние годы высохшее, было полуутоплено в белую шелковую подушку, оно казалось таким чужим, что Арбогасту пришлось напомнить себе, кто она. Гроб утопал в цветах и венках. Помадой она никогда не пользовалась, подумал он, и печаль нахлынула, он едва не расплакался. Посмотрев в сторону, он увидел детей, в свою очередь, глазевших на него с нескрываемым любопытством. Никого из них он не узнал. В конце концов родители одернули маленьких невеж. Взрослых Арбогаст узнал почти всех, узнал, даже не глядя в лица, а тех, кого не узнал, “вычислил”, исходя из того, с кем рядом они уселись. В какой-то момент маленькая дверца возле алтаря отворилась и предстал молодой священник. Арбогаст открыл ящик у себя на коленях и уставился на бильярдные шары. Он не отвел от них взгляда на протяжении всей церемонии. Черный шар и два кремово-белых так уютно угнездились в синем бархате, что поневоле пришло на ум обнаженное женское тело.