орчма местная была — обычная корчма, каких в земле ливонской море и какие разве что по звёздам можно счесть.
Просторная и крепкая была корчма, сложенная из плоского камня, крытая гонтом. Хозяйка — в тесной кухоньке за стряпнёй, хозяин — у очага при вертеле да при рашпере, сын хозяйский, подросток, — возле кружек и бочат и вообще на подхвате. Три длинных стола, шесть таких же длинных лавок. Четыре низеньких оконца, дюжина толстых, оплывших свечей. За столом в углу сидели несколько местных, пылауских, крестьян, бородатых, неприбранных, кудлатых, — хотя и без соломы в волосах, — с чёрными лицами, с широкими плечами, натруженными мозолистыми руками, и один человек, Хинрику не знакомый, из захожих, довольно прилично одетый.
Войдя, Хинрик кивнул хозяину, кивнул крестьянам; сел за отдельный стол. Мальчишке велел принести пиво, а к пиву — сало и лук, плошку соли.
Крестьяне у себя за столом говорили о молодой голой ведьме, что видели намедни во ржи; будто наводила порчу молодая ведьма — надламывала стебли, теребила колосья и, раздувая щёки, дула на них; спугнули ведьму, не поймали, жаль; она убегала, и луна отражалась в двух половинках её гладкой задницы... Потом крестьяне что-то всё спорили, в какой-то миг притихли. Говорил только тот незнакомец. Его слушали с вниманием; как видно, уважали. Невольно прислушался и Хинрик. Человек рассказывал про какого-то зажиточного и весьма благополучного крестьянина, который с очередных излишков купил себе меч. И укоряла его сварливая жена: «У меня новых серёжек нет, чтоб надеть на праздник, а ты покупаешь всякую ерунду!..»
Посмеялись крестьяне: что за глупая баба! кто ж откажется от меча, да ещё в такие многотрудные времена! каждый только и мечтает иметь хороший меч! у каждого что-то припрятано под кроватью — у кого топор, у кого коса, у кого-то молоток, у кого-то увесистый камень; а тут — меч!.. Трудно понять разум женщины. Да и нужно ли?
В кухоньке, заметил Хинрик, мальчишка, младший хозяйский сын, склонился над большим котлом с едой и воровал из него руками. Еда, как видно, была очень вкусная, и у мальчишки потекли слюни — да прямо в котёл. Хозяйка, увидев плута, дала ему изрядного щелчка...
— Слышишь, Хинрик! — вдруг окликнул один из крестьян по-немецки. — Что у вас в замке говорят? Скоро ли ждать русских?..
Это «у вас» очень потешило Хинрику слух; это как бы приблизило Хинрика, слугу, к хозяевам замка и тем самым весьма возвысило его в собственных глазах и возвысило над всеми, сидящими в корчме, — а пусть и всего на несколько мгновений. Польстило ему и то, что обратились к нему по-немецки.
Кто-то из крестьян приглушённо хохотнул, но другие на него шикнули, обернулись к Хинрику.
— А ничего особенного не говорят, — ответил Хинрик. — Впрочем, нет. Слышал, говорили, что нагнали на русских страху, и теперь те сюда вовек не сунутся.
— Это когда русские с хоругвями мимо Радбурга проходили? А Юнкер ударил им в хвост?
— Да, тогда.
Крестьянин с едкой улыбочкой покачал головой, перешёл на эстонский:
— Я думаю, в тот день именно русские нагнали на немца страху, а не наоборот. На том поле, где немца унизили, порубили, три ночи выли волки, лизали немецкую кровь, — тут он кивнул на захожего человека. — Вот этот парень из-под Анцена. Он из вольных. В Ревель идёт поучиться на хандверкера[48]. От Анцена до Нейгаузена, сам знаешь, рукой подать. Парень говорит, что в тех землях русских уже собралось — тьма. Больше, чем самих эстонцев. И вот-вот, говорит, хлынут...
Хинрик не ответил. Он этого не знал; а если он чего не знал, то и не говорил. Что попусту воздух сотрясать!.. Он совал зелёный лук в плошку с солью, сочно луком хрустел, отламывал кусочек хлеба и запивал всё пивом. Только после первой кружки, захмелев, он взялся за сало.
— Слышишь, Хинрик! — опять окликнул его тот крестьянин, перемигнувшись с друзьями. — У вас в замке появился новый рыцарь?
— Кто? — Хинрик перестал хрустеть луком.
Это самое «у вас» снова тёплым мехом куницы легло ему на сердце.
— Да тот, что целыми днями гуляет по округе.
Другие подсказали:
— Всё высматривает, всё выспрашивает — что да как?
— Он не рыцарь, — принялся Хинрик за другую кружку. — Из Литуании гость. Сын купеческий. В Полоцке живёт.
— То-то мы на поясе у него кошель приметили, — засмеялись крестьяне. — Скряга небось?
— Вовсе не скряга, — обиделся Хинрик. — Даже напротив: премного щедр. Иначе не было бы у меня в руке звонкой монеты и не сидел бы я тут, не развлекал дураков.
— Ладно, ладно, не злись, — опять посмеялись крестьяне. — Мы знаем, что ты добрый малый. Но про щедрого немца нам байки не рассказывай!.. Это ты, друг, загибаешь. Мы на этом свете лет уж по сорок живём — старики. А ни разу щедрого немца не видели.
Парень из-под Анцена предположил:
— Похоже, это очень хитрый немец, и ему от вашего Хинрика что-то нужно. Или он не немец вовсе...
— Что нужно господину от слуги? — скривился Хинрик. — Сами не понимаете, что говорите! — он уже к этому времени изрядно захмелел. — Вот я — тоже немец. А разве назовёт меня кто-нибудь скрягой? Скорее наоборот: транжирой меня назовут. И могу иных сомневающихся сейчас угостить...
— Знаем мы, какой ты немец! Знаем мы твою родню из-под Элвы. Босыми ногами грязи месят, по весне чешут пустые животы!.. — сказал беззлобно один крестьянин.
— Ты такой же немец, как я иерусалимский мавр, — заметил второй.
Другие же сказали:
— А насчёт угостить — угости от немецких щедрот. Разве мы против? — и все они, прихватив свои пустые кружки и тарелки, пересели за стол к Хинрику.
Не теряя на разговоры времени, подозвали мальчишку с кувшином.
Хозяйка, выглядывая из кухни, румяная от огня, довольно улыбалась. Хозяин следил за кувшином зорким глазом, что-то сам себе подсчитывал.
К пиву велел подать добрый Хинрик всем яичницы, а там и колбасы поспели на рашпере.
Смолкли разговоры, когда наполнились кружки и тарелки. Пришлось Хинрику доставать из пояса заветную монету. Увидели крестьяне живой солид, переглянулись меж собой да ниже склонились над тарелками, веселее заработали челюстями, попросили добавки. Ещё не раз подзывали мальчишку с кувшином.
От тарелок отрывая лица, поглядывали на Хинрика хитрыми глазами; говорили опять по-немецки:
— Знаем мы, что ты немец! — и эстонское словечко вставляли: — Saksa... Ты у нас самый немецкий немец! И говорить не нужно...
Глотали поскорее и прихлёбывали, щедры были на приятные слова:
— Ты даже в kirik[49] впереди немцев идёшь. И все немцы на тебя, Хинрик, равняются. Знаем... Не нужно доказывать.
Ножами от колбас куски отсекали, горячую яичницу хватали руками.
— У тебя немцы учатся слово держать. Сказал, что угостишь, — и угощаешь!
Хинрик чувствовал себя господином за этим щедрым столом. Добрым благодетелем. Милы ему были эти речи, тешили слух. Гордость за себя, за щедрость свою распирала ему грудь.
Крестьяне друг другу подмигивали:
— Спроси у нас в Пылау в любом дворе: где живёт немец Хинрик? И сразу ответят: немец Хинрик в замке живёт. А мы добавим: очень щедрый saksa наш Хинрик.
Как будто светлее стало в корчме. И не так убого уже выглядели прокопчённые стены и посечённые ножами столы. Розовый куст пышным цветом расцветал за хлебосольным столом. Поднимался над столешницей лик солнца. Это был Хинрик, внимающий льстивым словам. Круглыми глазами смотрел он на красные масленые губы, на чавкающие рты; но чавканья не слышал, а слышал он прекрасные речи.
Дули хитрые крестьяне в первую дуду, простую выводили мелодию:
— Пойди в поле и у любого работника спроси: где немца Хинрика найти? И тут же тебе ответят: немец Хинрик в замке сидит, важными делами заправляет...
— Так уж и важными... — скромничал Хинрик.
Другие подпевали, дули во вторую дуду:
— Скажут: в корчме он сидит, добрых людей щедро угощает...
— Это — да. Это — так.
Слушал Хинрик и почёсывался от удовольствия, скромно улыбался. Мальчишке кивал, чтобы не забывал пива подливать его говорливым друзьям.
Но всё хорошее однажды кончается. Вот опустели кружки и тарелки, наполнились наконец желудки.
И послышались старые речи...
— Знаем мы, какой ты немец, Хинрик! И родню твою, что с немытыми пятками, знаем... — посмеялся один из крестьян.
— Никакой ты не немец, — заметил язвительно второй, прищурил недобро глаза.
И другие сказали, ударил в голову хмель:
— Мы и родителей твоих знаем: лямку они тянули наравне со всеми, немцу в глаза искательно заглядывали. И про деда слышали, что баронам прислуживал, как цепной пёс. Не он ли у них кубьясом был, мечтал до опмана[50] выслужиться? Да дух испустил — собака!..
Вмиг завял буйный розовый цвет, погасло солнце.
Хинрик от обиды даже с лавки привстал:
— Вы... Пиво моё пьёте, яичницу мою едите и колбасу, а предка моего ругаете... Люди вы, похоже, мелкие и бесчестные! Люди вы бессовестные! Достойного человека слышать не хотите, и разговаривать с вами — то же, что глухому ослу басню рассказывать. И сидеть мне здесь с вами — без толку время терять и своё достоинство принижать. Да и пфеннигов теперь на вас жалко.
Более за стол не садясь, полагая, что излишне продолжать спор, направился Хинрик к выходу.
Неслось ему презрительное вслед:
— Шагай, шагай, немецкий ублюдок! И пфенниги свои немецкие уноси. От них дурно пахнет — козьими катышками так и несёт. Дерьмо!
Огрызался Хинрик, закрывая за собой дверь:
— Вот не знает немец, что вы, неблагодарные, здесь прохлаждаетесь. Узнал бы — выпорол бы на конюшне.
— А ты доложи, прихвостень немецкий!..