Арбогаст отложил бритвенный прибор на край умывальника, вытерся полотенцем и провел рукой по щекам, любуясь на себя в маленькое металлическое зеркало. Жизненные циклы взрослого мужчины характеризуются тем, как у него растет борода. Когда волосы становятся жесткими, кожа перестает быть молодой. Большим и указательным пальцами Арбогаст провел по глубоким бороздкам в углах рта. Иногда он задавался вопросом, каково это было бы, припасть таким ртом к кому-нибудь с поцелуем.
И, как всегда при мысли о том, что произойдет, если его когда-нибудь отсюда выпустят, Арбогаст подумал о своей машине. Голубая “Изабелла” была не машиной, а просто сказкой, и, обзаведясь собственным делом в 1952 году, он купил ее без колебаний и проволочек. И, вспоминая сейчас об этом, подумал, что даже тогда эта покупка показалась ему слишком нахальной, как будто он еще не заслужил права обзавестись собственной машиной. Известие о банкротстве Фирмы “Боргвард” в 1961 году стало для него одним из редких вторжений из внешнего мира, способных выбить его из колеи равнодушия и дать с особой остротой почувствовать, что это такое — ход времени. Потому что скоро не останется ничего из знакомых ему вещей и понятий. Вот не стало фирмы “Боргвард”, у торгового представителя которой он приобрел “Изабеллу”. Вот уже никто и не вспоминает об этой марке. Новые модели “БМВ”, которые рекламировались в грангатской газете, оставляли его равнодушным. И тем сильнее успокаивала его мысль о том, что “Изабелла” стоит в гараже, смазанная и зачехленная.
Когда-нибудь я вновь сяду за руль, думал он в первые годы. Он сейчас позволил себе пару минут поиграть с мыслью о том, как выйдет на свободу, — пару минут, пока его прямо из комнаты для свиданий вели назад, в мастерскую, откуда перед тем вывели на встречу с доктором Клейном. О разговоре с доктором Клейном он думал постоянно, думал и в мастерской, а позже, в камере, с целью обзавестись хоть какими-нибудь доказательствами того, что адвокату стоит доверять, вынул и перечитал письмо Фрица Сарразина. Он попытался представить себе этого Сарразина. Он размышлял над тем, как именно смотрел на него доктор Клейн. Был полуденный час: обычный грохот из коридора. Потом заключенным раздали обед, и все затихло. Через час его снова поведут в мастерскую. Он сидел за столом не в силах даже поесть.
Уже давно он не обращал внимания на то, как здесь порой бывает тихо. На мгновение его посетила мысль — и он воспринял ее как нечто новое: а дверь-то заперта. Ему стало дурно. Вновь и вновь, пока они курили, набираясь сил для нового соития, Мария вела мизинцем левой руки по выгравированной на приборной доске надписи “Изабелла”, а пепел на конце сигареты, которую она держала во рту, становился все длиннее и длиннее. Тогда он перегнулся к ней и поцеловал ее под мышку, она задрожала, пепел облетел, и она засмеялась. И он задал вопрос. Ее лицо с этой улыбкой, делавшей его таким счастливым, оказалось поблизости от его лица, и она рассказала. Тихим голосом рассказала ему о Берлине, и о бегстве с мужем, и о детях, оставшихся у свекрови, и о том, как она тоскует по ним, и о жизни в лагере.
Он знал о беженцах лишь из газет, да по рассказам тех, у кого после войны появились подселенцы. В лагере для беженцев Риггсдорф он не был ни разу. Она поцеловала его в щеку и продолжила рассказ едва слышным шепотом и так близко, что ее губы формировали слова прямо у него на коже, а ее влажное дыхание застилало ему глаза. Это был самый обыкновенный концентрационный лагерь времен третьего рейха с блочными бараками и длинной опоясывающей стеной, под которой до самого конца войны стояла зенитная батарея. В каждом барачном помещении имелись два окна — спереди и сзади, — и маленький огород за дверьми, который, что ни осень, под дождем превращался в болото. Половицы в бараке прогнили и начали подламываться. До уборной было десять минут ходу. Было слышно все, что происходит за стенкой. Когда ее муж, рассказала она, на весь день отправлялся в Грангат на заработки, она часами сидела не шевелясь, лишь бы люди подумали, что ее тоже нет дома. Несколько часов никто не заходил, никто не окликал ее, никто не стучал в дверь или в окно, занавеску на которое она сшила из государственного флага.
Голос ее звучал хоть еле слышно, но ровно, как будто она рассказывала все это уже много раз. О жизни в лагере она повествовала скорее дистанцированно — так, словно та ничуть ее не затрагивала. Ничто не имело для нее значения, кроме его объятий, и та жадность, с которой она впивалась ему в губы, возбуждала его. Когда Арбогаст в конце концов спросил, а зачем она вообще сбежала из Восточного Берлина, она лишь пожала плечами и молча потерлась лбом о его щеку, как зверек, который хочет, чтобы его приласкали. А почему она не ищет работу? Она вновь ничего не ответила. И вот уже и ему стало невтерпеж и он раздавил в пепельнице докуренную лишь до половины сигарету. Один раз он поцеловал ее в губы, уже поняв, что она умерла. Из-за этого ее равнодушия, подумал он сейчас, сам не зная, правда это или нет. Припомнил, как взял в обе руки ее голову с уже опавшими мышцами. Встал, помочился, вылил суп в унитаз и смыл — благо, уже два года, как в камере появился сливной бачок.
Подумал, не сходить ли по большому. И не положиться ли на заступничество Клейна. Любопытство во взгляде адвоката было ему знакомо — так смотрели на него многие во все эти годы. Нашарил на краю стола сигареты и спички. Ее холодные губы и его повторяющийся кошмар. Он курил и ждал. И уже давно спал, когда Фриц Сарразин, незадолго до полуночи прибыв из Лугано, пересел в Базеле на поезд во Франкфурт.
Сочинитель романов зарезервировал себе место в спальном вагоне первого класса. Проследив за тем, чтобы доставили на место его багаж, Сарразин отправился в вагон-ресторан, в котором уже было выключено верхнее освещение и горели только маленькие лампы на столиках. В дальнем конце вагона, у выхода на кухню, с журналом в руках сидел за столиком один-единственный официант. Лишь когда Сарразин уселся за столик, скатерть на котором была вся в пятнах после долгого вечера, официант соизволил прервать просмотр иллюстраций и подойти.
Сарразин сегодня не ужинал, только перекусил днем в привокзальном баре в Лугано. На вокзал его доставила Сью.
Золотые кисти маленького пунцового абажура вполне ощутимо подрагивали в такт колесам, желтый круг света на грязной скатерти приплясывал и казался живым. За окном стояла ночь, поезд проходил через горы, Когда ущелье становилось особенно узким и в опасной близости за окном оказывались скалы, валуны и уступы, из расщелин которых полз мох, начинал практически ползти и сам поезд. Однажды, вскоре после одного из бесчисленных на этом маршруте туннелей, буквально в нескольких сантиметрах от оконного стекла прошумел горный ручей. Фриц Сарразин смотрел в окно ничего не видящим взором и ел сочные черные маслины, приготовленные с чесноком и собственным маслом; как уверил его официант, они прибыли прямо с Сицилии. И каждый раз, когда поезд на ходу вздрагивал, Сарразин ощупью, не глядя, брал бокал, фиксировал его в руке и отхлебывал глоток вина.
Строго говоря, он ни о чем не раздумывал. Скорее, рассортировывал находящие на него волнами противоречивые ощущения — предвкушаемая радость знакомства с Ансгаром Клейном мало-помалу, с каждой маслиной и каждым глотком вина отходила на задний план, тогда как на передний выдвигался некий душевный дискомфорт, связанный с Гансом Арбогастом. Сарразина не отпускало предчувствие того, что, ответив на письмо Арбогаста и дав тем самым ход делу, он запустил механизм процесса, который затронет и его самого, и многих других значительно сильнее, чем это можно предвидеть заранее. Потому что, хотя все известные ему факты свидетельствовали о невиновности Арбогаста или, по меньшей мере (это ограничение вносил он сам), о том, что в ходе суда над ним были допущены существеннейшие ошибки, — в самой смерти этой молодой женщины было нечто непостижимое, и это не давало возможности не осуждать Арбогаста. Оказавшись в такой близости от смерти, он просто не мог не заразиться ею, думал Сарразин.
Но когда графин с половиной литра красного вина под перестук колес опустел — и опустел стремительно, — Фриц Сарразин и сам не знал, страшно ему или нет. Так или иначе, вина он больше не заказал и вернулся в купе. Восхитительно прохладное сильно накрахмаленное белье помогло ему заснуть быстро, глубоко и без сновидений, и проснулся он утром 1 марта 1966 года за полчаса до прибытия во Франкфурт, лишь когда в купе с чашечкой кофе постучался официант.
— Как насчет чая?
— Спасибо, с удовольствием.
— А какой вы предпочитаете? Из русского самовара? “Эрл Грей”? Что-нибудь фруктовое? Или, может быть, китайский?
— На ваш выбор.
Адвокат кивнул, и Фриц Сарразин увидел, как тот подходит к буфету у стены за письменным столом, достает жестянку с чаем и зеленый пузатый заварной чайник. Пока секретарша вышла за водой, адвокат пересыпал три или четыре чайные ложки из жестянки в маленькую плетеную корзинку. Заварной чайник — из литого железа, как он пояснил, — Клейн поставил на маленькую электроплитку на доске буфета. Фриц Сарразин следил за тем, как адвокат, полностью уйдя в свое занятье, орудовал утварью и приборами, разбросанными по кабинету вперемежку с папками и конторскими книгами, телефонными справочниками и литературой, в основном по юриспруденции, — на широком, во всю стену, стеллаже, — и казавшимися здесь тем более неуместными, потому что сам кабинет находился на восьмом этаже высотного здания офисного типа и, в соответствии с требованиями времени, был обставлен функционально и сдержанно. Когда вода закипела, доктор Клейн выключил плитку и подвесил бамбуковую корзинку в заварном чайнике.
— Ну и как он, — не утерпел Сарразин, когда Клейн достал две чашечки из тонкого, как дыхание, фарфора, поставил их на черный лакированный поднос и водрузил сам поднос на письменный стол.
— Вы про чай? — усмехнулся Клейн.
Он вынул ситечко из чайника и разлил чай по чашкам.
Сарразин затряс головой.
— Вежлив, — не без колебания и словно на пробу сформулировал адвокат. И тут же уточнил. — Обходителен. И выглядит при этом, на мой взгляд, просто отлично. Хотя, конечно, лет, проведенных в заключении, со счета не спишешь.
— Да, я понимаю, что вы имеете в виду.
Время, как правило, застилает узников словно бы пеленой. Человека, понятно, еще можно узнать, но становится он в высшей степени неприметным. Сарразин сталкивался с этим эффектом в каждом случае, когда боролся за того или иного подопечного. Словно личность подвержена в тюрьме медленному распаду. Он понимал, что с помощью Арбогасту нужно спешить, и достаточно хорошо знал Клейна, чтобы не сомневаться: стоит тому поверить в невиновность Арбогаста, и он предпримет все мыслимое и немыслимое. Сарразин кивнул, приглашая адвоката к продолжению разговора.
— Однако я знаю о нем слишком мало, чтобы составить окончательное суждение. И в конце концов понять его по-настоящему можно будет только когда он выйдет на свободу.
— Я понимаю. Но разве это не представляет собой определенной трудности для защиты?
— Да, кое-что в ходе свиданья с ним меня насторожило.
— Что же?
— Мне показалось, что он отчаянно старается держать себя в руках. Конечно, и это можно списать на годы в тюрьме, на одиночную камеру, на обиду из-за того, что его безвинно осудили, и все же в иные мгновения в его поведении проскальзывало нечто другое: натужность и вместе с тем, я бы сказал, презрительность.
— То есть нечто опасное?
— Да, в каком-то смысле мне это показалось опасным.
— И все же вы верите в его невиновность?
— Верю.
— Действительно верите?
Задав этот вопрос, Сарразин снял с руки часы и принялся заводить их спокойными равномерными движениями. Это была круглая, чрезвычайно плоская модель с римскими цифрами, с тонкими золотыми часовой и секундной стрелками, минутной же не было вовсе.
— Верю, — повторил Ансгар Клейн. — По меньшей мере, в судопроизводстве были допущены ошибки, оправдывающие возобновление дела.
— Выходит, мы начинаем!
Сарразин застегнул браслет часов на левом запястье и выпил чаю, оказавшегося чрезвычайно черным и крепким. На дне чашечки он обнаружил фарфоровую женскую головку — она уставилась на него пристально и безглазо.
— Вот и прекрасно.
Доктор Клейн обратился к бумагам.
— Для начала вот что: краеугольным камнем обвинения, выдвинутого против тогда 34-летнего Ганса Арбогаста, стало экспертное заключение профессора Маула. Профессор со всей определенностью указал на то, что трупные пятна на теле госпожи Гурт однозначно свидетельствует в пользу удушения петлей или шнуром после брутально-садистического извращенного полового акта.
— Что противоречит данным первоначального осмотра и вскрытия.
— В точности так. Но фрайбургский патологоанатом доктор Берлах, констатировавший в ходе первоначального осмотра смерть от сердечной недостаточности, в зале суда внезапно поддержал профессора Маула.
— Интересно, почему?
— Маул слывет не просто корифеем, но подлинным светилом.
— Но он ведь и в глаза не видел мертвого тела.
— Это так. Он составил свое суждение на основе увеличенных фотографий, сделанных на месте обнаружения трупа и позднее, в ходе вскрытия. Увеличенными фотографиями воспользовался затем и суд — вместо оригинального формата 9x12 см был использован формат 18x24.
— Но ведь все фотографии были сделаны после того, как мертвое тело перевезли приблизительно на 30 км и оставили в кустах малины. Ни один из следов не может быть однозначно истолкован как оставшийся после того или иного конкретного деяния. С таким же успехом пятна можно списать на неудачное положение мертвого тела или на царапины, возникшие при соприкосновении с колючками малины.
— Вы правы. В истории криминалистики еще не было случая, чтобы судмедэксперт отважился установить причину смерти исключительно по фотоснимкам.
— А почему же защита не заострила внимание на этом факте?
— Коллега Майер допустил в этот момент ошибку, оказавшую роковое воздействие на ход и исход процесса. После того как Арбогаст заявил, что его показания являются правдивыми, а мнение профессора Маула заставляет его только развести руками, адвокат Майер потребовал немедленного проведения повторной экспертизы, однако сделал это ненадлежащим образом. В обоснование своего требования он назвал лишь тяжесть выдвинутого обвинения и проистекающей из него уголовной ответственности, то есть оспорил не правомерность экспертизы, а ее достаточность. И, разумеется, профессор Маул заявил под протокол, что “абсолютно уверен в своих выводах и не нуждается в профессиональной помощи такого рода”. И суд после часового совещания отклонил требование адвоката как недостаточно обоснованное.
— О, господи!
— Именно так. Защита провалила свое дело. И могла теперь апеллировать только к противоречиям в выводах самого Маула.
— Но ведь эти выводы обрели зловещую однозначность лишь позже, в интервью, которое профессор дал журналу “Европейская медицина”, не так ли?
— Нет-нет. В ходе самого процесса. В письменном заключении профессора Маула, составленном, строго говоря, не им, а его помощником доктором Шмидт-Вулфеном, причиной смерти без каких бы то ни было оговорок было названо удушение, однако, по меньшей мере, вопрос об умысле на убийство был оставлен открытым. Я цитирую: “Существует возможность того, что Арбогаст прибег к насилию с самого начала, добиваясь полового акта, в осуществлении которого он сознался, однако на основе имеющихся материалов мы лишены возможности это доказать”. И защите следовало бы сосредоточиться именно на этом пункте. Но что это вы говорите о журнале “Европейская медицина”?
— Еще в год самого процесса, то есть в 1955-м, Маул заявил в интервью журналу “Европейская медицина”: “Фотография, на которой зафиксирован след от удавки, является столь же неопровержимой уликой, как те, на основании которых выносятся тысячи других приговоров… — И далее. — Фотография со следом от удавки — доказательство однозначное? А через год, в 1956-м, в хрестоматии Калински-Коха “Полиция и ее задачи” значилось: “Самым тщательным образом я рассматривал снимок за снимком, и мне нечего стыдиться того, что только на второй день полоса, идущая от горла к уху, навела меня на мысль об удавке”. То есть это уже не заурядная улика, как в тысяче других случаев, а гениальное озарение: “Должен признаться, что полтора дня я блуждал вокруг этих снимков в потемках, не продвигаясь вперед ни на шаг, и вдруг меня озарило — и подозрение стало неколебимой уверенностью”.
— Вот как. Мне кажется, что история со снимками — это краеугольный камень в вопросе о возобновлении дела. Как знать, не удастся ли нам, предъявив какие-нибудь новые фотографии, вызвать у профессора Маула еще одно озарение.
— Если появятся новые ракурсы, он может пересмотреть свои выводы без ущерба для репутации.
— Именно поэтому я и запросил в грангатской прокуратуре негативы фотографий. Но знаете, что они мне ответили?
Доктор Клейн извлек из папки соответствующий документ. Фриц Сарразин, поощрительно кивнув, подался вперед.
— “Негативы не могут быть выданы, потому что они стали главным доказательным материалом и во избежание повреждения выданы быть не могут”. Вместо этого мне предложили выдать копии фотографий, в том числе и в двойном формате, которые могут быть специально изготовлены в полицейском управлении земли Баден-Вюртемберг. Разумеется, я отказался.
Фриц Сарразин кивнул.
— Значит, мы так и не узнаем, как выглядели оригинальные фотоматериалы.
— Вот именно. Вместе с тем обер-прокурор Манфред Альтман сообщил мне, что полицейское управление Висбадена обладает специалистами, способными изготовить дубликаты самих негативов.
— Значит, нам самим срочно нужны эксперты в области фотодела.
— Да. И я уже начал соответствующие изыскания. Здесь, во Франкфурте, существует фирма “Аэросъемка-Ганза”, занимающаяся в первую очередь профильными исследованиями. У этой фирмы не только свои самолеты, но и самое современное фотооборудование, позволяющее, в частности, увеличить разрешающую способность негативов. Я к ним уже обратился, я там кое-кого знаю.
Ансгар Клейн какое-то время помолчал.
— Господин Сарразин?
— Да?
— А что вы скажете о факторе насилия, оспорить который в любом случае не представляется возможным?
— Вы хотите сказать, даже если убийства не было?
— Да. Ведь даже в протоколе первоначального осмотра зафиксированы укусы, царапины и тому подобное.
— Ну и что?
— Как это что? Разве сам по себе анальный акт не свидетельствует об известной агрессивности Арбогаста?
— Ах, вот что. Я об этом не знал. Газеты целомудренно опустили эту подробность.
— Особенно при его конституции.
Фриц Сарразин вопросительно посмотрел на доктора Клейна.
— Я хочу сказать: в Марии Гурт не было и метра шестидесяти. А повсюду в бумагах упоминаются “особо мощные гениталии” Арбогаста.
— Даже так? Этого я, разумеется, тоже не знал. Но нет, я все равно не верю.
— Во что не верите?
— В то, что мы из-за этого должны усомниться в его невиновности.
Фриц Сарразин несколько замешкался и, ставя чайную чашку на письменный стол, нехотя признался себе в том, что ему отвратительны образы насилия, все более и более конкретизирующиеся перед его мысленным взором.
— Даже если мы никогда не узнаем, что же произошло между этими двумя людьми на самом деле, сомневаться в его невиновности нам нельзя.
Ансгар Клейн изучал теперь лицо Фрица Сарразина особо внимательно. Он никогда не читал романов Сарразина, а вот его журналистские расследования знал неплохо. И двадцатилетняя разница в возрасте между ними, на его взгляд, была не заметна. Седины Сарразина лишь подчеркивали его отменный загар и живость светлых глаз на округлом лице. На Сарразине был светлый летний костюм, слишком легкий для марта в Германии, и белая хлопчатобумажная сорочка, казавшаяся по сравнению с перлоновой, в которой щеголял сам адвокат, довольно мятой.
— Жертва мертва, а единственный, кто обладает знанием, замкнул свою душу, — сказал он после паузы.
— Простите? — встрепенулся Сарразин, и сам несколько отвлекшийся мыслями от разговора.
— Это предложение включено в обосновательную часть приговора:
— “Жертва мертва, а единственный, кто обладает знанием, замкнул свою душу”.
Клейн раскрыл одну из папок и указательным пальцем правой руки ткнул в соответствующий параграф.
— Далее здесь значится: “У суда не было возможности вынести собственное суждение о наличествующих уликах. Поэтому пришлось обратиться за помощью к науке и при определении состава преступления в значительной мере опереться на выводы судебно-медицинской экспертизы. И просто поразительна уверенность, с которой профессор Маул из Мюнстера заявил, что речь идет не о случайном умерщвлении, а об умышленном убийстве методом удушения. Все следы на теле были проинтерпретированы с ювелирной точностью. Нарисованная экспертом картина происшедшего, на взгляд суда, является в главных чертах истинной”. Вот над чем нам предстоит поработать.
— Не уверен, что понял вас.
— Вы ведь помните по вашим бумагам прокурора Эстерле? Который счел Арбогаста виновным буквально на первом допросе. Точно так же, как профессор Маул. И пресса. Предубеждения опирались друг на дружку. Эту-то, так сказать, фалангу нам и предстоит теперь, годы спустя, для начала прорвать, а потом уж мы будем выяснять, что же на самом деле разыгралось той ночью.
Фриц Сарразин кивнул, подумав при этом о целом ряде блестящих процессов последних лет, о деле Рорбаха, о Вере Брюне и о других загадочных убийствах, которые жадно заглатывала и горячо обсуждала немецкая публика. Он не думал, впрочем, что эта стандартная общественная реакция досаждала Клейну. Адвокат, вне всякого сомнения, тщеславен. Но, вместе с тем, в деле Рорбаха он был просто безупречен. В молчании они выпили еще по чашечке кофе, после чего расстались, договорившись вновь встретиться в конце дня. Доктору Клейну пора было в суд, а Фриц Сарразин отправился в гостиницу “Гессенский двор”, где ему был заказан номер и где они с адвокатом договорились нынче же вечером поужинать.
С вокзала Сарразин поехал к адвокату на такси, а сейчас решил пройтись пешком по старому городу. Хотя война закончилась уже двадцать лет назад, заново отстроенные и вновь выросшие города уже не внушали такого ощущения надежности, как встарь. Возможно, здесь, в Германии, так никогда и не восстановится чувство, будто улицы, по которым ты проходишь, были здесь — и были точно такими же — испокон веков. Да и про тебя можно сказать то же самое, подумал Сарразин и мысленно посмеялся над собственной буржуазной ностальгией. Ностальгией по местам и видам, которые никуда не деваются, по заведениям, дожидающимся твоего визита, по улицам, а значит, и адресам, в которых с прежней легкостью ориентируешься. Ничего подобного здесь не было или во всяком случае не чувствовалось, старый город со своими узкими улочками и работными домами просто-напросто исчез, а архитектура 50-х казалась ему игрушечной со своими прелестными пастельными тонами посреди изрядного количества никуда еще не подевавшихся развалин. Время близилось к полудню, сияло солнце, и тени были особенно отчетливы.
И улицы за чертой старого города или, вернее, кольца зеленых насаждений, разбитого здесь в прошлом веке на месте прежней крепостной стены (деревья зеленой полосы в годы войны сгорели в пламени пожаров или были отправлены на растопку), оказались в войну во многих местах превращены в собственные скелеты. Дорожные указатели и названия улиц носили скорее чисто символический характер. Только вокзал пребывал в полном порядке, это Сарразин с изумлением обнаружил еще вчера, да высились старые ярмарочные павильоны; он смутно помнил, что на здешней ярмарке однажды побывал. Прямо напротив отыскался и “Гессенский двор”, каждая деталь архитектуры которого застыла ровно посередине между маскировкой и констатацией полного распада.
Номер однако же оказался отличным, чемоданы уже доставили; так что, приняв ванну, Фриц Сарразин провел предвечерние часы в постели, читая документацию по делу Арбогаста, переданную ему доктором Клейном. Когда он вечером в оговоренный час спустился в просторный зал ресторана, доктор Клейн уже сидел за столиком у окна. На окне, впрочем, были тяжелые портьеры, а в щель между ними можно было разглядеть только промельк фар проезжающих по улице автомобилей.
Они съели по тарелке супа, затем по стейку из аргентинской говядины, которую с недавних пор начали импортировать по воздуху в глубокой заморозке, картофель и салат на гарнир. И говорили о войне, отталкиваясь как раз от южно-американских стейков. Фриц Сарразин поведал о своей эмиграции в Бразилию и о тамошней работе в качестве экономического консультанта, помянул заодно и свою стародавнюю службу театральным критиком в Берлине и в Вене. Еду они запили французским бордо, затем заказали водочки. Чокнулись запотевшими стопками и практически одновременно подумали (к собственному изумлению каждый), что сегодняшний визави ему по душе. О Гансе Арбогасте они сначала и не вспоминали, решив обсудить эту тему в баре “У Джимми”, расположенном в подвальном этаже гостиницы.
Стоя у стойки, понаблюдали за барменом — длинношеим мужчиной с лицом, изрытым оспой. Помещение наполнял голос негритянки, сидящей за роялем. Она была в смокинге, набриолиненные волосы расчесаны на прямой пробор, и пела, подрагивая нижней губой, печальные песни Гершвина. Сараззину бросилось в глаза обилие мужчин в форме вооруженных сил США. И девиц неопределенного, если не просто пожилого возраста. Это Германия, подумал он, осматриваясь в баре. И вспомнил самолеты “Люфтганзы”, до самого конца войны регулярно прилетавшие в Рио. Такая музыка была ему по вкусу. На мгновение закрыв глаза, Сарразин вслушался в звучание арии “Ай лав ю Порги”. Поймал себя на том, что тихонько подпевает, встрепенулся и с улыбкой обратился к доктору Клейну.
— Я слышал, что во Франкфуртском университете студенческие беспорядки?
— Да, молодежь взрывоопасна, — ответил доктор Клейн.
— И слава богу! Кстати, немало говорят и о реформе пеницентиарной системы.
— А как же “зона”[1]?
Клейн пожал плечами.
— Не знаю, захотят ли действительно пойти навстречу Востоку. Может быть, Кизингер все-таки прав. А не выпить ли нам чего-нибудь?
Сарразин кивнул, и Клейн тут же подозвал бармена. Оба заказали виски со льдом.
Певица взяла антракт. Пропустив мимо ушей аплодисменты, Клейн с удивлением понял, что в баре стало тихо. На мгновение он попытался представить себе тишину одиночной камеры. То, как Арбогаст дышит, — причем и в данную минуту тоже. Опершись на руку, отвернувшись к стене, — именно сейчас, когда они выпивают в баре. Он увидел, что певица подсела к столику, за которым расположились трое мужчин в темно-синей форме ВВС США.
— Ансгар?
Клейн дернулся, стоило Сарразину обратиться к нему по имени. Писатель с улыбкой тянулся к нему бокалом. — Не перейти ли нам на “ты”?
Радостно кивнув, адвокат чокнулся с Сарразином. Потом они выпили за Арбогаста, потом, отдельно, за то, чтобы вытащить его из в двух смыслах сразу фальшивой ситуации, в которую он поневоле попал и застрял так надолго. Фальшиво было и обвинение в преступлении, которого он, разумеется, не совершил, и атмосфера всеобщего отчуждения и презрения. Они снова чокнулись. И Сарразин вновь вспомнил о Сью. Весь день он то и дело возвращался мыслями к жене и дому. Он думал о недавней грозе, он думал о смерти, он изо всех сил старался не думать об Арбогасте. А сейчас ему чуть ли не начало казаться, будто арестант смотрит на него — и только на него — из невозможного далека.
— Фриц?
Перед тем, как обратиться к своему визави, адвокат тоже на некоторое время впал в задумчивость.
— А почему мы вообще за это взялись?
Сарразин рассмеялся.
— Может быть, из-за всех нестыковок в этом деле? Но я не сомневаюсь в том, что вы поведете себя наилучшим образом. Наисправедливым, если вы понимаете о чем я.
Клейн кивнул.
— Но разве нет ничего странного в том, чтобы вплотную заниматься чужими преступлениями?
Сарразин задумался над тем, какого, собственно, ответа ждет адвокат, и на мгновение перед его мысленным взором предстал кабинет, в котором он привык работать по утрам, когда солнечный луч ленивой змеей ползет по краю письменного стола, задевая и нагревая валик пишущей машинки, а за окном пробуждается ото сна долина.
— Меня действительно интересует, что происходит с человеком после того, как он, допустим, совершил убийство.
— То есть ты занимаешься реальными проблемами, чтобы почерпнуть материал для литературных сочинений?
— Да, но, строго говоря, это не так уж важно. Знаешь, Ансгар, прежде всего я представляю себе человеческое тело. Невредимое, как у любого из нас. Хотя, кого можно назвать невредимым? И тут начинается повествование. Я прекрасно помню: это произошло в Италии, поздним вечером, в полной тьме, если не считать жалкого уличного фонаря, раскачивающегося на осеннем ветру у входа в какой-то придорожный бар. Перед баром припарковались несколько армейских джипов, давным-давно проданных в частные руки. К радиатору одного их них был прикручен кабанчик, а в самой машине, за сиденьями, имелся стояк для дробовиков и другого охотничьего оружия. Где-то над моей головой угадывались громады крепостных стен древнего этрусского города, но видно не было ничего, кроме вывески бара — “Выпьем и покурим”. Я прошел внутрь. Больше всего этот бар походил на склад: окорока на веревках, спущенных с потолка, штабеля газет на полу у двери, всевозможные салями и гигантская мортаделла под стеклом прилавка, сигареты и трубочный табак со всего света на стеллаже у кассы, моечные средства, туалетная бумага и пузатые бутыли кьянти в оплетке на полу у стойки, — на мраморном полу в мелкую шашечку, от которого откровенно веяло холодом.
— Что-то я не улавливаю. Сарразин кивнул.
— Погляди-ка туда.
Певица все еще сидела с тремя летчиками. Она смеялась, то и дело отпивая из длинного бокала. Взгляд из-за другого столика она тут же уловила и отрефлексировала. Работа у нее, судя по всему, была нелегкая.
— На нее?
— Да.
Сарразин и сам смотрел на негритянку не отрываясь. Вид у нее был усталый и недавняя самоуверенность явно шла на убыль. О жизни любого можно, не рискуя сильно ошибиться, догадаться по тому, как он держится.
— Почему, — спокойным тоном начал Сарразин, по-прежнему не сводя глаз с певицы, — тебе хочется помочь Арбогасту? Денег у него нет. А то, что тогда стряслось, в любом случае грязная и, скорее, отталкивающая история? Выходит, из-за того, что с ним обошлись не справедливо? Из-за того, что ты веришь в его невиновность? Действительно поэтому — и только поэтому?
Сарразин задумался над тем, как бы получше объяснить Клейну, что именно он имеет в виду. Надо бы поговорить о том, что привлекает нас в Арбогасте, что чуть ли не притягивает к нему, решил он и уже собрался было заговорить, как вдруг певица поднялась из-за столика и посмотрела на него в упор.
Даже на следующий день, в поезде, на обратном пути он не мог избавиться от ощущения, посетившего его в тот миг, когда на него посмотрела певица, и едва не отправился в Брухзал, к Арбогасту, словно тот смог бы помочь ему разобраться в собственных чувствах. Позади остался долгий день, первое мая 1966 года, и, как бывает, когда невольно уловишь еле слышно напеваемую кем-нибудь мелодию, во взгляде певицы он невольно увидел смерть. И не посмел отвернуться. Негритянка рассмеялась. Ее голова качнулась чуть набок, как цветок на стебле. Шея у нее была открыта — и ни с того, ни с сего Сарразин, никогда не воображавший себе этого раньше, увидел шею другой женщины, мертвой, — точно так же изогнутую и столь же прекрасную. Один из летчиков, поднявшихся одновременно с певицей, поцеловал ее в шею, и она поклонилась так глубоко, что коснулась губами лацкана своего смокинга.