Глава 48 Страсть и безумства причиняют страдания


иколаус сидел на низенькой скамеечке на галерее возле одного из сундуков с книгами. Раскрыв на коленях известное сочинение немецких медикусов «Hortus sanitatis»[79], перелистывал его. И сплошь находил Николаус в этой достойной книге милые следы Ангелики, закладки — то шёлковую ленточку, то платочек, отделанный тончайшими кружевами (Николаус с замирающим сердцем подносил платочек к лицу и слышал смешанный запах жасмина и ванили — запах прекрасной Ангелики), то засушенный полевой цветочек, а то бархата лоскуток, — и уж не столько сама книга с многими роскошными гравюрами и любопытными надписями под ними, сколько эти следы всё более его внимание занимали.

Поскольку на очень низенькой скамеечке он сидел, снизу, из зала, Николауса не было видно. И потому вошедшие в зал Марквард Юнкер и барон Ульрих не заметили его присутствия.

Они говорили о чём-то; Николаус слышал их голоса, когда они ещё только подходили к залу.

Войдя в зал, Юнкер и Аттендорн замолчали на минуту. Послышались скрип дверей и щёлканье щеколды. Запершись, эти двое продолжили разговор.

Пространство зала легко заполнил глубокий сильный голос Юнкера:

— Я знаю, что должен оберегать её честь — честь высокородной женщины, вашей сестры. Я знаю, что и свою честь не могу ронять, говоря с кем бы то ни было о любовном чувстве женщины, раскрывая перед кем либо её альковные тайны, повествуя в подробностях о её любовных пристрастиях...

— Говоря о Фелиции со мной, ты не уронишь свою честь, — заверил барон; голос его, более лёгкий, поднялся под самый потолок; голос его в этом зале правил бал, правил разговор. — Мы знаем друг друга так давно и так много уж всего между нами было, что мы почти как родственники.

— Спасибо, комтур! Ваше доброе отношение ко мне после всего, что между нами — между мной и вашей сестрицей — было, честь для меня.

— Да, но вернёмся же к Фелиции, — призвал Аттендорн, — ибо разговор наш в её интересах.

Последовала пауза, свидетельствующая, что говорить на эту тему Юнкеру нелегко. Потом звучный голос могучего рыцаря опять заплескался в зале, как море плещется в своих берегах:

— Я однажды уже нарушил обет — был молод и страстен, был безрассуден. Последствия того греха, который мне не замолить, известны вам лучше, чем кому бы то ни было другому. И я не претерпел ещё за тот грех в полной мере; и сколь бы ни набожен ныне был, сколь бы ни казнил свой дух и не изводил плоть, какие бы новые обеты я Господу ни давал, какие бы ни делал пожертвования церкви, лишь с последним вздохом, видно, тот грех искуплю. Но вы, комтур, её брат — самый близкий ей человек. И вам я могу доверить свои сомнения. Для блага её прошу совета и помощи.

Николаус давно уже понял, что разговор о Фелиции, который он по случайности сейчас слышал, — важный разговор. И подслушивать сих достойных мужей ему никак не хотелось. Но и уйти сейчас по галерее он не мог. Упустил время; это следовало сделать, когда рыцарь и барон только вошли. Даже подняться со скамеечки он сейчас не смог бы — его непременно бы заметили. Николаус тихонько закрыл книгу у себя на коленях и, откинувшись спиной на стену, вздохнул, закрыл глаза. Ему оставалось сейчас только одно — сидеть вот так и не менять ничего, что поменять он был, увы, не в силах. Господу было угодно сделать его свидетелем этой встречи, этого разговора, и Николаус не мог найти подходящего объяснения, зачем это Господу понадобилось.

Юнкер рассказал барону:

— Мы недавно встретились с ней в церкви. Наедине. Она прислала мне записку — чтобы я был. И я пришёл, ибо не могу быть глух к её желанию. Бывают моменты, комтур, когда я не узнаю её; мне тогда кажется, что в неё вселяется демон. В тот день я опять не мог узнать её.

— Что же произошло?

— Поймите меня правильно, господин барон, я говорю со всем сожалением в сердце...

— Не тяни, Марквард! — не без раздражения повысил голос Аттендорн.

— Она хотела, чтобы я взял её на алтаре.

С минуту в зале царила тишина.

Затем послышался голос барона:

— И что же ты?

— Я — добрый христианин.

Опять была тишина. Потом Аттендорн с горечью заметил:

— Я не могу тебя об этом просить... Я вижу, как ты многие годы несёшь бремя того юношеского греха, и вижу, как искренне ты раскаиваешься... И в то же время ведёшь себя с достоинством... И невозможно о том просить рыцаря, давшего обет безбрачия, но, помня о том, что многие рыцари этот обет нарушают и не почитают за великий грех... скажу: лучше бы ты взял её, Марквард.

— Что вы такое говорите, комтур? — не поверил своему слуху Юнкер.

— Нет, не на алтаре, разумеется. И не в церкви. Но я подумал сейчас: может быть, ей этого не хватает? именно этого для того, чтобы избавиться от её тяжкого недуга...

Здесь Юнкер заговорил почти что с жаром:

— Вы не поверите, господин барон, но и я не раз думал о том же: кабы была у неё возможность выплеснуть из себя нерастраченную любовь, избавиться от нерастраченных чувств, которые, по всему видать, ей не во благо, то и не было бы у неё тех припадков, что мучают и тело, и дух её и что не дают покоя вам и всем домашним и мне, грешному...

— Если двое подумали об одном и том же, — обрадовался Аттендорн, — значит, они близки к истине.

— И потому я не стал наказывать того человека.

— Какого человека? — насторожился барон.

— Мне доверился один кнехт. Он у нас человек новый. И не знает о делах прошлого. И ему не рассказали о припадках баронессы. Он привлёк её внимание как мужчина и был тем польщён. Не стану называть его имени... У него были с Фелицией несколько тайных встреч.

— Я знаю, о ком ты говоришь. Не так уж много у нас новых кнехтов. Но продолжай, — спешил услышать Аттендорн.

— Так вот, у Фелиции случились припадки при нём. Не скажу, что кнехт напуган. Он мужественный человек. Однако встревожен изрядно. И растерян. Он не знает, как ему быть: не обращать внимания на то, что он видел и слышал, или идти к священнику.

— О нет, нет! — воскликнул барон.

— Он мог бы избрать первое и, отдалившись от Фелиции, забыть обо всём, но Фелиция настойчиво преследует его. Для начала он, слава Богу, решил посоветоваться со мной и во всём открылся.

И далее Юнкер рассказал барону то, о чём поведал ему ландскнехт...

Они провели вместе несколько ночей. Первая и вторая ночи мало отличались от ночей, проведённых с другими женщинами, но далее, что ни ночь, то была полнее она безумств. Госпожа Фелиция как будто присматривалась сначала к своему новому избраннику, а когда увидела, что иные любовные изыски как будто не смущают его, стала солить блюдо всё круче. Фелиция была неутомима, страстна, жадна в любви. А кнехт на первых порах радовался этой неутомимости, этой отчаянности, с какой она «бросилась» в любовь, и, оставаясь один, вспоминал и её неутомимость, и отчаянность, и изыски её всё перебирал по пальцам, как бы переживая их вновь и вновь, и заново от них возбуждаясь, и получая оттого мысленное наслаждение, распаляя собственную страсть. Но с течением дней (а точнее — ночей) опытный любовник уже всё более смущался выдумками и выходками баронессы и даже настораживался и тяготился ими. Впервые стали посещать его сомнения: не напрасно ли затеял он с высокородной госпожой любовь?

Однажды кнехт стал замечать, что Фелиция получает некое особое удовольствие, когда унижается перед ним. Она часто называла его, простолюдина, своим господином, а себя, владелицу замка и многих земель, белую косточку, — рабой; не раз порывалась она по какому-то «старинному обычаю» вымыть ему ноги. Дальше — больше. Как-то легла баронесса на пол и попросила, чтобы он наступил ей на грудь, и когда он сделал это, она извивалась у него под ногой, как змея, и плакала; потом ей захотелось, чтоб он помучил её, накрепко связав верёвками «в кренделёк» и в таком положении взял; вслед за тем она просила, чтобы он на пике любви расцарапал ей бёдра, а когда кнехт отказался, Фелиция попробовала объяснить ему некоторые свои желания: она говорила, что в её понимании красота существует для того, чтобы её уничтожать... и получать от этого удовольствие. Фелиция всерьёз просила, чтоб кнехт, любящий её, красивую женщину, безжалостно «уничтожил» её...

Тогда кнехту впервые явилась мысль о том, что у госпожи Фелиции не совсем ладно с рассудком. И были новые подтверждения её душевного расстройства... Так, однажды она увидела в нём... дьявола. И, горя в пламени любострастия, просила скорее взять её, войти в неё холодно и властно и уничтожить в момент соития.

И наконец в одну из недавних ночей бедный кнехт, одолеваемый уже мыслью о том, что любовные отношения с баронессой следует поскорее прекращать, сделал совсем неприятное открытие. Он увидел более чем ясные доказательства страдания госпожи Фелиции одержимостью. Как это и прежде водилось, баронесса изображала из себя змею, и её руки-змеи тянулись к нему, и обвивали ему шею, и кнехт уж готов был покрыть уста её своими устами, но Фелиция вдруг срыгнула... и на грудь кнехту упали несколько живых червяков, за червяками она срыгнула довольно большой кованый гвоздь. Остриём того гвоздя кнехт едва не поранил себе щёку. Он отпрянул от баронессы, как отпрянул бы любой другой нормальный человек, и сбросил руки её со своей шеи, с плеч. Она же вдруг заквакала, будто засмеялась, потом высунула далеко вперёд змееподобный язык и разорвала на себе одежды.

Кнехт, всерьёз расстроенный, удручённый даже, ушёл от неё и более не приходил к ней. Затем он делал всё, чтобы избежать с ней встречи — особенно встречи наедине...

Этот рассказ не мог не ввести барона Аттендорна в состояние подавленности. Он молчал. Юнкер ждал: наверное, барон скажет что-нибудь. Но барон всё хранил молчание.

Тогда опять заговорил Юнкер:

— Ужели это может быть правда? Ужели это не привиделось кнехту с испугу или спьяну? Было ли с ней что-нибудь подобное ранее, комтур?

Наконец барон нашёл в себе силы ответить:

— Во время припадков она принимала разные образы, но чтобы из неё выходили черви и гвозди... Такого не бывало! Я думаю, это ложь, — говоря, барон прохаживался по залу, голос его слышался Николаусу то с одной, то с другой стороны. — Вот что, Марквард... Нужно, чтобы этот кнехт молчал. Поговори с ним. Достаточно того, что он откровенничал с тобой. Если он доверится ещё кому-нибудь и поделится плодами своего воображения, то может пойти слух, и это бросит тень на честь и доброе имя баронессы.

— Он будет молчать, комтур, — заверил Юнкер. — А что баронесса? Я давно не видел её.

— С ней сложно всё. Лекарь Лейдеман умывает руки и говорит, что простой цирюльник мог бы ей регулярно отворять кровь.

— А она?

— Она лжёт себе, не желая видеть и принимать правды. Она окружает себя обманом, выдумкой, чтобы не узнать истины, доставляющей боль. Она говорит, что вовсе не больна. Но я полагаю: ей несколько хуже сейчас. Днём Фелиция больше спит. И гуляет ночами.

Здесь Юнкер предположил:

— Не связана ли госпожа Фелиция каким-то образом с поклонниками дьявола, о каких всё громче поговаривают в деревне и какие будто всё чаще съезжаются со всей округи в церковь на шабаши? Не они ли — местные колдуны и ведьмы — столь дурно влияют на неё?

Говоря это, рыцарь Юнкер понизил голос до шёпота, и потому Николаус, сидящий на галерее, едва расслышал его слова.

Барон Аттендорн заговорил из того угла зала, где висело распятие; должно быть, он перекрестился, прежде чем ответить.

— Я не знаю сейчас, что мне с этим делать, Юнкер. У меня и у самого были кое-какие подозрения. Но припоминая старую истину о том, что в каждой женщине живёт ведьма, ибо такая уж у женщин природа, я убаюкивал эти подозрения. Вижу теперь, что напрасно. Я подумаю, как поступить. И ты, мой друг, не кори себя. Ты правильно сделал, что поведал мне всё это. Ты не уронил свою честь, ибо действовал в интересах благородной дамы. И очень помог мне, своему комтуру.

Ответил Юнкер:

— «Да сгинут ночные кошмары и видения, оставя тела наши неосквернёнными».

В ответе Юнкера узнал Николаус строки из гимна святителя Амвросия Медиола некого, богослова, епископа[80].

...Этой ночью Николаусу снился знакомый сон. Николаус не помнил — когда, но что-то такое он видел уже. Он будто проваливался в бесконечное ночное поле, дикое поле, поросшее высокими травами и кустами; он, маленький и слабый, как ребёнок, падал навзничь на землю, в этот бурьян, в репьи и колючки, и не мог подняться — ночь камнем ложилась ему на грудь. Николаус не верил, что ночь может стать камнем и придавить, он озирался и тогда замечал, что вовсе не ночь, а земля — сырая, холодная и тяжёлая — наползала на него и засыпала его могильным холмом. Ни рукой, ни ногой не мог двинуть Николаус, крепко держала его земля, она прорастала его травами. И тут появлялся чёрный конь. Он был сам дьявол. Глаза-угодья смотрели прямо на Николауса. Конь будто что-то хотел сказать ему, потом злобно скалился и ударял копытом по камню, лежащему в траве. Николаус смотрел — а это никакой не камень был, а череп, выбеленный солнцем и доведённый ветрами и многими дождями до блеска. И Николаус догадывался, чей это был череп — того седока, что не удержался на коне, что сорвался с него и остался здесь с переломанными костями, бездыханный. Вот тут он лежал — на чёрной, на мягкой земле. Николаус помнил: седок неудачливый лежал — чёрный, как земля... или он сам был — земля...

Красавец-конь, злой и свободный, уносился прочь.

Загрузка...