ано утром Николаус и Удо отправлялись в Феллин.
Барон Ульрих Аттендорн передал сыну грамоту для старого магистра Фюрстенберга. Видно, нелегко далась эта грамота барону, что он обдумывал и писал её так много дней. Перешагивал барон Аттендорн, известный комтур, через честь свою, просил помощи для замка извне. Просить ему было — то же, что на колени стать. Унизительно ему было просить помощи даже у равного, даже у рыцаря Фюрстенберга. Вполне возможно, что послание Аттендорна было писано кровью — кровью сердца его. Но только не слезами — это точно!..
Когда уж собрана была немудрящая поклажа и выведены из конюшни кони, когда уж кони под сёдлами были, накормленные и напоенные крепкие кони, и нетерпеливо переступали копытами по траве, и косили глаза на распахнутые ворота, собрался Николаус кликнуть Хинрика, расторопного малого, к услугам коего привык и коего всюду таскал за собой.
Но Удо, поняв его намерение, просил:
— Хинрика с собой не бери, Николаус. Мне не нужны подлые свидетели моих похождений. Мы поедем вдвоём.
Так они и выехали вдвоём за ворота. Выехали они при мечах и кинжалах, но без доспехов. Молодой барон не на войну собрался, поездку эту мыслил исключительно как долгожданное развлечение, и роились у него идеи в голове, одна великолепнее другой, — какими приятностями скучную дорогу разнообразить, какими авантюрными выходками приукрасить, какими новыми амурами пыльные обочины убрать; тяжёлые доспехи были бы некстати (надень на петуха доспехи, и он не сможет распушить хвост). А юный сын купеческий о доспехах и не вспоминал, так как, кажется, в жизни их не нашивал и без них (но с кошелём на поясе) чувствовал себя хорошо — уверенно и вольготно; засидевшийся в замке, с оживлением и любопытством он смотрел вперёд.
Не проехали они по дороге и мили, как Удо, любитель и знаток женских прелестей, повернул коня на известную ему тропу.
— Я покажу тебе, друг Николаус, где купаются эстонские девки, дочки вилланов, — и он нетерпеливо вонзил шпоры в бока коню. — Иные из девок очень даже недурны.
Они проехали невозделанным полем между нескольких живописных больших камней и кустиков вереска. Башни замка были хорошо видны сзади. А впереди — за невысоким взгорком — Николаус увидел светло-зелёные купы ив. Там, похоже, протекал тот же ручей, что омывал камни под стенами Радбурга.
Удо спешился, Николаус последовал за ним.
Здесь за негромким журчанием ручья послышался звонкий девичий смех. Удо усмехнулся, глянул значительно на Николауса и приложил палец к губам. Тихо молвил:
— Женщина — это почва, которая родит; мужчина — это ветер, который засеивает.
Оставив коней на тропе, они прошли несколько шагов на смех, упали на взгорок и осторожно выглянули из-за него. Увидели внизу за деревьями ручей или, можно сказать, речку; совсем неширокую речку: на хорошем коне перемахнёшь и не заметишь. Несколько девушек — пять или шесть, трудно было разглядеть точно за ветвями ив, — плескались в ручье. Смеялись, переговаривались по-эстонски. Одна белотелой рыбкой плавала в воде от правого бережка к левому и обратно; соблазнительно посверкивали в воде её коленочки. Две девушки сидели на толстом стволе ивы — искривлённом и склонённом над самым ручьём, — сидели и, смеясь, помахивали ножками, брызгались водой. Остальные расположились на берегу. Подставляли свои нежные, но в то же время крепкие от крестьянской работы тела лучам солнца.
Едва Удо разглядел обнажённых девушек, глаза его лихорадочно заблестели.
Он, придя в сильное возбуждение, сглотнул слюну.
— Давай сейчас налетим на них, как ветер, и всех засеем!.. Они уступчивые, я знаю...
Николаус же тем временем всё оглядывался. С этого места высокие стены и башни Радбурга уже не были видны. Он подумал, что если замок с этого места не виден, если не виден отсюда даже флюгер на Срединной башне, на Медиане, значит, и из замка это место не может просматриваться, и потому противник мог бы при желании запросто, незамеченный, сколь многочислен ни был бы, устроить здесь лошадям водопой, мог бы здесь и лагерем стать, накапливать силы.
— Слышишь, Николаус? Поставим им коней в стойла... — жарко шептал Удо, глаза его горели.
Но Николаус не разгорался от жаркого шёпота, на купающихся девушек глянул только вскользь:
— Нет, брат мой Удо. Я и так уже много времени потерял: то ожидая твоего приезда в замке, то ожидая, пока отец твой напишет старому магистру письмо, — и он решительно поднялся, направился к лошадям. — Пора ехать, торопиться надо.
Неприятно удивился Удо тому обстоятельству, что друг его умеет говорить твёрдое «нет».
Очень уж не хотелось Удо упускать такую удачную возможность налететь внезапным ветром на девиц, разомлевших на солнышке, ослеплённых ярким солнечным светом, убаюканных ласковым журчанием ручья, опрокинувшихся уж навзничь, как будто зовущих, отдающих вечную тайну свою даром, не за грош даже, лишь приди и возьми... а хотелось налететь на нежнотелых девиц этих, благоухающих своим неизъяснимо прекрасным, неудержимо влекущим девичьим запахом, и всех их беспощадно... беспощадно засеять. Очень раздосадовало Удо и то, что выходило не по его; он весьма удивился словам Николауса, ибо помнил, что в прежние годы Николаус всегда уступал ему — и в выдумке, и в дерзости, и в отчаянных выходках.
Но уж ничего поделать не мог Удо, видя необоримую решительность друга. И поднялся, и уныло поплёлся за ним.
Когда догнал его, когда ступил ногой в стремя, молвил Удо не без досады:
— Да, Николаус, ты изменился. В прежние времена ты не прочь был немного пошалить... Помнишь?
— Помню. Но согласись, нужно спешить, — твердил своё Николаус.
— Днём раньше, днём позже мы явимся в Феллин. Велика ли разница?
Прозвучавший вопрос остался без ответа.
Удо ехал позади Николауса. Удо был раздражён и обижен и долго молчал; всё вздыхал.
Встретили крестьянина на дороге в лесу. Это был высокий крепкий парень, он шёл им навстречу с берестяным туеском, полным ягод, и при ходьбе опирался на палку. Ещё издали посмотрел парень исподлобья, не ожидая ничего доброго от встреченных немецких господ... Крестьянин показался Николаусу знакомым, пылауским, и он кивнул этому человеку, проезжая мимо. Так изумлён и сбит с толку был крестьянин, что господин сей, едущий на коне, вежливо кивнул ему!.. В самых добрых чувствах черпнул ладонью ягод из туеска и протянул Николаусу.
Взяв ягоды, Николаус спросил:
— Как твоё имя?
Но Удо, подъехавший сзади, разобиженный и мрачный, не дал ответить, посмеялся зло:
— Брось, у него нет имени. Это же зверь, — он подъехал к крестьянину и, покосившись на его палку, слегка выдвинул меч из ножен. — У тебя есть имя?
Парень с потемневшим от обиды лицом склонил голову:
— Нет, господин. Откуда имя у зверя в лесу?
Опять засмеялся Удо:
— Вот видишь, Николаус! Я был прав. Откуда имя у зверя в лесу?.. Я бы выдубил его подлую шкуру, да неохота время терять, — и он пришпорил коня.
Николаус тоже уже отъехал, набивая рот ягодами, — крупными, прохладными, сладкими.
— Яан моё имя, — тихо произнёс крестьянин Николаусу в спину.
Добрый Николаус, обернувшись, кивнул и... якобы обронил монетку.
Между тем Удо всё не мог уняться, ворчал:
— Презренные вилланы! В лачугах своих по-чёрному топят, и вечно у них рожи в саже — не узнать, мой крестьянин или не мой. В ригах на снопах спят, не знают постелей; ударь крестьянина палкой, выбьешь из него пыль и спорынью, уродливое зерно, — он с досадой оглядывался на Николауса. — Ты говоришь, что надо спешить, а сам останавливаешься для разговора с чернью.
Николаусу ещё не раз в эту поездку представилась возможность убедиться в том, что у старинного друга его, у молодого барона Удо Аттендорна, предерзкий и довольно вредный нрав. То Удо часами мрачно молчал, и как бы Николаус ни старался, слова из него вытянуть не мог, и тогда Николаус дружески его поддевал: «Ты всё молчишь и молчишь, как будто проглотил белку!»... А то вдруг начинал говорить Удо, и было его не остановить; повествовал о своих любовных похождениях и пускался в такие подробности, о каких Николаус, человек чести, молодой мужчина, уважающий женщин, слышать не хотел; или восторгался Удо открывавшимися с дороги видами и в чьё-то поле спелой ржи или овса въезжал, сминая колосья, — въезжал, чтобы с нового места полюбоваться великолепным видом; или было целый час Удо ругался оттого, что где-то нацеплял себе на колени репьёв, и чертыхался, чертыхался (Николаус же, слушая его, тихо, смиренно крестился; очень не любил Николаус поминаний дьявола, и Удо о том знал). То рвался Удо набить морду тавернщику, какой, показалось ему, завысил плату; то пытался пинками изгнать из таверны волынщика, который будто играл плохо, который будто был пьян и оттого фальшивил и игрой своей навевал чёрную тоску; то кричал Удо, чтоб пересадили подальше от него крестьян, пьющих Õlu или vein[64], крестьян, от которых дурно пахло и которые не имели никакого права сидеть на одной лавке с благородным господином. А то у другого тавернщика заприметил пышнотелую дочку и увязался за ней в погреб с вином — намеревался там её на бочатах завалить, юбки пересчитать, и завалил уж, и считал юбки, сбиваясь спьяну со счёта, — девица брыкалась, а он всё считал и считал, — да вмешались работники, коим хозяин велел глаз держать востро... дело кончилось бы серьёзной потасовкой, в которой молодому барону Аттендорну оч-чень не поздоровилось бы, да вовремя вступился за него добрый Николаус — талер по столешнице пустил, и от звука катящейся монеты, будто по волшебству, стих скандал. Было ввязался Удо, неисправимый забияка; и в очень опасную ссору: вблизи Хельмета в одной из деревень, что они проезжали, почудилось Удо, будто молодой кубьяс взглянул на него косо, и, не сходя с коня, он этому кубьясу плетью в кровь располосовал всё лицо; и что на него опять нашло! повёл себя так неразумно... немец-помещик вступился за своего кубьяса, схватился за меч; при этом крестьяне, обозлённые дерзостью незнакомца, живо взялись за дубье; и завершилось бы дело для нашего задиры совсем худо, кабы не очередное вмешательство Николауса, вовремя вставшего между обозлённым помещиком и своенравным, мнительным Удо.
Во всех этих случаях Удо был, как говорили древние, «в себе и для себя». Его, себялюбца, нимало не заботили ни те люди, которых он унижал и оскорблял или имуществу которых причинял ущерб, ни мнение Николауса, который из непростых положений его всякий раз вытаскивал, ни даже цель путешествия, на которую отец его, далеко известный и уважаемый барон Аттендорн, возлагал большие надежды. Только себя и своё Удо видел во всех зеркалах и только собственное благо, удовольствие или забаву — во всех окнах. И не пропускал Удо ни одной корчмы, в каждой изрядно набирался вином или пивом; а ежели не было ни того, ни другого, не гнушался и крестьянской хлебной водки, и дешёвой бражки черни. Пьяного Удо очень трудно было посадить на коня, посему приходилось ожидать, пока он не проспится. Николаус даже не мог отвязаться от мысли, что Удо, разобидевшись на него, на Николауса, за давешний случай у ручья, намеренно делал всё, чтобы задержать путешествие и чтобы путешествие проходило так, как того желает он, Удо, а не как то необходимо Николаусу или старому комтуру Радбурга. Пьяный или трезвый, Удо всегда и всё хотел делать по-своему — как правило, не лучшим образом. Поэтому со всеми проволочками не очень длинный путь до Феллина занял у них три дня.
Раздумывая о чём-то своём, напевал себе тихонько Удо:
— На липе три листочка
Зазеленели. Ох, не зря!
Запрыгала от счастья
Голубушка моя,
И вместе с ней запрыгал я.
Но невозможно обижаться вечно. На третий день пути, когда уже проехали Тарваст, после обеда в какой-то придорожной корчме, во время которого Удо не отказал себе в очередной с утра кружке пива, настроение его наконец поправилось, и он опять, погоняя хлыстиком коня, пустился в бесконечные разглагольствования о женщинах. Разглагольствования сии, как скоро сообразил Николаус, имели целью убедить его, что все женщины, какими бы сложными они ни казались, какими бы умными и опытными ни были, до примитивности просты и хотят одного — лучшего мужчину. И хозяйки, и служанки, и госпожи, и рабыни, и девицы, ещё пахнущие молоком, и солидные матроны, стоящие во главе семейств и выпестовывающие целые выводки детей, и даже старухи, какие, уронив пфенниг на землю, раздумывают, нагибаться ли за ним и страдать ли от боли в спине или оставить, где уронили... мечтают о мужчине, с мыслью о нём засыпают и с мыслью о нём просыпаются — с мыслью о кавалере, о женихе, муже, любовнике. А ежели у них есть уже кавалер и жених, муж и любовник, они думают о лучшем кавалере, о лучшем женихе, о лучших муже и любовнике... Эту тонкую мысль женолюб и тонкий дамский искуситель Удо подтверждал рассказом о своей прошлогодней поездке к брату Андреасу в Ригу:
— Скажу тебе по секрету, мой добрый Николаус, я положил глаз на жену Андреаса.
При этих словах Удо бросил на друга многозначительный взгляд.
Николаус никак не ответил ему — ни словом, ни жестом. Он даже как будто не был удивлён прозвучавшему откровению, ибо, похоже, другого от Удо и не ждал.
Удо продолжал:
— Её зовут Лаура. Андреас привёз её из Рима несколько лет назад, когда по делам рижского епископства ездил к Папе. Она весьма недурна. У неё тонкий красивый профиль и чёрные — жгучие — глаза. Мы с тобой как-нибудь наведаемся в Ригу, Николаус, и ты сам увидишь, как Лаура хороша... Так вот, пока я приглядывался к ней, она тоже не упускала меня из виду. Наверное, сравнивала. И к тому времени, как я положил глаз на неё, оказалось, что и сам я ей уже не был безразличен.
Говоря всё это, Удо так увлёкся, что сильнее прежнего стал подхлёстывать своего коня и не заметил, что несколько вырвался вперёд, и потому, соответственно, не увидел, как недоверчиво, с лёгкой улыбкой покачал головой друг его Николаус.
Всё помахивая хлыстиком, продолжал Удо:
— Я об этом на обратном пути даже сложил стихи. На мой взгляд, неплохие получились стихи. Вот послушай...
И он прочитал размеренно и с чувством:
— Он красив, посмотри!
Он весел и силён.
«О Господи! — говорят. —
Каков он!»
Но ночью ты, лукавая,
Оставляешь его
И ласкаешь меня.
Он танцует для тебя
И поёт о тебе,
И все дамы с надеждой
Глядят на него.
Но ночью ты, лукавая,
Оставляешь его
И целуешь меня.
Он красив, посмотри!
«Божествен!» — говоришь.
И дольше всех, до ночи
На него глядишь.
А ночью же, лукавая,
Оставляешь его
И целуешь меня.
Он так любит тебя,
Он так предан тебе,
Что, не думая, пойдёт за тобой,
Разувшись, по угольям.
Ты же, милая, тайком
Оставляешь его
И целуешь меня, лукавого...
Николаус, только что настроенный недоверчиво и даже, быть может, чуточку насмешливо, взглянул на Удо не без удивления. Стихи действительно были хороши.