добрым малым Хинриком явно что-то произошло: если прежде он был только навязчив в служении своём, то в последние дни стал попросту неотвязчив. Что бы Николаус ни делал, куда бы ни шёл, звал ли он Хинрика или не звал, может, даже прогонял его с глаз, слуга был либо совсем рядом, либо где-то в нескольких шагах (прячется молодой пёс, да не знает, что далеко его видно по торчащим ушам; так зачастую и Хинрика, прячущегося за камнем или за пнём, выдавала его торчавшая шапка). Одно время Николаус думал, что дело в деньгах, что, может, маловато пфеннигов он Хинрику даёт; стал давать больше. Однако сколько бы пфеннигов он Хинрику ни давал, тот и не думал убегать в пылаускую корчму и набираться там пивом, как раньше убегал и набирался; Хинрик, готовый услужить, будто верная собака, поджидавшая хозяина, целыми днями мог вздыхать и сопеть под дверью в полутёмном коридоре. Отчаявшись от Хинрика как-нибудь отделаться, Николаус махнул на него рукой.
Но было и полезное начало в изменении поведения слуги. В том бесконечном потоке слов, что из него всегда изливался и зачастую напоминал бред лихорадящего больного, Николаус научился отыскивать любопытные, а то и просто интересные для себя сведения, научился отделять пшеницу от плевел, хотя, увы, маловато было в болтовне Хинрика пшеницы, многовато было плевел; чаще всего многословие его оставалось пустословием.
Если трескотня Хинрика представлялась Николаусу интересной, он приближал к себе слугу, если же того уносило в речах неведомо куда, отдалял его, и Хинрик продолжал свои речи, обращаясь уже не «к доброму господину», а к божьим птичкам, к кузнечику или осе, к овечке или телёнку, к белому облаку, проплывавшему «по морю небес», к раскидистому дереву, стоящему в поле, — открывал свои секреты в дупло, и однажды Николаус даже наблюдал, как Хинрик нашёптывал что-то замшелому пню.
Хорошую рыбку можно выудить в мутной воде. А Хинрик был водой, ох!.. мутной — как ручей после ливня.
Немало узнал от него Николаус про Аттендорнов — и такого узнал, что обычно от всех скрывают. Особо — о госпоже Фелиции узнал, которую, как видно, Хинрик недолюбливал (хотя никоим образом не показывал этого) за недоброту, придирки и извечное высокомерие. Хинрик рассказывал, что госпожа Фелиция иногда ведёт себя как безумная, говорит всякую чушь. Оттого барон очень нервничает и уводит её в комнаты. И его можно понять: он тревожится, как бы не пошёл по округе слух, что сестра его всё чаще чинит безрассудства, что она, как ребёнок, не в ответе за свои слова, или, хуже того, — что сестра его умалишённая... О таких вещах, о странностях, тревожащих воображение, обычно быстро узнают и далеко говорят.
Да, Николаус и сам не раз замечал необычное в поведении госпожи Фелиции и подумывал, что она не в себе. Что стоили одни только ночные посещения его спальни и колдовская восковая кукла под его кроватью! А был ещё такой случай... Аттендорны как-то припозднились с ужином. Пили вино, ели мясо оленя, подстреленного Юнкером в лесу, разговаривали о чём-то и смеялись, как это водится за добрым кубком. А тут кто-то сказал, что небо ясно и видны очень красивые звёзды. Все поднялись из-за стола взглянуть на звёзды: и барон, и Ангелика, и Удо с Николаусом. Звёзды действительно были в тот вечер хороши. Когда вернулись к столу, Николаус увидел, что мясо у него на блюде порезано на мелкие-мелкие кусочки — такие мелкие, что каждый кусочек не более горошины. Это очень потрудиться нужно было, чтобы так изрезать довольно жёсткое мясо дикого зверя!.. Николаус знал, что только Фелиция оставалась в зале, она одна не ходила смотреть на звёзды. И Николаус поднял на неё глаза. Госпожа Фелиция натянуто засмеялась и сказала ему, что вот, мол, какое уважение она к гостю проявила — порезала для него мясо на блюде. И лицо, и руки её блестели, и почудилось Николаусу, что от неё исходил неприятный запах. Барон погрустнел, перед всеми, сидящими за столом, извинился и, взяв сестру за локоть, повёл её на женскую половину. Николаус поблагодарил Фелицию за заботу, но к мясу не притронулся. Кто мог поручиться, что мясо у него на блюде как-нибудь не заколдовано?..
— Скажу вам по секрету, — с оглядкой нашёптывал Хинрик, — вы уж не выдавайте меня, добрый господин... На баронессу, случается, накатывают внезапные приступы ужаса. Иногда во время такого приступа Фелиция прячется в чулане. И вытащить её на свет божий бывает трудно...
Касался Хинрик и давно прошедших лет. Он ведь служил в замке едва не с отрочества, много чего знал. То, что у Фелиции с рассудком нелады, стало заметно вскоре после смерти Эльфриды, жены барона. А как умер младенец Отто, госпожа Фелиция была уже весьма часто не в себе. О том среди прислуги, а также среди рыцарей и кнехтов ходили всякие слухи. Что будто Фелиция просила Эльфриду ей ребёночка подарить, но та якобы отказала в этой странной просьбе.
Потом Хинрик подходил к Николаусу с другой стороны. С прежней оглядкой в другое ухо нашёптывал:
— Я открою вам секрет, господин Николаус... Никто вам об этом не скажет, ибо говорить о таком запрещено бароном настрого. Коли скажет вам благородный рыцарь, чести лишится, коли кнехт — всего имущества и службы лишится, а коли кто-нибудь из слуг выдаст — поркой дело не ограничится, вырвут клещами язык. Но вы, господин, я знаю, умеете тайны хранить.
И поведал Хинрик Николаусу следующее... Госпожа Фелиция давно уже и всё тяжелее страдает от одержимости. И одержимость иной раз выворачивает её наизнанку. Лёгкие приступы бывают даже смешные, но если приступ затягивается, тут барон призывает на помощь слуг — да таких, что покрепче, поскольку силы в хрупкой госпоже Фелиции просыпаются нечеловеческие. В иных случаях лёгкий приступ — это непрекращающаяся икота; и ничто против этой икоты не помогает. В других случаях благородная госпожа Фелиция, нарядная и ухоженная, красивая и умная, часами блеет козой или ухает совой, полагая, что сидит в ночном лесу на ветке, и крутит головой и мигает ну совсем как настоящая сова. Иногда в безотчётном страхе она поднимает лицо к небу и кричит — тонко и переливчато. Чего-то боится. Случаются припадки, когда Фелиция лает, как собака, и прячет по углам покоев пищу на чёрный день. А то квакает, будто лягушка, и прыгает вокруг своей кровати «на четырёх лапках». Это было бы очень смешно, кабы не было так жутко... Спрятавшись в чулан, благородная госпожа Фелиция может часами петь жабьи песни, а если к ней в чулан осторожно заглянуть, можно увидеть, что глаза у неё в темноте горят совсем как у волчицы. В тяжёлые приступы одержимости рвёт Фелиция на себе одежды, и стремится она тело своё разорвать. Страдая от безотчётного ужаса, она лезет под кровать либо снова прячется в чулан; и продолжает рвать одежды. Служанка Мартина или барон Ульрих тогда зовут слуг, чтобы удержать баронессу, не дать ей навредить себе. И тут такая свистопляска начинается — словами не описать! Все бегают за Фелицией по комнате, а она от них с лёгкостью убегает; через кровать перепрыгивает, как никто не перепрыгнет, или, разогнавшись, по стене пробежит, или перелетит всё пространство комнаты, ухватившись руками за люстру, или вдруг схватит за плечи двоих здоровенных слуг и на пол их швырнёт, те и катятся кубарем, пока в стену не ткнутся. Не иначе, помогает ей сам Сатана! Откуда такая сила и такая ловкость в человеке, в слабой женщине? И веселье на неё находит нечеловеческое. Хохочет она как-то утробно, что-то кричит на непонятном языке, и глаза у неё при этом горят, и волосы космами торчат в разные стороны; а когда же она заговаривает на языке понятном, то начинает предсказывать будущее, но будущее, что Фелиция предсказывает, окрашено в серую и чёрную краски; никогда не предсказала она радости и свадьбы, однако много предсказала беды и похорон.
Что это всё такое, если не демонское мороченье?
Слушал Николаус россказни Хинрика, но не очень-то в них верил.
Когда припадки у Фелиции протекали особо тяжело, барон вызывал к своей несчастной сестре лекаря Лейдемана из Пылау. Говорили, что он хороший лекарь, лучший из лучших, хотя и живёт в деревне — не в Ревеле и не в Риге, куда его будто всякие влиятельные особы давно и настоятельно зовут. Лекарь этот раньше жил в Нейгаузене, но после того, как городом завладели русские, он переселился сюда. Много учился лекарь Лейдеман и медицину понимал сердцем. Однако и Лейдеман, любящий и глубоко знающий медицину, хлеб свой, никак не мог помочь бедной госпоже Фелиции. Он с умным видом, быстро, мастерски отворял ей кровь и ждал результата. После очередного кровопускания баронесса полдня отлёживалась в постели без сил, когда же сил опять прибавлялось, припадки её повторялись. Пробовал мудрый Лейдеман прибегать и к другим средствам лечения. Так, к примеру, назначал он Фелиции прослушивание музыки. Больную прятали в спальне за ширмой, четверо крепких слуг (вместе с ними и Хинрик) удерживали Фелицию за руки и за ноги, а музыканты исполняли мелодии, какие велел исполнять Лейдеман, — всё более мелодии медленные и грустные, успокаивающие натуру. Готовил лекарь и снадобья из лекарственных трав; лучше его никто не знал ливонские травы. Но ни мелодии грустные, ни травы целебные не отвращали от недужной тяжких припадков.
Барон Ульрих за сестру очень переживал. Он спрашивал у лекаря, что ещё можно сделать, чтобы поправить здоровье Фелиции, чтобы хоть смягчить припадки. И вообще, спрашивал барон, почему эти припадки происходят, в чём причина внезапных приступов ужаса? Барон рассуждал, как рассуждал бы на его месте всякий неглупый, образованный человек: если узнать причину этих припадков, можно её устранить, и тогда припадки непременно прекратятся. Лекарь Лейдеман был согласен с этим ходом мысли, но разводил руками: о причинах недуга невозможно с точностью судить; и лучшие профессора, у коих Лейдеман в своё время учился, не могли те причины назвать — уж немало опытный Лейдеман наблюдал в практике подобных случаев. Тут, говорил он, больную в лучшем случае беспокоит дурная кровь, а в худшем случае — одержимость дьяволом. Отворяя Фелиции кровь, Лейдеман как раз и рассчитывал дурную кровь сбросить. Назначая музыку и пользуя недужную травами, лекарь надеялся дурную кровь успокоить. Но не мог достигнуть желаемого, качал головой Лейдеман; вынужден был, побеждённый, оставить поле сражения с недугом из недугов. Хинрик сам слышал, как лекарь говорил барону, что к госпоже Фелиции не столько врача следует звать, сколько католического священника, экзорциста. А барон как раз опасался приглашать в замок чужих людей, не хотел давать новых оснований опасным слухам.
«Не приведи Господь, Фелицию обвинят в колдовстве, — говорил лекарю старый Аттендорн. — Когда её начнут спрашивать по науке, она, слабая женщина с нездоровым рассудком, сознается в любых смертных грехах. И что с ней тогда сделают?.. Вы, уважаемый Лейдеман, не хуже меня знаете, что написано в Библии: «Ворожею не оставляй в живых». Ищите, Лейдеман, ищите верное средство!»
Лейдеман открывал какую-то толстую книгу, долго листал её, с суровым, сосредоточенным видом водил по строкам пальцем. Потом говорил обнадёживающее:
«Могут оказать целительное воздействие молитвы».
Уж кто-то бросался в пылаускую церковь за тамошним священником, но его останавливал старый Аттендорн. Поближе посылали — за доблестным Юнкером, рыцарем-монахом, за человеком своим.
И приходил доблестный Юнкер, могучий и тяжёлый. Крепкие половицы прогибались под ним. Он становился перед распятием на колени и долго, очень долго молился, склонив смиренно голову и закрыв глаза. Искренне молился Юнкер, на ресницах у него даже видел кое-кто блеснувшие слёзы.
Видя, что не приносят Фелиции облегчения молитвы, качал головой Лейдеман и новое советовал:
«Попробовать окуривать покои госпожи чертополохом...»
Юнкер уходил, а барон незамедлительно гнал слуг на ближайший пустырь. И те, потные от усердия, исколотые злой травой, тащили в замок охапку чертополоха, рубили его на кухне и совали в жаровни с углями.
А Лейдеман всё переворачивал страницы:
«Если не поможет чертополох, сердцем и печенью рыбы должно курить перед госпожой. Это посильнее средства. Я не исключаю надежды, что более госпожа не будет мучиться».
И бежали ретивые слуги за три мили на озеро, где, знали они, всегда водят неводы рыбаки. И тащили старательные в замок корзины свежей рыбы. Кухарки точили ножи, ловко вспарывали рыбам животы, выбирали из потрохов нужные органы.
После этих советов уважаемого лекаря Лейдемана запах по замку растекался не из самых приятных. День и ночь дымили курильницы. Даже слуги, привычные к запахам конюшни и овчарни, свинарника и птичника, слуги, иные из которых на скотном дворе были рождены и, подобно Иисусу, в яслях во младенчестве лежали, эти слуги, проходя мимо покоев баронессы Фелиции, воротили от едкого чада носы. Что же говорить о небожителях вроде Ангелики и Удо! Они страдали, они вообще обходили те покои далеко стороной. И вместе с бароном и мудрым лекарем Лейдеманом надеялись они, что точно так же обходят теперь покои баронессы стороной все привязчивые хворобы и подлые демоны...
Опять же под большим секретом Хинрик поведал доброму Николаусу об одном разговоре, что состоялся между бароном и баронессой, между братом и сестрой.
Видно, барон, не желая полагаться только на помощь Лейдемана, отчаявшись дождаться улучшения от бесконечных окуриваний, устав от смрада, денно и нощно царящего в коридорах и комнатах, сам доискивался причин недуга. Он спрашивал у Фелиции, полагая, что остался в спальне с ней наедине (не заметил, как расторопный малый Хинрик зашёл за ширму взять медный таз):
«Откуда этот ужас, милая сестра, что мучит тебя и что терзает мне сердце? Что заставляет тебя прятаться в чулан и кричать там, возвещать всякие благоглупости?»
Госпожа Фелиция между припадками бывала напугана и тиха. Именно в таком состоянии она и пребывала, когда барон Ульрих обратился к ней с этими вопросами. И она отвечала:
«Иногда я чувствую, брат, будто небо наваливается на меня, будто небо — не воздух, а камень, круглый жёрнов — такой огромный, что не имеет ни длины, ни ширины, и он уже почти подминает меня. И я ничего не могу с этим поделать. Мне тогда очень страшно, наверное, тогда я и кричу... А в другой раз чувствую, что будто с востока движется большая беда. На тяжёлых тучах, как на конях-великанах, едет ночь. А за нею словно накатывает тот самый жёрнов, бесконечно огромный. Он подминает уже не только меня одну, он раздавливает жестоко и беспощадно всех нас. И мне так страшно, что я кричу и прячусь...»
«Опять ты берёшься предсказывать будущее, сестра», — был недоволен барон.
Но Фелиция продолжала, страх опять накатывал на неё:
«Потом вижу: Отик... Отик на чёрном коне, а этот конь — сущий дьявол; лютый конь грызёт удила и вращает глазищами, налитыми кровью. А Отик почему-то на Смаллана похож».
«Пора бы уже забыть, сестра, Отика».
«И я боюсь его, оседлавшего дьявола, хотя и люблю его. Я не верю ему, прискакавшему с востока, хотя и хочу верить. Я Отика дорогого боюсь. В страхе этом себя забываю...»