ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Август 2008 года. Сеул, Южная Корея


— Он меня изнасиловал, — говорит моя биологическая бабушка. Она сидит напротив, и ее тяжелый взгляд словно пронзает меня. Я хочу отвернуться, но не смею. — Меня отвели в его комнаты, и он меня изнасиловал. Мне было четырнадцать лет. Я не знала, что такое секс. У меня и месячные-то начались только за пять месяцев до этого. Пять месяцев! Откуда мне было знать? Откуда?

— Ниоткуда, — говорю я. В ее маленькой квартирке жарко и душно. Мне очень хочется обмахнуться, но я не шевелюсь. Только не сейчас. Не в тот момент, когда миссис Хон вспоминает то кошмарное изнасилование. Прекрасный желтый ханбок не прячет ее стыда. Стыд виден у нее на лице, он прячется в глубине ее глаз.

— Он был со мной очень жесток, — продолжает она. — Прости, что рассказываю тебе все это, но ты должна знать. Сначала он велел мне раздеться перед ним и наблюдал, как я это делаю. Я хотела отказаться, но вспомнила, как избили Чжин Сук. Я была страшно напугана и сделала, как он велел. Я стояла перед ним голая и беспомощная, как младенец. Я вся тряслась от страха. Потом он велел мне раздеть его. Начать нужно было с ботинок, с этих его начищенных ботинок, которые он так туго зашнуровал. Я должна была расстегнуть ему рубашку, потом брюки. Он заставил меня опуститься на колени и снять с него нижнее белье. Стоя надо мной голым, он велел мне на него посмотреть. Он думал, что меня впечатлит это зрелище. Я никогда раньше не видела голого мужчину, разве что иногда пыталась представить, какие они. Мне отчаянно хотелось сбежать домой, в холмы за нашей фермой, где мы с Су Хи резвились когда-то среди тополей.

Она сцепляет руки и кладет их на стол. При этом бабушка не сводит с меня глаз, и мне почти кажется, что это меня она обвиняет в своем изнасиловании.

— Потом он начал меня трогать. Он потрогал меня везде. Провел руками по волосам, по лицу, по шее, по груди, животу, ногам, половым органам. Потом повалил и вошел в меня. Проткнул так, что потекла кровь. Он снова и снова толкался в глубь меня, и с каждым толчком было все больнее. Я не могу даже описать, как это было мучительно, — хуже, чем просто боль, тут еще добавлялись и ужас, и унижение, и стыд. Мне хотелось умереть. Я пыталась сопротивляться, но только насмешила его. Он был сильный мужчина, а я девчонка. И он был японский полковник.

Она сжимает пальцы с такой силой, что я боюсь, как бы она их не сломала. Боль не сходит с ее лица. Миссис Хон продолжает:

— Но особенная жестокость заключалась в том, что полковник, насилуя меня, заставлял смотреть на него. Когда я закрыла глаза, он велел мне их открыть. «Смотри на меня, девочка, — требовал он. — Держи глаза открытыми и смотри на меня!» Вот я и смотрела, пока он меня насиловал. Ты можешь представить себе, насколько это было унизительно? Можешь?

— Нет, мэм, — отвечаю я, — не могу.

— Презервативом он не пользовался, — говорит она. — Да и зачем: я была девственницей, он первый меня насиловал. Так что когда он кончил, я почувствовала, как его слизь, словно скопище червяков, пробралась в каждую клеточку моего тела. Я почувствовала, как она меня отравляет, как внутри у меня все гниет. И поняла, что он навсегда останется во мне. Навсегда. Знаешь, что хуже всего?

— Не знаю, — говорю я. — Извините.

— Хуже всего, что я чувствовала, будто сама виновата. Я была такая гордая, упрямая и уверенная в себе. Но когда полковник изнасиловал меня, я потеряла все. Я постоянно думала про бабушку с дедом, про папу с мамой и сестру. Винила себя за отсутствие внутренней дисциплины — мама же говорила, что она мне понадобится. Меня буквально затопил стыд, но я же ничего дурного не сделала, совсем ничего. Нелогично, правда?

— Да, — отвечаю я, — нелогично.

Она кладет ладони лодочками на низкий столик и смотрит на лиловый цветок в стеклянной чаше. Глаза у нее полны слез.

— А знаешь, что я сделала, когда все закончилось, когда он сделал, что хотел, и велел мне уходить?

— Нет, мэм.

— Я поклонилась и поблагодарила его, — говорит она шепотом и покачивает головой. — Не знаю, почему я так поступила. Мне хотелось плюнуть в него, завопить, сказать, как я ненавижу его и всех японцев. Но нужно было вести себя правильно, как велела мама. Так что я его поблагодарила. Кажется, ему это понравилось.

После мы долго сидим и молчим. Воздух в ее квартире неподвижен. Моя биологическая бабушка сначала выглядела такой гордой, но теперь у нее униженный вид. Она сгорбилась и смотрит себе под ноги, будто ее принудили признаться в совершении ужасного преступления. Я не знаю, что сказать. Я никогда еще не встречала жертву изнасилования, и со мной ничего даже отдаленно похожего не случалось. Бывает, конечно, что я нервничаю, когда ночью иду одна по улице или когда натыкаюсь на какого-нибудь сомнительного типа в коридоре. Но тут-то совсем другое дело. Мне и в голову не приходило, насколько разрушающее воздействие оказывает изнасилование, — а теперь я это понимаю, глядя на свою бабушку.

Постепенно боль у нее на лице сглаживается, и бабушка выпрямляется.

— Не хочешь ли поричха, Чжа Ён? — спрашивает она.

— Поричха? Вы про него упоминали, но я не знаю, что это такое.

Она хмурится.

— Американцы считают, будто корейцы пьют такой же чай, что и китайцы и японцы. Но люди вроде меня, которые чтят корейские традиции, часто предпочитают поричха. Это чай из обжаренного ячменя. Обязательно попробуй.

— Конечно, — отвечаю я, — спасибо.

Она ставит на плиту чайник и бросает в него горстку чего-то похожего на черный чай. Потом достает из шкафчика две чашки и несет их к столу. В ханбоке она движется очень грациозно.

— Я люблю крепкий поричха, — говорит она. — В детстве мне такой не нравился, а теперь вот полюбила. Молодежь перенимает американскую моду и пьет кофе, но мне кофе не нравится. Это не по-корейски, а я, наверное, все-таки традиционалистка. Мне кажется, Корее нужно держаться собственных корней, согласна?

— Да, конечно.

— А что ты знаешь о наших традициях, Чжа Ён?

— Да почти ничего, в общем-то, — признаюсь я.

— Тебе нужно больше узнать о Корее. Да, тебя вырастили в Америке. Но важная часть тебя все равно здесь, — говорит миссис Хон, постукивая пальцем по столу, — и тебе от нее не уйти.

Не уйти? Я что-то не уверена, что мне хочется иметь дело с этим наследием. Я бы лучше была обычной американкой, как мои друзья, простые ребята с рюкзаками, жители пригородов. Но когда я остаюсь одна и смотрю в зеркало, оттуда на меня глядит вовсе не обычная американка. Девушка в зеркале — кореянка, и это видно по лицу, глазам, волосам. Наверное, это у нее в крови.

Чайник начинает свистеть, и миссис Хон снимает его с плиты. Она через ситечко разливает чай по чашкам, и комната наполняется ароматом напитка. Я делаю глоток. Чай и правда крепкий и горький — ничего общего со слабеньким чаем, который нам подавали в этой турпоездке. Я пью его, и мне уже не так жарко. Я чувствую себя спокойнее.

— И как тебе пока что моя история? — спрашивает миссис Хон, держа чашку в руках. Теперь у нее такой вид, будто она делилась со мной всего лишь милыми историями из детства. Я до сих пор в ужасе, так что внезапная перемена ее поведения меня пугает — кажется, будто она слегка не в себе. Хотя человек, переживший подобное, наверное, так или иначе будет не в себе.

— Это все… просто кошмарно, — говорю я. Снаружи ветрено, и через открытое окно легкий ветерок влетает в квартиру. Становится чуть прохладнее — а может, все дело в поричха.

Миссис Хон смотрит на меня в упор. Похоже, она меня изучает, проверяет, правильно ли поступила, передав мне гребень. Я не хочу ее разочаровывать, так что говорю:

— Продолжайте, пожалуйста. Расскажите мне, что было дальше.

Она улыбается, но взгляд у нее жесткий.

— Я только начала, — говорит она. Поставив чашку на стол, она складывает руки на коленях и продолжает: — На следующий день после того, как полковник меня изнасиловал, пришли войска, и я быстро выучила, что надо делать. Я стала ианфу, женщиной для утешения. А еще я научилась одной хитрости. Перед тем, как они меня насиловали, я изучала их обувь. Как я уже сказала, полковник туго шнуровал ботинки. Это был предупреждающий сигнал. Его тип жестокости, не только физической, но и психологической, был хуже всего. Когда я видела мужчину в туго зашнурованных ботинках, я знала, что меня будут унижать.

Были и другие типы. Солдат в грязных расшнурованных ботинках обычно делал свое дело быстро и небрежно. Те, кто не снимал обуви, часто причиняли мне боль. Если ботинки были начищенные, такой солдат обычно хотел, чтобы я делала вид, будто получаю удовольствие.

Я привыкла изучать их обувь, — говорит она, подчеркивая свои слова жестом, — но от понимания, что со мной будет дальше, лучше не становилось. На самом деле становилось даже хуже. Как будто мучитель заранее рассказывал, как он будет меня пытать. Глядя на их обувь, я понимала, как меня будут насиловать.

А меня, — добавляет она, — насиловали тысячи раз.

Загрузка...