ежал Николаус на чёрной, на мягкой земле. Или он сам был — земля. Чёрный конь, самый чёрный из коней — чёрный, как сама ночь, — бежал по бескрайнему полю. Ночь окутывала его звёздами. Только звёзды позволяли Николаусу видеть этого дикого, гордого коня. Быть может, конь этот сам был — звёзды; быть может, взрастили его, великолепное созвездие, сами небеса; быть может, силу свою и мощь он нагулял на тех заоблачных, невообразимо далёких небесных пастбищах. Глядя в ночь, напрягая зрение, видел Николаус этого сказочно красивого коня и слышал всё яснее его тяжкий топот. Бегом своим неудержимым конь-великан рождал бурю. Свистел грозно воздух, громче гудела земля, где-то далеко-далеко шумели воды. В порывах ветра взметалась к звёздам чёрная грива и затмевала полнеба. Всё ближе был конь, уж ясно видел Николаус, как скалил дикий жеребец белые зубы среди звёзд, как косил он на звёзды налитые кровью, злые глаза. И вот невольно зажмурился Николаус, ибо конь, заслоняющий небо, промчался над ним, чёрным ветром пронёсся, и пахнуло от него жаром, пахнуло нестерпимым жаром от потного сильного зверя. Тяжёлые острые копыта едва не изломали Николаусу кости, едва не сорвали они плоть с костей — так близко от него ударили в землю копыта. Горяч и зол был необъезженный дикий конь, попирающий землю, сминающий травы, рождающий бурю...
А потом смотрел Николаус в дальние дали, сосредоточенно и долго вглядывался во тьму, в середину ночи, под звёздные небеса, выискивал жадным взором его — ускакавшего чёрного коня. Бежавшего по земле без седока. Вечно бежавшего. Вечно рождавшего бурю. Оглянулся Николаус, услышав будто стон... Седок-то остался здесь. Вот он лежал — на чёрной, на мягкой земле. Вот он лежал — чёрный, как земля. Или он сам был — земля...
Думал Николаус: кто же этот чёрный конь? Ливония, раскинувшаяся под звёздами?.. или это горячая удача его?..
Коня уж и след простыл, но всё не утихала рождённая им буря. Ветер Николаусу волосы трепал, ветер давил ему на ресницы, принуждая закрыть глаза, ветер трогал его за плечо и тянул за руку и что-то тайное, что-то искушающее нашёптывал ему в уши. Николаус хотел разобрать — что, но не мог, а ветер ураганный всё тянул его и тянул, словно хотел непременно унести его к звёздам...
...Его кто-то легко, но настойчиво тянул за руку:
— Господин! Просыпайтесь, господин, — это был Хинрик. — Ох, и крепок же ваш сон! Поднимайтесь, господин Николаус. Стол готов, и вас уже ждут...
Сегодня Николаус уже проходил по этому залу, но, войдя тогда с яркого дневного света, не успев привыкнуть зрением к полумраку, не смог этот зал хорошенько рассмотреть. Теперь, проходя галереей под самой крышей, под дубовыми стропилами, тёмными от времени, затем спускаясь по широкой с поскрипывающими ступенями и массивными резными перилами лестнице, он увидел: зал так высок, что по нему могли бы привольно летать птицы. Примерно до половины своей высоты стены были забраны в кленовые панели, крытые лаком; выше панелей — простенки между редких стрельчатых окон завешаны неяркими старинными гобеленами. У торцовой стены из красивых, необработанных камнерезом камней был сложен камин — такой большой, что в нём легко разместилась бы на вертеле туша быка. Явно это был очень старый камин, ровесник замка, — действительно предназначенный для того, чтобы на частых, и обильных, ставших уже легендарными пирах запекать огромные цельные туши для угощения многочисленных рыцарей-монахов, вернувшихся в замок после усмирения бунтующих язычников. Сколько знал Николаус, в последнее столетие столь больших каминов не делали.
Старинный длинный стол на трёх опорах, занимавший едва не треть зала, стол, за которым могли разместиться и пять десятков человек и на котором когда-то, возможно, устраивались поединки, был сплошь заставлен блюдами и толстыми зажжёнными свечами — в подсвечниках и без них. К столу были приставлены несколько стульев, коим более подходило бы название трон; именно такими представлял себе Николаус троны германских князей и королей — мягкими, с высокими спинками, с удобными подлокотниками. По числу стульев Николаус понял, что участников трапезы сегодня будет всего четверо. Пять или шесть слуг сновали по залу — от стола к выходу в кухню и обратно — и ставили на стол всё новые блюда, кубки, ковши, графины. Уж некуда нож было воткнуть, но все несли и несли чаши, а с пышущих жаром противней снимали бронзовой лопатой свежие хлебы.
Барон Ульрих фон Аттендорн и дочь его Ангелика уже спустились из своих покоев и поджидали Николауса у раскрытого сундука с книгами — перелистывали одну из книг.
Они посадили дорогого гостя на самое почётное место — посередине стола; сами сели с торцов. Слуг, пытавшихся внести в убранство стола ещё какие-то завершающие штрихи, баров удалил коротким властным жестом.
Поражённый количеством блюд и закусок, Николаус развёл руками:
— Зачем столько еды, дядя Ульрих? Разве мы сможем это съесть?
— О, слышу, в тебе заговорил бережливый купец! — засмеялся барон. — Смалланы — они и дома, и в гостях Смалланы. Но не тревожься. Всё, что останется, слуги после отнесут ландскнехтам. Я уже велел откатить к ним несколько бочонков пива, — тут он гостеприимно повёл рукой. — Что ж, приступим к трапезе. Госпожа Фелиция вот-вот подойдёт. У неё в обыкновении немного опаздывать.
Расстарались для праздника кухарки. Николаус не знал, за какое из блюд браться.
Здесь в глубоких посудинах были супы — из угрей суп, и с клёцками, и с блинами, и суп пивной. На Николауса смотрели также молоденький барашек с тушёными овощами, и телячьи отбивные, и утка, фаршированная черносливом, и варёная свиная рулька. Направо и налево красовались на широких блюдах пышные и румяные пироги штолле со всевозможными начинками, а их подпирали в тесноте рыбы — североморская засоленная треска штокфиш, жареная и маринованная сельдь. Высились горками морской гребешок и норвежские омары. На блюдах поменьше были красиво разложены нарезанные колбасы — кровяная с изюмом, ливерная, белые колбасы, горячие толстые свиные колбасы, приготовленные на рашпере[35], холодные колбасы копчёные. Куда хватало глаз, лежали разнообразные сыры, манили салаты из фруктов, залитые сиропами и медами, высокие пудинги, изображавшие Вавилонскую башню, слоны и медведи из марципана, печенья... И ещё порадовало бы гурмана много-много всего другого, что перечислять здесь — значило бы чересчур утомлять благосклонного читателя и разжигать не ко времени его аппетит...
Горели, потрескивали восковые свечи, освещая этот роскошный стол и сидящих за ним. Остальное пространство зала уже погрузилось в полумрак, ибо за окнами в сей поздний час темнело.
— Попробуй, Николаус, чудесного вина с берегов Мозеля, — предложил барон.
Тут же из темноты вышел слуга и налил в серебряный кубок Николауса светлого вина.
Молоденькая служанка в белом переднике и чепце, которую, как слышал уже Николаус, кажется, звали Мартиной, легкокрылой бабочкой спорхнула по лестнице с галереи. Едва кивнув Ангелике, она подбежала к барону и доложила ему громким шёпотом, что госпожа Фелиция спуститься к столу никак не сможет, ибо у неё по всем признакам обострилась болезнь.
Барон вздрогнул и хмуро глянул снизу вверх на склонившуюся над ним Мартину:
— И что же, её опять бьёт дрожь?
— Нет, господин. Дрожь её сегодня не мучает. Но общая слабость... и головная боль... И госпожа явно не в себе. Гневается на кого-то, гонит прочь. И... — тут девица осеклась.
— Что ещё? — тяжело взглянул из-под бровей барон.
— Госпожа как будто ловит кого-то на стене. Как будто насекомых. Ловит, складывает в кошель и затягивает его потуже... чтобы не убежали.
Аттендорн удручённо покачал головой:
— Что за странный припадок!..
Мартина продолжала:
— Я позвала к ней священника. И они вдвоём прочитали «Отче наш». Тогда госпоже вроде стало лучше, и она заснула. Сейчас спит.
— Хорошо, — кивнул барон. — Останься при ней, Мартина. Если госпожа Фелиция проснётся, пусть остаётся в постели. Скажешь ей, что я зайду попозже.
— Скажу, господин, — Мартина быстро поклонилась и убежала вверх по лестнице; возбуждённая, испуганная, она в этом состоянии была как бесплотная, и её на галерею словно ветром унесло.
Барон взглянул на Николауса и Ангелику:
— Госпожи Фелиции не будет с нами за столом. Она не вполне здорова.
— Я слышал, дядя, — кивнул Николаус. — Моё сожаление. Хочется надеяться, что эти грустные обстоятельства никак не связаны с волнением по поводу приезда гостя.
— Нет, что ты! Это очень старый недуг, — барон Ульрих был явно расстроен, но старался не показывать виду, он даже пытался улыбнуться, переводя разговор в другое русло, отмечая: — У тебя всё тот же выговор, Николаус. Помнишь, как проказник Удо передразнивал тебя, произнося иные немецкие слова на русский манер?..
Николаус улыбнулся в ответ:
— Ничего не могу поделать со своим выговором. Но напомню вам, дядя: я ведь в Полоцке живу. В иные дни бывает и слова не скажешь на родном языке. Хорошо ещё, что вообще язык не забыл.
Здесь и Ангелика поддержала разговор:
— А мне нравится выговор господина Николауса. Сразу понимаешь, что гость наш из дальних краёв. И это очень мило. Хочется уделить больше внимания гостю, хочется послушать о дальних краях — как там живут люди.
Барон пригубил вина.
— Расскажи, Николаус, ей о полоцкой жизни. Ангелика любит читать о путешествиях, о дальних странах; и от этого сундука с книгами порой не отходит. А если есть интересный собеседник, явившийся издалека, она любит слушать.
— Что ж, изволь, добрая Ангелика. Я могу рассказать немного...
И Николаус рассказал, как красив город Полоцк, выросший за века на берегу той же реки, на какой стоят Рига и многие другие славные ливонские города, как красивы и многолюдны сёла, коих вокруг Полоцка не счесть, как мил обычай полочан и сельчан окликать ветер — чтобы пригнал он дождевые тучи и тем помог с урожаем и не дал народу оголодать. О купеческом ремесле, сказал он, говорить тут было бы скучно, но есть немало забавного в том, как ведёт своё дело его отец, Фридрих, как, например, он повсюду ходит со своими гирьками для взвешивания серебра, ибо не доверяет русским купцам и полоцким жидам, которые всё ищут возможности обмануть и разными хитроумными способами облегчают гирьки да норовят подсунуть стёртые монеты; или как для памяти (к старости Фридрих, отец мой, стал забывчив) он пишет самому себе записочки, и записочками этими у него в конторе все стены утыканы, и на полочках ворохами лежат, и в конторских книгах они у него закладками, и по всем карманам у него рассованы записочки, и за подкладки они проваливаются, и иногда он находит эти записочки в самых неожиданных местах; а порой до смешного доходит: старый Фридрих, обнаружив записочку, прочитывает её и не может сообразить, для чего и когда он её написал. Он всё чаще сетует, что дело его, очень выросшее в последние годы, требует всё больше помощников-junge, но, увы, не всем помощникам-junge можно доверять: иные от твоего дела в свой карман пускают ручеёк. «Всех, всех надо проверять», — качает головой Фридрих и, чтобы о том не забыть, пишет себе записочку...
Ангелику очень позабавил этот рассказ, и она посмотрела на рассказчика с большой приязнью. Барон, тревожимый мыслью о приступе недуга у сестры, но, следуя неписаному кодексу куртуазности, не оставлявший гостя, рассказ сей слушал вполуха и красноречию Николауса едва улыбнулся.
Между тем Николаус, видя, что ангел Ангелика ловит каждое его слово, заговорил о танцах; он знал, какими разговорами можно девушку вернее увлечь:
— Через несколько дней у язычников праздник большой — Иван Купала. У вас, я думаю, язычники тоже его празднуют. Как это он называется? — Николаус задумался на мгновение. — Ах да! Яанов день! Ваши и русские язычники находят в лесной чаще поляны, разводят там купальницкие огни — очень высокие огни, — и прыгают через них, и песни старинные ноют, и танцуют — водят хороводы[36]. А мы в усадьбе у себя близ Полоцка, или на подворье в Полоцке, или на одной из ближних факторий часто собираемся на танцы, праздников христианских не ждём. И наши танцы, немецкие, все перетанцуем, а также и литовские, и русские.
— Русские танцы? — оживилась Ангелика. — А как их танцуют, расскажи... Я думала, что у русских только водят хороводы.
— О нет! Что ты! — откинулся на спинку стула Николаус. — У них и парные танцы есть, и раздельные. И очень живые есть, как течение ручейка, и плавные — будто течение большой реки...
— Милая Ангелика, — перебил Николауса барон. — Ты разговорами не даёшь гостю ни выпить вина, ни покушать. А он, должно быть, очень голоден. Ты же помнишь — он с дороги.
— Нет, ничего, дядя Ульрих, — оглянулся на барона Николаус. — Удовольствие молодой дамы — это для кавалера превыше всего, — тут он с лукавой улыбкой огляделся по сторонам. — Я бы и показал милой Ангелике, как русские танцы следует танцевать, но не вижу здесь музыкантов.
— У нас в замке есть музыканты, но, думаю, они сейчас не свободны, — не без сожаления заметила девушка. — Рыцарь Герман Хагелькен хорошо играет на лире[37], прямо за душу берёт; рыцарь Эдвин Бурхард как заиграет на волынке, так ноги сами просятся в пляс; а стоит рыцарю Якобу Визе взять в руки лютню, говорят, замолкают даже певчие птицы. Когда же эти музыканты собираются втроём, мы слышим поистине райскую музыку. К сожалению, вряд ли возможно их сейчас позвать. Это время они всегда проводят в молитвах.
— Очень вкусное вино, — оценил Николаус, отставляя кубок.
Барон Аттендорн кивнул:
— Ты, дорогой Николаус, сумел задеть Ангелику за живое. Никто так не любит танцевать, как любит она. Впервые я заметил её любовь к танцам три года назад, когда мы были на свадьбе у дальнего родственника моего — у рыцаря Каспара фон Мённикхузена в поместье Куиметц[38]. Сколько тогда тебе было, Ангелика? Пятнадцать?
— Да, пятнадцать лет, папа. Но это было так давно...
Старый рыцарь Аттендорн улыбнулся:
— Что для Ангелики давно, для меня — как будто вчера. Не покривлю душой и при всём уважении к жениху и его невесте скажу... Ангелика была самая красивая на той свадьбе. Вне всякого сомнения, именно она — моя Ангелика — краса и гордость здешних мест. И кавалеры не оставляли её в покое, все хотели с ней танцевать. И Ангелика танцевала со многими. Другие девушки — были серые мышки возле неё. Я слышал у себя за спиной разговоры; гости говорили, что Ангелика красивее невесты и что очень неосмотрительно было такую красавицу на свадьбу привозить. С этим многие были согласны, а невеста оттого даже тайком плакала.
— Неправда, папа! — воскликнула Ангелика. — Невеста плакала оттого, что плакали старухи, провожавшие её грустными песнями в замужнюю жизнь[39].
Но Аттендорн будто и не слышал возражения дочери:
— Никогда прежде я не видел Ангелику такой счастливой... И вообще, — он бросил на неё взгляд, полный отеческой любви, — вот смотрю я на Ангелику и думаю, что Господь не создал ничего прекраснее женщины.
Ангелика из скромности решила переменить тему, напомнила отцу:
— Наш Удо на той свадьбе отличился.
— Ах да! — вспомнил и барон. — Он куда-то исчез уже на второй день. Мы послали слуг искать его, и они искали его весь третий день. Мы даже начали волноваться. Но напрасно мы волновались. Удо нашли на соседней мызе, возле юбки хозяйской дочки. Наш Удо такой уж человек — везде найдёт себе красавицу, но ни у одной надолго не задержится. Ветреная голова!
Николаус кивнул:
— Я узнаю Удо. Ему всё интересно. Возможно, отсюда исходит его непостоянство. Не доделав одного, он берётся за другое.
— Нам нужно поскорее его женить, — заметил барон. — Быть может, тогда и выйдет из парня какой-нибудь толк.
Посмеялись.
Аттендорн вернулся к тому, что не успел досказать:
— Барон Каспар тоже оценил красоту Ангелики. Он сказал мне, что хочет такую же дочь-красавицу. И он обещал: если Господь дарует ему дочь, то в честь Ангелики даст ей имя, начинающееся на букву «А».
— И что же? Господь даровал ему дочь? — полюбопытствовал Николаус.
— Да. Каспар назвал её Агнес[40], — тут как будто тень пробежала по лицу барона. — Многим рыцарям сейчас, во время войны, приходится тяжело. Особенно тем, чьи поместья не очень хорошо защищены. Иные страдают не только от русских, коварных, вероломных, но и от своих же крестьян; эсты всё чаще бунтуют и учиняют жестокие расправы над господами. Как-то там поживает мой Каспар?.. — он на минуту задумался.
Голос Николауса зазвучал уверенно и звонко:
— Но вам-то, дядя Ульрих, в таком замке некого опасаться — ни русских, ни подлых эстонцев.
Барон огляделся вокруг себя с гордостью:
— О, ты прав, юноша! Мой Радбург — крепкий орешек. Приди под стены его хоть сам царь Иван и начни штурмовать замок — обломает русский царь зубы... А приди хоть и сам Александр Великий, покоривший немало крепостей, — и тот уйдёт, сложив свои лавры у неприступных стен. Замок мой может быть взят неприятелем только в одном случае: если того захочет Бог. Ни одному человеку — пусть под руками у него будут многотысячные полчища — замка этого не покорить. Ибо построен он на крепком месте и с большим знанием дела...
Далее барон Аттендорн говорил о замке много и с любовью. Хотя в имеющихся Хрониках не указывалось, по чьему повелению и чьими руками Радбург начал строиться, но легенды говорили, что место для замка указал будто сам епископ Альберт фон Буксгевден, вооружённый апостол ливов. Это значит, что замку было много более трёх веков; иными словами, Радбург являлся почти ровесником Ливонскому орденскому государству. А вообще, до прихода в эти земли рыцарей, на холме будто располагалось некое древнее поселение туземцев... За всю историю замка враг ни разу не поднялся на его стены и ни разу чужие знамёна не реяли над его башнями. Замок сей давал надёжную защиту рыцарям от нападений туземных язычников, замок устрашал диких литовцев, мечтавших пограбить богатые ливонские усадьбы. Он долгое время был тем порогом, о который спотыкались враждебные соседи и с которого христиане несли язычникам слово истинной веры, он был тем амвоном, с коего лучшие сыны Германии возглашали над этим краем, забытым Богом, учение Христа. Радбург постоянно строился и перестраивался. Прежние хозяева его, как и нынешние, хотели сделать замок идеальным — удобным для жизни в нём и одновременно неприступным для врага. И за века надстраиваний и переделок, за века совершенствования всё в нём оказалось так продумано, испытано, устроено и переустроено, что лучшего замка, лучшей цитадели, кажется, и придумать было невозможно. Всё в замке оказалось крепко увязано — и службы, и укрепления, и жильё, и склады — и всё служило друг другу. И потому любой штурм Радбург мог отразить даже небольшими силами, любую осаду мог бы выдержать. Старинный замок Радбург следовало рассматривать как здоровый сложный организм, сотворённый Господом в мгновение высочайшего созидательного стояния и на вечную радость. И серединную башню в центре его можно было бы сравнить со всё увязывающим и за жизнь ответственным главным органом — печенью[41] о, не случайно орган этот расположен в середине тела!.. Замком семейство Аттендорнов владело уже лет тридцать, и нынешние хозяева тоже сделали немало, чтобы укрепить его: они углубили ров, сменили ворота, выковали новые цепи для подъёмного моста, укрыли стены и наружные башенки крышей, установили повыше пушки. И будь в Радбурге среди рыцарей хоть один поэт, он сказал бы, что Радбург — это мощное каменное колесо, которое уверенно катится из прошлого в будущее...
За этим вдохновенным монологом отца прекрасная Ангелика явно заскучала. Заметив перемену в её настроении, барон Аттендорн велел дочери отправляться спать, ибо время, сказал он, уже позднее, и юным девицам бодрствование во время оно вредно; у мужчин же, сказал, ещё найдутся важные темы для продолжения разговора. Ангелике не очень хотелось уходить, но, послушная воле отца, она безропотно поднялась со своего места. Поднялся и Аттендорн. Взяв со стола графин с вином и два кубка, он пригласил Николауса проследовать за ним на хозяйскую половину.