Фриц Сарразин выронил малоформатный лист бурой бумаги и перевел взгляд на горы. Год заканчивался дождями. Внизу, в долине, вся поверхность озера была взорвана мириадами тяжелых капель, лишь редкие автомобилисты рискнули в такую погоду промчаться по автостраде. Никто не спешил с севера на юг через Лугано, во всяком случае, из окна Горного замка, как Сарразин любил именовать свой дом в частной переписке, таковых видно не было.
— Человек одиннадцать лет сидит в тюрьме по обвинению в умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах и утверждает, будто он невиновен. Ну да ладно. Еще никто из осужденных не прислал мне письменного признания с покаянием. Все они, если их послушать, ни в чем не повинны.
Ему хотелось бы, чтобы Сью отреагировала на этот маленький спич. Поверх стола, на котором был сервирован завтрак, он посмотрел на белокурую, еще не причесанную жену, голова которой тут же вновь скрылась от взгляда за утренней газетой, перевел взор на распахнутый ворот ее домашнего халата. Грудь была полуобнажена — белая и невероятно нежная, как будто Сью была еще моложе своих и так не слишком представимых для него тридцати лет. Он подумал о том, что они и сегодня, как каждый день, в предвечерних сумерках отправятся в Биссоне за вечерней почтой и затем, чтобы выпить аперитив в “Альберго Пальма”.
Этот человек сидит в Брухзале. А что такое Брухзал, Сарразину известно. Его взгляд вновь скользнул по накрытому столу и остановился на сей раз на пестрой картинке, которой была украшена обложка пришедшего сегодня с утренней почтой журнала “Шпигель”. 29 декабря 1965 года. “Бихевиористические исследования: Человек и его инстинкты”. На рисунке доминировала помещенная слева обнаженная пара: женщина вполоборота к наблюдателю, роль фигового листка для мужчины исполняет изображение гуся, должно быть, являющееся суггестивной отсылкой к ужасным повадкам гусей, как их описывает Конрад Лоренц. И у мужчины, и у женщины в ляжку вживлено по электроду, кабель от которых подведен к ушам еще одной женщины, вернее, всего лишь женской головки, уставившейся широко распахнутыми глазами в пустоту, тогда как ее каштановые волосы представляют собой своего рода облако, из которого стартует ракета с надписями “СССР” и “США” по бокам. Сама ракета изображена на фоне сильно накрашенного женского рта и устремлена острием в аккурат в развилку между гигантскими грудями сине-голубого женского торса.
Подпись под рисунком в правом нижнем углу гласила: Капицкий, что заставило Фрица Сарразина вспомнить о герое одного из романов Генри Егера по имени Лапицкий; действие в этом романе разворачивается как раз в тюрьме Брухзал. Послезавтра — сочельник. Сарразин раскрыл “Шпигель” и попробовал почитать.
Аденауэр наконец сложил с себя и должность председателя партии. Людвиг Эрхард, бундесканцлер: “Некоторые проблемы, остававшиеся нерешенными на протяжении четырнадцати лет, не могли быть решены или во всяком случае решены полностью за недолгий срок моего пребывания в должности”. Некий профессор Йозеф Нехер полагает, что на Олимпийских играх в Мехико, несмотря на высокогорное местонахождение мексиканской столицы, удастся обойтись без человеческих жертв.
Сарразин прервал разом и чтение, и молчание.
— Я ведь был однажды в Брухзале. В самой тюрьме.
— Ах вот как! Ну и что?
Газета интересовала Сью куда больше.
— Мне захотелось посмотреть камеру, в которой сидел Карл Гау.
— Ага.
— Страшно было даже представить себе, что он просидел в одиночке двенадцать лет.
Фриц Сарразин принялся перелистывать журнал дальше. На фото к одной из статей его внимание привлекла спортсменка Хайди Библ, показавшаяся ему в какой-то мере похожей на Сью. Прежде всего, ровной, чуть ли не прямой линией бровей. На мраморный подоконник панорамного окна, над плоскими отопительными батареями, Сью выставила множество цветочных горшков. Сарразин отодвинул парочку в сторонку, сел на плиту, протянул руку, погладил жену по ноге, перекинутой на другую, погладил сверху вниз, от бедра к стопе, снял домашнюю туфлю и погладил пятку. Теперь она наконец взглянула на него, а он повел рукой в обратном направлении, вплоть до внутренней стороны бедра, повел по нежной, еще теплей после сна коже.
— А ты вообще-то про Карла Гау слышала?
Он поцеловал ее в колено, и она с улыбкой покачала головой.
— Давай рассказывай!
— Уголовное дело доктора Карла Гау было самым странным и таинственным за весь период перед первой мировой войной. Фактическое развитие событий выглядело так: вдове тайного советника медицины Молитора, весьма состоятельной даме, жившей на роскошной вилле в Баден-Бадене и игравшей заметную роль в жизни города-курорта, однажды вечером позвонили и попросили зайти на главный почтамт, потому что нашелся, якобы, отправительный формуляр некоей депеши, о пропаже которой она ранее заявляла. Отправившись в путь в сопровождении дочери Ольги, дама была однако же расстреляна в упор.
— И звонок был, конечно, ложным.
— Конечно. Служанке, которая позвала вдову к телефону, показалось, будто звонил Карл Гау. И знаешь, кем оказался этот Гау?
— Не тяни!
— Мужем Лины, родной сестры Ольги.
— Ну и ну! А алиби у него было?
— И да, и нет. Вообще-то говоря, он с женой и ребенком находился в это время в Лондоне.
— Ничего не понимаю.
— Значит так: он действительно какое-то время был в Лондоне. Потом, по его собственным словам, сказанным под протокол, получил телеграмму от “Стандарт Сил”, а в этой компании он и работал, с требованием немедленно отправиться в Берлин. Но еще на пароме через Ламанш он решил поехать не в Берлин, а во Франкфурт-на-Майне, откуда и послал жене телеграмму о том, что фирма распорядилась, чтобы он прибыл именно сюда. Затем заказал у франкфуртского парикмахера накладную бороду и велел перекрасить парик, который у него уже был, ей в тон. В утро убийства он в крашеном парике и накладной бороде отправился в Баден-Баден поездом. Из-за накладной бороды люди отлично запоминали его и, в частности, видели незадолго перед убийством поблизости от места преступления.
— Картина однозначная. И его, конечно, арестовали?
— Конечно. На другой день — и уже в Лондоне, куда он незамедлительно вернулся. Его перевели в следственный изолятор в Карлсруэ, в том же городе состоялся и суд.
— А что жена?
— Жена поначалу считала его невиновным. Но, поскольку доктор Карл Гау не мог или не хотел объяснить свое странное поведение, она перед самым процессом объявила, что не сомневается в том, что он и является убийцей. Однако сама мысль об этом ей невыносима, равно как и тот факт, что в ходе процесса со всей неизбежностью вскроются и станут всеобщим достоянием сугубо внутрисемейные дела. После чего она утопилась в Пфаффикском озере.
— Ах ты, господи.
— Гау однако же и впредь не изменил тактике молчания. Когда его собственный адвокат объяснил ему, что и сам будет вынужден считать подзащитного убийцей, если тот не начнет говорить, Гау возразил: ”Вот и прекрасно. Считайте меня убийцей и стройте свою защиту исходя из этого. Только я не убийца.
— Странный мужик. А что вообще про него известно?
— Сын директора банка, рос в отсутствие матери, да и отец обращал на него мало внимания. Еще гимназистом он вел разгульный образ жизни и, в результате, заразился сифилисом. С семейством Молитор он свел знакомство на Корсике, куда отправился по совету врача подлечиться от гипотонии. Молиторы были категорически против связи дочери с Гау, так что ему с Линой пришлось бежать в Швейцарию. Когда однако же деньги с личного счета Лины иссякли, парочка приняла решение о совместном самоубийстве. Карл Гау даже выстрелил в Лину — и прострелил ей левую грудь, — однако приставить дуло к собственному виску у него, судя по всему, не хватило мужества. К уголовной ответственности его, тем не менее, не привлекли. Напротив, заминая скандал, в рекордные сроки обвенчали с Линой.
Затем Карл Гау завершил юридическое образование в Вашингтоне и почти сразу же нашел место личного секретаря генерального консула Оттоманской империи в США. Он частенько ездил в Константинополь, а в Вашингтоне как юрист из высшего света консультировал несколько фирм. И опять-таки вел шикарную жизнь на деньги жены.
— То есть законченный негодяй.
— Человек, скажем так, сложный. Но это ведь не причина убивать собственную тещу. Во всяком случае, не мотив преступления.
— Но улики ведь оказались однозначными.
— Так или иначе на процессе, начавшемся в суде присяжных в Карлсруэ летом 1907 года в дикую жару, Гау при каждом удобном случае заявлял, что он не убийца. Признавался он только в том, что предъявлялось ему со стопроцентной гарантией, а как раз решающие полчаса, в которые и произошло убийство, не были подкреплены свидетельскими показаниями.
— А как же улики?
— Их можно трактовать по-разному. И, с другой стороны, весь этот театр с подложной телеграммой, бородой и париком слишком очевиден и, соответственно, разоблачаем, чтобы столь интеллигентный и хладнокровный господин, как Гау, мог рассчитывать хоть кого-нибудь провести с его помощью. Все было чересчур напоказ, все слишком бросалось в глаза. И уж никак не походило на поведение самого Гау в зале суда.
— Выходит, тайна?
— Не исключено. Во всяком случае, его категорический отказ объяснить, чего ради он приехал в Баден-Баден, да еще в столь нелепом виде, равно как и некоторые другие события, произошедшие непосредственно перед убийством, включая необналиченные чеки и еще несколько таинственных телеграмм, — так вот, его отказ в течение всего процесса будил и интерес, и известное уважение. Как минимум, вероятным — с учетом столь серьезной обоснованности обвинения — оказывалось то, что за подчеркнутым молчанием столь умного и искушенного человека и впрямь скрывается нечто, чего он не разгласит ни за что, даже если за это ему придется заплатить собственной жизнью.
— Ну и что? Как шел процесс?
— Какое-то время отрабатывали мотив убийства из ревности, казавшийся поначалу весьма многообещающим.
— Вот как!
— Именно! Считали возможным, что ложный вызов госпожи Молитор на почтамт был предпринят затем, чтобы ее дочь Ольга осталась дома одна.
— То есть, что Гау выманил тещу из дому, чтобы повидаться с Ольгой с глазу на глаз.
— В точности так.
— Любовное свидание.
— Или наоборот, он хотел застрелить Ольгу за то, что она не ответила на его любовь или перестала отвечать на нее.
— Или все дело все-таки в наследстве.
— Так или иначе, публика была просто наэлектризована, причем в массе своей в конце концов решительно приняла сторону Гау под впечатлением от его решимости и самообладания, а также подозревая, что он молчит, спасая репутацию Ольги. Давление на суд становилось день ото дня сильнее. На утро объявления приговора состоялась демонстрация, прошли стычки с полицией, здание суда подверглось многотысячной осаде, два полка гвардейских гренадеров с примкнутыми штыками надвинулись на людские массы и наконец в два часа ночи вердикт присяжных был вынесен: виновен в умышленном убийстве госпожи Молитор. Прокурор немедленно потребовал для обвиняемого смертной казни и суд удовлетворил это требование.
— И что же?
— Через пару недель великий герцог Баденский помиловал Гау, заменив ему смертную казнь пожизненном заключением.
— Ага, в Брухзале.
— Совершенно верно. Его отправили в Брухзал. Там он провел двенадцать лет в одиночке и был выпущен в 1924 году условно. Условия же досрочного освобождения были таковы: во-первых, он не имел права и близко подходить к Ольге Молитор, взявшей между тем другое имя и поселившейся в Швейцарии; а во-вторых, обязался не писать и не диктовать сенсационных мемуаров в связи с процессом. Второе условие он, впрочем, тут же нарушил. Уже на следующий год в берлинском издательстве Улльштейн вышла книга: “Смертный приговор. История моего суда и пожизненного заключения. Пережитое и выстраданное”. Тут уж ему снова выписали ордер на арест, Гау бежал в Италию и там в 1926 году покончил с собой.
— Не может быть!
— А вот и может!
Фриц Сарразин какое-то время помолчал. Письмо из Брухзала привело его в определенное беспокойство. Сарразина называли человеком с чересчур стремительной реакцией, и ему это нравилась: в конце концов он сам любил рассказывать, что появился на свет на три недели раньше срока, а произошло это 9 марта 1897 года в Восточном экспрессе, когда его родители возвращались из поездки в Константинополь. Вопрос заключался в том, что именно следует предпринять в связи с получением этого письма.
В последний раз он вмешался в дело некоего Брюне и со всей мстительностью обрушился на немецкую юстицию в связи с тщательно скрываемым нацистским прошлым бундеспрезидента Любке. Ему нравилось водить гостей в свой архив и демонстрировать им крупноформатные тома, в которые он с помощью переплетчика превращал свои статьи и эссе, памфлеты и расследования. Отпрыск побочной ветви прославленного семейства Сарразинов и сын владельца женевской гостиницы, он еще перед первой мировой стал судебным репортером во Франкфурте, в Берлине и в Вене, успевая, наряду с журналистикой, учиться на криминалиста и искусствоведа. Вторую мировую он провел в Южной Америке, где, наряду с прочим, работал консультантом в бразильском отделении фирмы “Мерседес-Бенц”, позднее Генри Наннен привлек его к сотрудничеству с журналом “Штерн”, затем он стал ведущим обозревателем “Вечерней газеты” в Мюнхене, но вот уже несколько лет, как вернулся в Швейцарию и занялся сочинением романов.
Фриц Сарразин был скорее маленького роста и несколько полноват; вечно слишком длинные седые волосы он чересчур сильно зачесывал назад. Он носил броские роговые очки с крупными стеклами, а взгляд из-под этих очков до сих пор оставался столь настороженным, что в этом чудилось даже нечто детское. Ему нравились светлые полотняные костюмы и галстук-бабочка. Перечитывая тем же вечером письмо Арбогаста, он с изумлением обнаружил имя Генриха Маула, которое не замечал раньше. Имя это было ему отлично знакомо.
Поэтому тем же вечером Сарразин примет решение вернуться в кабинет и написать письмо доктору Ансгару Клейну. Весьма искушенному именно в уголовной практике франкфуртскому адвокату, который, наряду с прочим, добился возобновления дела некоего Рорбаха. Поблагодарит адвоката за сотрудничество, поздравит с наступающим новым годом и попросит обратить внимание на дело Ганса Арбогаста. Почту он отправит назавтра, в последний день года, поспев перед закрытием почтамта, после чего в маленьком городке станет еще тише, чем всегда, и только мелкий дождик будет моросить до самого вечера.
Сейчас однако же Сарразин, собравшись с мыслями, смерил Сью долгим взглядом и продолжил рассказ.
— В конце двадцатых я побывал в Брухзале и посетил его камеру. Неприятное ощущение, доложу я тебе. Одиночка, в которой узнику довелось провести столько лет. Стул, стол, койка — и все. И окно слишком высоко, чтобы в него взглянуть.
— И там же сидит тот человек, письмо которого ты получил сегодня?
Сарразин ничего не ответил. Посмотрел на дорогу, соединяющую Средиземноморье с Северной Европой, дождь уже кончился.
— Хочешь узнать свой гороскоп, — спросила наконец Сью.
— Гмм…
— Слушай же.
Он следил за тем, как она с едва уловимым акцентом формирует итальянские слова, всего лишь самую малость по-другому шевеля языком, что поневоле напомнило ему о том, как он увидел ее впервые. Произошло это на семинаре, состоявшемся на Западном побережье США, на который он оказался приглашен. Его лекция начиналась в 11 утра по вторникам и проходила в просторной аудитории окнами на море, и ее лицо сияло так, что он не мог отвести глаз. Каждое утро дрессированные дельфины играли в море буквально у самого берега.