Шестиметровая в высоту стена тюрьмы Брухзал, сложенная из грубых известняковых глыб, увенчанная колючей проволокой и восемью караульными вышками, производила снаружи впечатление крепостного сооружения, хотя саму тюрьму — здание из красного песчаника с четырьмя флигелями — с улицы видно не было. Четыре вышки были снабжены прожекторами и выходящими во внешний мир окнами, обеспечивающими наружный обзор. Караульные не имели права стрелять без предупреждения. В качестве такового они должны были сначала выстрелить в воздух или крикнуть: “Стой! Стой, или я буду стрелять”. Под окном каждой камеры в белый прямоугольник был вписан ее номер. В центре находилась высокая башня, восьмиугольная, как и наружная стена, с высокими арочными окнами. Там же стояла и церковь — из соображений безопасности чрезвычайно массивная. Весь комплекс сооружений был каменным, только двери камер — деревянными. Коридоры, ведущие к камерам, равно как и винтовая лестница в центральной башне, укреплены металлическими конструкциями. Выходы из флигелей в центральную башню забраны железной решеткой, возле нее на каждом этаже находился бак с горячей водой. Камера Ганса Арбогаста была в четвертом флигеле, между четвертым и третьим флигелями располагался прогулочный дворик.
Пробиваясь сквозь двойные решетки окна, свет прожекторов всю ночь обеспечивал в камере эффект, сравнимый с тусклым лунным светом.
Этот свет не придавал предметам отчетливых очертаний и не отбрасывал тени, он всего-навсего парил в камере легким облачком, заставляя едва заметно белеть во мраке постельное белье. Забивался, как пудра, под смеженные веки, не давал спать, — разве что за день произошло что-нибудь, настолько утрудившее голову, чтобы она забыла беспокойное тело и погрузилась в спячку. В большинстве случаев однако же ничего не происходило, и Ганс Арбогаст лежал ночами без сна. Днем двери камеры были заперты на один оборот ключа, ночью — на два. Снаружи он слышал неумолчный лай собак, доносился до него и столь же беспрестанный шум шагов надзирателей из коридора. Иногда “глазок” открывался — на него смотрели. Здешнее служебное собаководство насчитывало двенадцать овчарок, их конуры находились на огороде, а вечером их спускали бегать по канату, протянутому с внутренней стороны по всему периметру стены. Ошейники, крепящиеся на канате, леденяще позвякивали, — звук был как у холодного и сырого бриза, веющего с моря.
Время быстро теряет вкус и запах, и Ганс Арбогаст довольно скоро перестал отличать один день от другого. Изо всех сил он старался погрузиться в воспоминания о прошлом, с тем чтобы привнести тогдашние ароматы в сегодняшнюю пустоту. Он же не воевал; кроме тогдашней вылазки в Страсбург, поездки на уик-энд в Гамбург в 1951 году по случаю приобретения первой машины и свадебного путешествия на остров Майнау на Бодензее, он же нигде не был. Но он хорошо помнил географические карты, которые то развешивал, то вновь скатывал на школьных уроках учитель. Географические — и исторические. Долина Неандер, где нашли останки первобытного человека, Лиме, акрополь, средневековая крепость, битва при Танненберге, Германия в границах 1937 года, колонии великих держав. Ганс Арбогаст подпирал голову рукой, запустив другую руку под рубашку и поглаживая себя по груди и животу, он вспоминал, перебирал и тихо произносил названия: Камчатка, Тимбукту, юго-запад Германии, Макао, Мыс Доброй Надежды, Танжер, Великий шелковый путь, Иркутск, Берингово море, Амазонка, Конго, дельта Дуная, Антиподы, Земля святого Иосифа, Таити, Галапагосские острова, Панамский канал… На узкой койке он поворачивался лицом к стене и проводил тыльной стороной руки по прохладному камню. И всегда вспоминал при этом о первом прикосновении к ее коже. И тут же, не вынеся этого, переворачивался на спину.
Вначале, как он это описывал жене, голову его словно бы распирало изнутри. Он заставлял себя думать о грядущем освобождении, но когда эти мысли оставляли его, ему не хватало кислорода и в буквальном, и в переносном смысле — не хватало прошлого, не хватало воспоминаний; мир, заключенный в его сознании, таял и убывал с каждым часом. Все приходило в негодность, каждый образ съеживался и становился двухмерным, любой звук замирал в дальних раскатах эха, пока наконец и это мучительное ощущение его не оставило, память потускнела, настал вынужденный покой и вещи возвратились на положенные места. В какой-то момент адвокат Майер сообщил ему, что Верховный суд отклонил кассационную жалобу. “И тем самым, дорогой господин Арбогаст, приговор окончательно вступил в силу”. Произошло это где-то на четвертом году заключения. И единственным, что у него осталось, оказалась теперь она. Медленно и глубоко вдыхал он воспоминания о ней. Волосы ее, сказал патологоанатом в зале суда, были вовсе не рыжими, но покрашенными в “тициановско-рыжий цвет”. При этом ему запомнилось, что и волосы у нее под мышками тоже вроде бы были рыжие, он увидел это, когда они курили в его машине, а когда они ели в ресторане “Над водопадом” в Триберге, рыжими показались ему в лучах предвечернего солнца и ее ресницы.
Уже давно его мутило от одной мысли предаться мастурбации, вызвав в памяти ее образ или те минуты, когда они предавались любви. Еще в ходе следствия он всячески подавлял воспоминание о том, как она внезапно оказалось мертвой у него в объятьях. Но выслушав все мыслимое и немыслимое и про себя, и про нее, и, главное, насмотревшись ужасающих фотографий, он и вовсе запретил себе прикасаться к ней в воспоминаниях. И все же эти воспоминания возвращались вновь и вновь — о ней и, в неразрывной связи, о ее смерти.
Майер так и не понял его, когда он однажды попытался показать на этих снимках, где именно вошла в ее тело смерть и почему. Девица, сказал адвокат, на вид была совершенно нормальной.
— Эту я и вовсе в глаза не видел, — выкрикнул Арбогаст.
— Что-то я вас не понимаю.
Арбогаст, не добавив больше ни слова, уставился на снимки. Но адвокат, пока подзащитный показывал ему детальные следы смерти девушки, глядел на него с нарастающим непониманием.
После этого Арбогаст и вовсе оставил попытки рассказать кому-нибудь о том, как она умерла. Даже когда его на несколько недель отправили на психиатрическое обследование к профессору Казимиру в университетскую клинику во Фрайбурге, промолчал он о том, как той ночью занимался любовью с ее трупом. И все же позднее ее поцелуи и прикосновения вернулись, словно бы затем, чтобы утешить его, и потом уже не оставляли все годы. Словно самой своей смертью Мария была отдана ему во власть. И в ночи, когда он думал о ней, а такова была практически каждая ночь, он к ней все равно не притрагивался. Он был убежден в том, что никогда больше не сможет любить живую женщину во плоти, но, с оглядкой на пожизненное заключение, это было ему в высшей степени безразлично. Зато я вступаю в половые отношения со смертью, ухмылялся он, уставившись в стену. Лишь изредка представлял он себе собственную жену в той или иной позе, думал и о других женщинах, которых мог припомнить, и о двух потаскушках, с которыми спознался в Гамбурге на Сант-Паули, и тут же у него происходило семяизвержение.