Хью так поздно спустился к завтраку на следующее утро, что есть ему пришлось в одиночестве, хотя он это и ненавидел.
Он слышал голос Моны, которая, судя по всему, пребывала в отличном расположении духа, разговаривавшей с Глупышкой Лиззи в задней части дома. Также временами слышны были реплики Билла Паско. Не то, чтобы там назревал какой-то скандал, но решалось что-то действительно важное. Постепенно до него дошло, что попытки призвать Пана, которые они здесь предпринимали, не были безрезультатными, и теперь Мона пыталась убедить Глупышку Лиззи в том, что она обязана позволить Биллу Паско восстановить ее статус порядочной женщины, что, к своей чести, он вполне готов был сделать. Однако Лиззи, по-видимому, считала, что раз уж она впала в грех, то ее священным долгом было на этом и остановиться, и что теперь ничто в ее жизни уже не может быть таким, как прежде. Хью был безмерно удивлен тем, как Мона отнеслась к этому факту, ведь в сущности она отнеслась к этому так, как относились к этому все светсткие люди. Распутник Билл и она находились абсолютно на одной волне и, казалось, прекрасно понимали друг друга и оказывали друг другу самую теплую поддержку. С другой стороны, отношение Лиззи к произошедшему было строго традиционным и она все больше хлюпала носом и жалела себя, пытаясь таким образом загладить свои ошибки. А еще она очень боялась матери Билла.
Хью вовсе не был уверен в том, что Мона была справедлива в своих решениях, разве что в этом не было большой необходимости; Лиззи была совершенно не подходящей для продолжения рода женой — но ведь и Билл был не самым нормальным супругом, так что, возможно, им стоило сойтись и нейтрализовать друг друга, чтобы они не делали несчастными других людей. Наконец, рыдания Лиззи начали утихать и шутливый бас Билла стал слышен лучше, так что Мона оставила счастливую парочку наедине и вышла на улицу, присоединившись к Хью, который стоял на солнце, прислонившись спиной к дверному косяку, и курил сигарету. Вместе они медленным шагом прошлись до лавочки на углу стены. Хью угостил Мону сигаретой и зажег ее для нее.
— Ты взяла на себя серьезную ответственность, Мона. Билл и Лиззи нарожают хвостатых детей, если семейное сходство и правда что-то значит.
— Мне кажется, они оба получили лучшее, на что могли рассчитывать, разве нет? — спросила Мона. — Было бы ужасно, если бы они сошлись с кем-нибудь добропорядочным.
— Мона, можно ли считать это результатом инвокации Пана, которую я провел вчера в часовне?
— Я думаю, да.
— Если это оказало столь сильное влияние на Глупышку Лиззи и Билла, то что же тогда будет с нами?
Мона не ответила.
— Я знаю, что у нас, в отличие от них, с головами все в порядке, — продолжил Хью, — Но это нужно иметь в виду.
Мона поскребла ногой гравий.
— К чему ты ведешь, Хью?
— А вот к чему я веду, Мона. Я думаю, что если Пан проявится в полную силу, то разрушит все мои ограничения и запреты, и я приду в норму после этого.
— Как он должен проявиться, по твоему мнению?
— Как всплеск эмоций. Надеюсь, ты понимаешь, что ты очень сильно рискуешь, оставаясь со мной на ферме, пока я пытаюсь расшевелить Пана?
— Я смогу о себе позаботиться.
— Я поступил бы правильно, если бы отправил тебя домой к мамочке; но жизнь так упоительна, Мона, что боюсь, я не стану этого делать.
Она не ответила.
Хью заговорил снова.
— Ты помнишь ту эффектную выходку Дез Эссента — в романе «Наоборот» Гюисманса? Званый обед, на котором все были в черном, устроенный им, когда он пожелал почувствовать себя особенно безнравственным — или пожелал, чтобы его приятели решили, что он чувствует себя именно так? И его спальню, которую он обтянул бежевым струящимся шелком, так что она стала похожей на камеру с каменными стенами и протекающей крышей? Так вот, как на счет того, чтобы повторить это? Тебе не кажется, что нам стоит вернуться к работе?
Мона вспыхнула от внезапного напоминания о деловых отношениях, о которых она напрочь забыла, как будто бы их и вовсе никогда не существовало.
— Да, конечно, — сказала она. — Скажи, с чего мне начать.
— Ну, я даже и не знаю. Лучше мне спросить твоего дядюшку Джелкса. Он же у нас эксперт. Придется мне самостоятельно разобираться в том, что делать дальше. Мне кажется, что все прояснится, когда мы начнем куда-нибудь двигаться. Но есть одна вещь, создание которой я хотел бы тебе доверить, чтобы поскорее начать что-нибудь делать, и это монашеская роба вроде той, в которую был одет Амброзиус на том изображении в псалтыре.
Мона подняла на него полные удивления глаза.
— Что ты задумал? — с тревогой спросила она.
Он взял ее руки в свои.
— Мона, я всерьез собираюсь воскресить Амброзиуса. Не нужно так бояться. Это абсолютно безопасно; ибо тогда мы узнаем, где он сейчас и кто он такой. Ты поможешь мне с монашеской робой, а потом уедешь в Лондон и погуляешь по магазинам, а к тому времени, как ты вернешься, я уже заставлю Амброзиуса уйти или хотя бы разберусь в ситуации. Ты сможешь достать все материалы для монашеского облачения в пригороде или тебе нужно будет съездить за ними в Лондон?
— Полагаю, мы можем найти их и в деревне. Это довольно развитое местечко.
— Что ж, хорошо. Собирайся, я отвезу тебя в городок, и мы вместе найдем все необходимое и сделаем из этого то, что нам нужно. Потом ты можешь уехать и оставить меня разбираться со всем остальным самостоятельно.
Он отвез Мону в небольшое поселение и, ожидая ее в припаркованной у рынка машине, наблюдал за тем, как она заходит поочередно к драпировщицу, шорнику и обувному мастеру. Вид ее удаляющейся спины, когда она пробиралась сквозь плотную рыночную толпу, снова вызвал к жизни его видение, и нечто внутри него зашевелилось, словно торопящийся на свет ребенок. На несколько секунд он увидел перед собой лицо Моны в зеленом шлеме — лицо суккубы — и шумный рынок вдруг начал казаться ему странным и нереальным. Лишь звон большого колокола Аббатства вернул ему чувство реальности и самоконтроля, и он понял, что на короткий миг Амброзиус проявился снова, и что это именно он смотрел на современный рынок, казавшийся ему странным и фантастичным, и что только знакомый звук большого колокола вернул его обратно.
Драпировщик, у которого Мона купила шесть ярдов грубой черной саржи, используемой жителями города только во время траура, гадал, кого же могла потерять эта юная леди. Шорник, у которого она приобрела длинный хлопчатобумажный шнур, который использовался в основном для управления животными на цирковых представлениях, недоумевал, где же она могла выступать. Обувной мастер, у которого она купила пару сандалий наподобие тех, что носили приговоренные к пожизненному заключению, подумал, что для женщины ее роста у нее, должно быть, невероятно огромные ноги.
Весь оставшийся день Мона провела в своей спальне, превращая грубую черную саржу в одеяние с капюшоном. Где и как провел день Хью, ей было неизвестно, но она заметила, что к ужину он пришел порядком измотанным.
— Я хочу, чтобы ты ее примерил, — сказала внезапно Мона, когда они закончили пить чай.
— Хорошо, — ответил Хью и последовал за ней наверх, когда она пошла принести свою работу.
Он вошел вместе с ней прямо в ее комнату, чего она никак не ожидала, учитывая, что происходила из такой среды, где никто не смел заходить друг к другу в спальни. Он, однако, не видел в этом ничего странного, и ей было проще принять ситуацию такой, какой она была, нежели придать ей важности, которой она не обладала, пытаясь выставить его вон.
Он натянул на себя тяжелое одеяние через голову, как футболку, и завязал на талии белый шнур, а Мона опустилась перед ним на колени, чтобы отрегулировать длину подола. Он посмотрел поверх ее головы на свое отражение в висевшем на шкафу зеркале.
У него возникло очень странное ощущение, когда он увидел себя в длинном черном одеянии с белым поясом и свободным капюшоном сзади. Подняв руки, он накинул капюшон на голову и стал изучать, какой эффект это произвело на его едва различимое в тени лицо. В этом одеянии он чувствовал себя невероятно естественно. Никогда в жизни ему не было настолько комфортно ни в одной другой одежде. Теперь он понимал, почему Джелкс, однажды привыкнув в своему халату, больше никогда его не снимал. Всю его жизнь, в любое время года он корил себя за то, что выбирает себе ужасную одежду, ужасно ее носит, плохо себя подает и вообще выглядит по жизни убого. Но все эти мысли, казалось, улетучились в тот момент, когда он надел на себя монашескую робу. Длинные свободные складки его одеяния придавали ему с его запредельным ростом невероятно благородный вид. Его сутулость казалась совершенно естественной для священника. В тени капюшона его острое лицо со впалыми щеками казалось лицом утонченного аскета. Он был совершенно другим человеком.
И вместе с этой переменой пришло чувство некоего подъема; уверенности в себе и своеволия, которых он не замечал в себе прежде. Он опустил взгяд на Мону, все еще стоявшую на коленях перед ним, и, влекомый каким-то внезапным озорством, положил ладони ей на голову.
— Pax vobiscum[48], дочь моя, — произнес он.
Мона испуганно посмотрела на него.
— Все в порядке, все хорошо, — сказал он, поглаживая ее по голове, поняв, что и в самом деле перепугал ее. — Я не Амброзиус. Я только хотел подшутить над тобой.
Но она продолжила сидеть у его ног, сжимая в руках складку его одеяния.
Он наклонился к ней и положил руку на ее плечо.
— В чем дело, Мона? Мне ужасно жаль, что я напугал тебя. Я просто пошутил. Я не Амброзиус, ты же видишь, я Хью.
— Ты не тот Хью, которого я знала, — ответила Мона.
Он присел на край ее кровати и притянул ее к себе, так что она оказалась у его коленей снова. Она зачарованно смотрела ему в глаза, не обращая никакого внимания на свое положение.
— Что ты имеешь в виду, Мона?
— Ты излучал невероятную силу. Я не знаю, что это может значить.
Хью осознал, что в этот момент Мона была полностью подчинена его воле и он мог сделать с ней все, что угодно. Это вызвало в нем невероятный прилив возбуждения и дало ему почувствовать себя свободным и могущественным. Он понял, что должен что-то сказать, что-то такое, что позволило бы ему укрепить свои новые позиции и превратить их в неприступную крепость.
— Это проявилось мое высшее я, — произнес он тихо.
— Я знаю.
— Это тот самый Амброзиус, который не принял бы отказа.
— Это тот самый Амброзиус, который не получил бы отказа! — и Мона внезапно улыбнулась ему так, как никогда не улыбалась прежде.
Хью сидел неподвижно, не смея разрушить чары; он спрашивал себя, как долго продлится их действие, прежде чем они растворятся в свете обыденного дня.
— Знаешь, что я собираюсь делать, когда мое одеяние будет готово? — спросил он после некоторой паузы. — Я пойду в часовню и попытаюсь в точности воссоздать всю эту историю.
— Разве ты не возьмешь меня с собой? — спросила Мона.
— Не возьму, — ответил Хью, — Я не собираюсь рисковать, оставляя тебя с Амброзиусом. На твоем месте я бы покрепче запер дверь.
— Но Хью, так ты не решишь проблему с Амброзиусом. Это началось куда раньше него. Это началось в Греции — на холме. И я хочу быть там. Я уверена, что я должна там быть. Я тоже часть этой истории.
— Ты не часть жизни Амброзиуса, Мона. Для него ты была просто ночным кошмаром.
— Это и было его проблемой, Хью. Это стало причиной всего того, что с ним произошло. Это произошло, потому что меня не было там, когда все пошло наперекосяк. И все снова пойдет наперекосяк, если меня не будет там и в этот раз тоже.
Хью запустил руки в ее темные волосы, которые, как только к ней вернулось здоровье и она начала есть здоровую еду, вновь стали шелковистыми.
— Никаких человеческих жертвоприношений в стенах этого храма не будет. Я справлюсь с Амброзиусом самостоятельно, и тогда, если что-то вдруг пойдет не так, последствия будут минимальными.
Мона схватила его за запястье и с отчаянием посмотрела на него.
— О, Хью, как я хочу, чтобы ты позволил мне пойти туда вместе с тобой. Я уверена, что все пойдет не так, если меня там не будет.
— Нет, малышка Мона. Я знаю Амброзиуса лучше, чем ты, и ты останешься здесь.
— Хью, если я не смогу быть там в роли громоотвода, то происходящее будет для тебя подобно удару молнии. Я это точно знаю. Сейчас я ощутила это очень отчетливо. Если я не буду держать тебя за руку, когда это случится, то ты тут же превратишься в Амброзиуса.
Хью наклонился и взял ее за плечи.
— Мона, это как раз то, что я должен сделать. Сначала я должен сам стать Амброзиусом, а потом заставить Амброзиуса снова стать мной. Но тебе не о чем беспокоиться, эти два режима сознания уже практически неразличимы и я не потеряюсь в прошлом, если это то, чего ты боишься. Мы с Амброзиусом все больше сливаемся после каждого его появления. Еще совсем немного, и мы станем одним целым, и тогда эта работа будет завершена.
Мона, наблюдая за тем, как в тени капюшона его лицо приобрело ястребиные черты, инстинктивно поняла, что его сознание сейчас было сознанием человека, который, как Амброзиус, привык к тому, чтобы ему подчинялись и командовал монастырем размером с небольшой город, а не сознанием Хью Пастона, которого изводила женская половина его семейства.
***
Все последующие дни Мона занималась обустройством сада. Происходящее вызывало в ней сильное напряжение и это на ней сказывалось. Одно дело жить рядом с Хью вместе с Джелксом; и совсем другое — проводить день за днем в одиночестве, зная, что он всё время экспериментирует и что встреча с Амброзиусом неуклонно приближается. Она твердо решила не беспокоить Джелкса из опасения, что его скромный бизнес может рухнуть, если он не будет им заниматься, и тогда он останется совсем без средств к существованию.
Она упрямо создавала травянистый бордюр, уходивший далеко в поле. Земля, добровольно вскопанная Биллом, не имевшим совершенно никакого опыта в садоводстве, выглядела так, как если бы это место пережило артиллерийский обстрел. Она высаживала друг за другом серые, душистые растения, и резкий сладковатый аромат, излучаемый их листьями, когда она прикасалась к ним, витал в воздухе на протяжении всего времени ее работы. Она была полностью поглощена этим занятием, чувствуя, что через связь, которую она устанавливала таким образом с недавно проснувшейся землей, она получала заряд силы и спокойствия. Великая Мать-Земля отвечала, ощущая, что о ней заботятся и ей служат, и огромная сила исходила от нее.
На влажную, согретую солнцем почву внезапно упала тень, и, подняв голову, Мона обнаружила стоявшего над ней Хью Пастона.
— Куда ты дела мое черное одеяние, Мона?
— Оно висит на перилах.
— Спасибо.
Мона поняла, что момент, которого она так сильно боялась, становился все ближе. Она наблюдала за тем, как Хью, ни разу не обернувшись, чего обычно не случалось, когда он покидал ее, шел в сторону дома; не способная больше отвлекать себя садоводством, она села на кучу дерна и дрожащими пальцами закурила сигарету.
Ее ничуть не беспокоило то, чем это дело обернется для нее самой; ей было нечего или почти нечего терять; она беспокоилась только за Хью. Сможет ли он выдержать напряжение от того, что им предстояло сделать, или они просто толкали его к нервному срыву? И были ли они, в конце концов, на правильном пути? Оккультная философия слишком шаткая вещь, и она не дает ничего, за что можно было бы ухватиться, когда дело доходит до практической реализации. Не была ли она, в конце концов, просто интеллектуальными шахматами, не имеющими никакого отношения к жизни, наподобие домыслов школяров, споривших о том, как много ангелов могут поместиться на острие швейной иглы?
Насколько она могла судить, Пан, если как следует его растормошить, начнет действовать. И тогда истинная природа Хью вырвется на поверхность и больше никогда не сможет быть подавлена. Но тогда возникало несколько проблем. Хватит ли внутреннему Пану Хью сил для того, чтобы пробиться сквозь все его внутренние ограничения? И если да, выдержит ли личность Хью это напряжение или же расколется на части? А если предположить, что две части личности Хью гармонично соединятся и его целостность будет восстановлена, то что тогда получившийся в результате этого процесса человек скажет ей? Вернется ли он, когда придет в норму, к той жизни, которая была ему привычна, о чем постоянно твердил ей Джелкс? В конце концов, жизнь с ней на ферме была полным абсурдом для Хью с его положением в обществе и возможностями. Для него в его нормальном состоянии она была совершенно неподходящей парой. Нормальный Хью мог сильно отличаться от того Хью Пастона, которого она знала и который ей нравился. Мона боялась жителей Мейфейра и не доверяла им, много раз наблюдая за их привычками и делами с позиции наемного работника. Старые школьные галстуки казались ей невероятно вонючими после нескольких неудачных попыток взаимодействия с их обладателями. Недоверие Моны пустило корни уже слишком глубоко. По ее мнению, жители Мейфейра годились только на то, чтобы использовать их в своих целях, не попадаясь при этом им в лапы.
Сидя на солнце, она докурила свою сигарету до самого конца и успела обжечь губы перед тем, как выбросить ее прочь. Она была смелым человеком и могла бы бесстрашно оседлать любые штормовые волны, что ждали ее впереди, будь у нее хоть что-то наподобие карты или компаса. Но нигде не было ни одного маяка, который помог бы ей не сбиться с курса, и это сильно ее беспокоило. Ей было известно лишь общее направление движения, но она совершенно не представляла себе, где могли быть отмели и стоило проявить осторожность.
Но оставались еще звезды, которые были не самым худшим ориентиром. Она осознала, что и вправду представляет себе это море, которое было лишь метафорой, бурлящее в темноте море цвета индиго, испещренное белой пеной там, где волны его разбивались о невидимые ей камни. Над ее головой в ночном небе сияли звезды. Солнце село, и Мона осталась один на один со своим видением. Она явственно ощутила, как лодка ее души несла по этим волнам ее саму и другого, неуклонно следующего за ней человека; потом она развернула ее и это сыграло ей на руку при следующей же резкой смене ветра. Приближалась ночь, ветер был свеж, а она думала о Мастере, что гулял по волнам в шторм. Ей, следовавшей по горам за Диким Богом, не стоило даже надеяться на его утешающее прикосновение. Но потом она увидела Пана с его посохом, Пана в его ипостаси Пастуха; Пана с его флейтой — побежденного Аполлоном — приносящего гармонию. Она видела его, лохматого, дикого и бесконечно доброго, ведущего потомков Измаиловых за собою, вниз, к серому и безжизненному берегу, который виднелся впереди. И он протянул ей свой посох над темными водами, и она стала двигаться туда, где он ждал ее, с созданиями Измаиловыми у его ног — созданиями, для которых не нашлось места в городах и среди людей. Каким-то образом она поняла, что держась за этот возвышающийся над морем посох она сможет преодолеть невидимые камни, над которыми бурлили белоснежные волны.
Она бесстрашно продвигалась вперед, хотя и слышала, как вокруг нее бушевала стихия. Затем она увидела, как Козлиный Пастух с раскосыми блестящими глазами агатового цвета, излучавшими добро, увеличился в темноте до гигантских размеров и возвысился над ее маленькой лодкой. Он был хранителем всех диких и преследуемых душ, для которых не нашлось места в рукотворном мире, и она убегала вместе с Хью в спасительную тень его посоха. Они бежали к первоосновам самой жизни, которые ничто не могло поколебать и к которым всё должно было вернуться в конце своего существования. Она ощутила, что оказалась в безопасности и под защитой. Не сводя взгляда с этих первооснов, позволив всему быть таким, каким оно и должно было быть, она обрела абсолютную уверенность в том, что теперь не собьется с предначертанного ей курса. Это была настоящая инвокация Пана — капитуляция перед самими основами жизни, возвращение к Природе, погружение обратно в космические глубины после бесконечной противоестественной борьбы человечества за то, чтобы возвыситься над ними. Зверь — это наше начало, и зверь — это наш конец, и насколько бы развитыми мы не были, он всегда стоит за нашей спиной, и забывая о нашем скромном брате, мы обрекаем себя на болезнь. Лишенный заботы, грязный и закованный в цепи, он все равно одерживает победу по мере прогрессирования заболевания. И хотя Святой Франциск пренебрежительно отзывался о нашем братце осле[49], не стоит забывать, что человек — это еще и кентавр, являющийся прямым родственником Пегаса. Мудрый Хирон, учивший Асклепия целительству, резво скакал на своих четырех копытах. Возможно, в этом скрыт важный урок для каждого из нас.
Мона очнулась от своего видения о козлах, кентаврах и вздымающихся морских водах, и обнаружила, что солнце уже село, а весенний ветер стал намного холоднее. Но она знала, что получила благословение Пана в своем начинании, потому что оставалась непоколебимо верна естественным вещам — и потому, что задаваясь вопросом о том, «а что есть истина?», упрямо продолжала идти вперед, чтобы найти ответ.
Услышав звук гонга, она пришла к ужину, но Хью так и не появился. Она отправила сияющую Глупышку Лиззи — сияющую настолько, что Мона сразу же заключила, что та снова грешила — наверх, в его комнату, чтобы проверить, не было ли его там, но комната оказалась пустой. Встревоженная, что было не совсем разумно, ведь опоздание к ужину не обязательно было знаком случившейся трагедии, Мона побежала в часовню, но и в ней тоже было пусто. Поспешив обратно через ряды галерей, она обнаружила, что дверь в главное здание монастыря была приоткрыта, а в замке находился огромный ключ. С тех пор, как мистер Пинкер закончил свою часть работы над зданием и уехал, они не проводили здесь никаких других работ и еще не начинали обставлять его мебелью. Отделки здесь не требовалось вовсе, ибо все стены строения были каменными.
Большая печь в подвале исправно выполняла свою работу, так что когда она вошла, здесь было достаточно тепло, ибо камень, будучи однажды хорошо прогретым, отлично сохраняет температуру. Она пробежала из одной большой комнаты в другую, но обе они были пусты; заглянула в подвал, но, насколько она могла видеть, он тоже был пуст; затем она поднялась наверх и прошлась вдоль линии камер — все они были пусты; поднялась выше, в часовню под крышей — она тоже оказалась пустой. Мона, теперь испугавшаяся по-настоящему, ибо здесь ее постоянно преследовало ощущение надвигающегося зла, снова побежала вниз по истертым извилистым ступеням и спустилась в подвал, который был единственным местом, которое она не обыскала со всей возможной тщательностью. Дверь в одну из камер, которая, возможно, использовалась последними жильцами как хранилище для угля, была закрыта; Мона толкнула ее, дверь открылась и она вошла внутрь.
Одинокая точка тусклого синего пламени мерцала в темноте, не давая почти никакого света; но того света, что шел с лестницы за ее спиной, хватило, чтобы она увидела Хью, одетого в свою монашескую робу и лежащего на грубой скамье, закрыв лицо капюшоном. Слабый синий свет исходил от его зажигалки, которую он поставил горень в нишу высоко в стене. На звук открывшейся двери он никак не отреагировал.
В душном подвале с закрытой печью, сжигающей антрацит, с ним могло произойти что угодно. Мона, напуганная до смерти, откинула капюшон с его лица, и он открыл глаза и посмотрел на нее.
— Это то, как все должно было быть, — сказал он, не двигаясь.
Тогда Мона поняла, что он намеренно проживал жизнь и смерть Амброзиуса заново, в надежде восстановить разорванные нити памяти. Атмосфера обреченности окружала его со всех сторон, и это было то, что она восприняла как надвигающееся зло и опасность. Мощно и точно, на что был способен только хорошо натренированный разум, он создавал эту атмосферу в своем воображении, и она, обладая высокой чувствительностью, ощутила ее вокруг.
— Это то, как все должно было быть, — сказал он снова. Все было так, как представлял себе монах Амброзиус, умирая во грехе. Суккуба из его видений, женщина, которую он никогда не видел в реальной жизни, открывает двери его тюрьмы, и он оказывается на свободе, на греческих холмах, где его уже ждет Козлиный Пастух.
Мона взяла на себя роль той самой женщины из снов, суккубы, посланника из безграничного свободного мира Непроявленного. Она взяла его за руку и, ощутив, какой теплой она была, подумала о том, какими, должно быть, холодными казались ему ее руки на фоне его собственных.
— Пойдем, — сказала она ему, и он встал.
Он последовал за ней наверх по ступеням подвала, накинув на голову капюшон и спрятав руки в рукава, но дойдя до верха, повернул в другую сторону от двери.
— Я должен позвать и их тоже, — сказал он, и начал подниматься по извилистой лестнице. Она последовала за ним, остановившись на самой последней ступени, чтобы посмотреть, что будет происходить дальше.
Он прошел вдоль длинной линии пустых камер, часть которых была без дверей, а другая часть — с современными сгнившими дверями, висевшими на сломанных петлях, ибо мистеру Пинкеру не было позволено навести здесь порядок, и теперь Мона понимала, почему. Переходя от одной двери к другой, Хью останавливался напротив каждой из них и называл имя. Бенедикт, Йоханнес, Гайлз — одного за другим звал он осужденных монахов, давным-давно истлевших в пыль. Мона гадала, ощущали ли в этот момент переродившиеся души внезапное пробуждение памяти внутри них, своего рода ностальгию по Непроявленному.
Развернувшись в конце коридора, Хью пошел обратно, к ней, стоявшей на верхней ступени крутой и извилистой лестницы. Он шел медленно, как и подобало священнослужителю, и полы его одеяния медленно раскачивались в такт его шагам; его руки, спрятанные в широких рукавах, были сложены на животе; капюшон нависал над его лицом на манер того, как использовали его монахи во время медитации. Он подошел и остановился напротив нее, и посмотрев на него снизу вверх, она первый раз за всё это время отчетливо разглядела его лицо. В тенях капюшона оно казалось темным и мрачным, странно отличавшимся от лица Хью Пастона, и все же не ставшим еще лицом Амброзиуса.
— Я уже не тот человек, которого ты знала, Мона, я кто-то совершенно другой.
— И я вижу это, — тихо ответила Мона.
Он не спросил ее, как это сделал бы Хью, не возражает ли она против этой перемены. Он дал ей время самой решить, принимает ли она это или нет, и, поступив таким образом, добился полного своего господства над ней.
— Осознаешь ли ты, кто я такой? — спросил он. — Я Cвященник, который владел Церковью. Церковь была создана для человека, Мона, а не человек для церкви.
Она заметила, что он не сказал ни «...который отрекся от церкви», ни даже «...который был отлучен от церкви», но «...который владел церковью».
Он подошел к ней ближе.
— Я никогда не надену этого одеяния снова, — сказал он, — Но есть одна вещь, которую я хотел бы сделать перед тем, как сниму его навсегда.
Он взял Мону за плечи и держа ее на расстоянии вытянутых рук, разглядывал ее лицо, пока его собственное лицо оставалось скрытым в тени капюшона.
Он начал говорить тихим голосом,так, как если бы обращался сам к себе и не обращая никакого внимания на свою собеседницу.
— Я видел тебя много раз, близко, очень близко, но никогда настолько... — Он остановился. — Это то, что я хотел сделать всегда, — и с этими словами он заключил ее в свои объятия. Какое-то время она стояла вот так, прислонившись к нему, уткнувшись своим лицом в свободные жесткие складки мошанеского одеяния, страдая от нехватки воздуха и совершенно не желая сдвинуться с места.
— Посмотри на меня, — сказал он, наконец, и она подняла на него свои глаза.
Темное ястебиное лицо Амброзиуса, скрытое в глубинах капюшона, склонилось над ней.
— Это то, что мне запрещено, — сказал он, — И поэтому я делаю это, — и он нежно поцеловал ее в лоб. Затем его руки безвольно упали по бокам и он отошел в сторону и посмотрел на нее, но посмотрел не так, как если бы желал увидеть ее реакцию, а как человек, который сделал всё, о чем мечтал и закончил начатое. Он был необычайно спокоен, хотя в нем ощущалась такая же безмолвная сила, какая ощущается в предгрозовой тишине. Мона почувствовала, что она вся дрожит.
Они стояли лицом к лицу, не двигаясь, и она, глядя в это лицо с отстрыми чертами под тенью капюшона, внезапно почувствовала, что фантазия стала реальностью и они перенеслись во времена жизни Амброзиуса, где, скрываясь в тени от ужасающей руки церковной власти, рисковали пожертвовать всем ради любви.
Человек, стоявший перед ней, был настоятелем Церкви, могущественным и амбициозным; он рисковал всем, что составляло суть его жизни — более того, он рисковал самой этой жизнью, разговаривая с ней в таком тоне в эти несколько украденных для себя самого минут.
А она, чем рисковала она? Во времена Амброзиуса она была бы сожжена у позорного столба; в настоящее время она рисковала оказаться в неприятном и может быть даже опасном положении, став заложницей желаний неуравновешенного мужчины, которого она сознательно провоцировала. Может быть даже она рисковала расстаться с жизнью здесь, в стенах этого пустого здания; множество убийств совершалось мужчинами именно в таком состоянии, в котором сейчас находился Хью Пастон. Пан в своей самой животной ипостаси мог проявиться в любой момент и он придушил бы ее, если бы она встала у него на пути.
Мона старалась держать голову прямо, когда смотрела в серо-зеленые глаза Хью, который не сводил с нее неподвижного, непоколебимого взгляда. Но под влиянием этих одержимых глаз она непроизвольно соскользнула в эпоху Амброзиуса и нашла стоявшего перед ней монаха-вероотступника мужчиной куда более чарующим и притягательным, чем все те, кого она когда-либо знала.
Она с усилием вернула свое сознание обратно в настоящий момент, но монах-верооступнмк последовал за ней и она почувствовала, что безумно жаждет разжечь чувства в этом аспекте Хью, представленном Амброзиусом, и ощутить благодаря ему силу глубоких эмоциональных переживаний. Та ее часть, которая, как ей казалось, давно была мертва, начала пробуждаться снова.
Должно быть, это отразилось в ее глазах, ибо в этот момент лицо Хью странным образом изменилось. Затем он тоже вернул себя в настоящее время. Коротко усмехнувшись, он спрятал руки в широкие рукава, как это делали монахи, и отошел от нее еще чуть дальше.
— Не делай этого, Мона, — сказал он. — Лучше вернись в дом и подожди меня там.
— Ты не пойдешь со мной? — спросила она, вздрогнув, и страх охватил ее при мысли о том, что могло произойти с Хью в этом пустом здании, где он бродил в одиночестве, словно призрак.
Он покачал головой.
— Нет, я переживаю самый настоящий катарсис, если ты знаешь, что это такое. Ты же читала книги по психоанализу, правда, Мона? Так вот, я отыгрываю свои комплексы. Оставь меня. Все будет в порядке. Не беспокойся. Тебе не о чем волноваться.
Мона вышла из здания и он закрыл за ней дверь. Она знала, что должна оставить его в одиночестве. Это было лучшее, что можно было сделать — и все же следовать его указанию и не беспокоиться было выше ее сил. То, что переживал Хью, действительно могло быть настоящим катарсисом — очищением души; вот только этот процесс оказывал серьезное воздействие на целостность личности и она слышала от Джелкса о многих неудачных случаях в психоанализе, которые никогда не упоминались в книгах. В таких случаях личность иногда распадалась на части и результатом этого становилось признание человека сумасшедшим.