Лежит пластом плененная Европа,
И явь ее страшней, чем страшный сон.
На всем следы всемирного потопа
И запах газа с именем «циклон»,
Изломанные свастиками флаги,
И оккупанты, серые, как вши.
…Сынов Германии в режимный лагерь
Передало правительство Виши.
Вагон был предоставлен коммунистам
Такой, чтоб не сумели убежать.
Так с родиной, любимой, ненавистной,
Товарищ Фриц увиделся опять.
Интербригадовца узнать не просто:
За годы эти жуткие он стал
От худобы как будто выше ростом,
С лицом угластым, темным, как металл.
Он видит аккуратные бараки
И печь, где и тебя сожгут дотла.
Худые тени движутся во мраке
Вдоль ржавых ограждений в три кола.
Натасканы на сладкий запах крови,
Немецкие овчарки наготове.
Сидит при счетверенном пулемете
На черной вышке черный часовой.
Ужели здесь гуляли Шиллер с Гете,
Шел Вагнер с непокрытой головой?
Но ты ведь тоже здесь! Ты их наследник,
И неотъемлемы твои права.
Сожми в кулак остатки сил последних, —
Пока ты жив — Германия жива.
Туда-сюда болотные солдаты
Таскают бревна скользкие с утра.
Их каторжные куртки полосаты,
И на согбенных спинах номера.
Сегодня в лагерь пригоняют русских.
Здесь их сильнее, чем свободы, ждут…
Вдруг замешательство в воротах узких,
И вот они идут, идут, идут.
Наручниками скованы попарно,
Наперекор ветрам своей судьбы,
Плечом к плечу шагают эти парни —
Как бы оживший барельеф борьбы.
В провалах глаз — сухой огонь расплаты.
Покрыты пылью, плотной и седой,
Шинели и матросские бушлаты,
Пилотки, шапки с вырванной звездой.
Их увидали узники Европы,
Похожие на скопище теней.
Тогда в толпе возник чуть слышный ропот,
Как будто птицы пронеслись над ней.
Сравняла арестантская одежда
Берлинцев, москвичей и парижан.
Но первый свет, но первый луч надежды
По изможденным лицам пробежал.
И потянулись месяцы неволи,
Как звенья цепи, дни — один в один.
А по ночам прилив душевной боли:
«Германия! Ужели я твой сын?!»
Прошла зима, за ней зима вторая.
Фриц хода времени не замечал,
Пока во тьме зловонного сарая
Он русского бойца не повстречал.
Кто этот пленник, окруженный строгим,
Особым уваженьем земляков?
Он очень слаб, едва волочит ноги,
И на запястьях шрамы от оков.
Его натянутые скулы смуглы,
И губы ниточкой, и нос остер.
Горячие глаза черны, как угли,
Но сед его мальчишеский вихор.
(Я видел раньше это непростое
Лицо, но в повторенье — и оно
Не горем, а девичьей красотою
Казалось мне тогда озарено.)
По слухам, он еще под Минском ранен.
Враги в лесах охотились за ним.
Друзья его зовут полковник Танин,
Но, вероятно, это псевдоним.
И в разговоре очень осторожном
Они друг друга стали узнавать.
Еще со смертью побороться можно —
Двум не бывать, одной не миновать!
«Ведь вы солдат Испании? Отлично.
Не будем забывать своих забот.
Антифашистов, вам известных лично,
Пожалуйста, возьмите на учет.
В отдельности поговорите с каждым.
Проверить надо всех, не торопясь:
Кто может справиться с заданьем важным
И с Тельманом в тюрьме наладить связь?
Товарищи из Франции и Польши
Связались с партизанами уже.
Не мне учить вас, чем живет подпольщик,
Как ни было бы тяжко на душе».
Они расстались. Все, как прежде, было:
Овчарки, пулеметы, смерть и труд.
Но Фриц дышал отныне новой силой,
Сраженьем, продолжающимся тут.
Стал этот лагерь, спрятанный за лесом,
Среди полей сожженных и болот,
Необычайным мировым конгрессом:
Как там ни тяжело — борьба идет!
(В последний час: в районе Орлеана
Крушение устроили маки;
На берегах Норвегии туманной
Склад пороха взорвали рыбаки.)
И комендант исходит лютой злобой:
«Перестрелять евреев и цыган;
Антифашистов — на режим особый,
Сковать их по рукам и по ногам!
Военнопленных русских — самых прытких
Туда же, в карцер. И пускай они
Отведают средневековой пытки,
Усовершенствованной в наши дни».
И вышло так, что в темном каземате,
Где нет ни табурета, ни кровати,
Среди промозглой сырости и мглы,
Спина к спине — полковник Танин с Фрицем.
По темным лицам ползают мокрицы…
Ручные и ножные кандалы
Несчастным не дают пошевелиться.
О чем они кровавыми губами
Друг другу шепчут? Кажется, о том,
Что суждена развязка этой драме,
Все в мире переменится потом.
Москва в Берлин ворвется не для мести,
Хотя жесток и страшен счет обид.
Германия разбитая воскреснет,
Преодолев отчаянье и стыд.
Вернется Гете, возвратится Шиллер,
И Вагнер в буре музыки придет.
Так будет, будет! Так они решили,
Встречая новый сорок третий год.
(В последний час: у Волги и у Дона
Кольцо замкнулось вкруг фашистских войск.
Враг жрет конину. Тает оборона,
Как в блиндажах на свечках тает воск.
И залпы артиллерии советской
По траектории вокруг земли
Летят и тюрьмы сотрясают вестью,
Что наши в наступленье перешли.)
У заключенных времени так много!
О прежней жизни, радостях, тревогах
Они друг другу шепчут без конца.
И слышат только стены одиночки,
Что взял себе полковник имя дочки —
Ведь это не зазорно для отца.
Она в Москве. Она зовется Таней.
Теперь уже ей девятнадцать лет.
А у товарища воспоминаний
Ни о семье, ни об уюте нет.
Не делит он ни с кем своих страданий,
Любовь — ему неведомый предмет.
Он сын борьбы, и муж ее, и может
Отцом ей стать и братом на века…
Наверное, успеют уничтожить
Его и русского большевика.
Но если не бессмертны коммунисты,
То дело их бессмертно! Вновь и вновь
Они сражаются, идут на приступ,
И в том их жизнь, их правда, их любовь.
И русский вспоминает про метели,
Что нынче закипают на Дону.
Двадцатого столетья Прометеи,
Они, как победители, в плену.