Глава 16 В темноте легко говорить тайком


иколаусу не спалось. Гнали сон голоса ландскнехтов, пировавших далеко заполночь. Разговоры то и дело прерывались смехом, потом смех вдруг выливался в песнь, но песнь, не допетая до конца, рассыпалась на восклицания, какие-то окрики; стукались кружки, и опять слышался нескончаемый многоголосый гомон. Однако пришло время, когда пирующие, похоже, увидели у бочат дно, когда по дну этому грустно заскребли кружки... Николаус ворочался с боку на бок, тревожимый теперь впечатлениями дня, тревожимый вопросами, какие появлялись ниоткуда и стучались в сознание, в тёмную дверь, требуя ответов. Он искал ответы, приоткрывал эту дверь, поднимая повыше свечу, но не находил их, ибо сразу за дверью натыкался на стену — глухую, неодолимую, необъяснимую. Дверь открывалась в никуда, и он затворял её. Ему становилось жарко, и он сбрасывал стёганое покрывало, у него затекала шея, и он отбрасывал в стороны многочисленные подушки...

Потом, отчаявшись заснуть, Николаус поднялся и распахнул окно. Вместе с ночной прохладой проникли в комнату бесконечные, звонкие песни сверчков, хозяев ночи; и наплывали эти песни волна за волной. Набежала тучка на небо, прикрыла звёзды. Смотрел Николаус в ночь и почти ничего в ночи не видел — только несколько бледных огоньков были видны в деревне за полем. Где-то там старая крестьянка, похоже, лучину жжёт, пряжу прядёт, напевает монотонную древнюю песнь, которую напевали в здешних местах и тысячу лет назад. А там, может, молодка с похожей песнью укачивает проснувшееся дитя, сокровище своё держит на крепких руках; и сладенький ротик ребёнка привычно находит материнскую грудь. Или старик-пастор зажёг там над пюпитром свечу, он пишет к завтрашнему проповедь; скрипит о бумагу перо...

Прикрыв окно, Николаус опять лёг. Но всё ворочался; не спалось, не лежалось; не находило покоя его юное богатырское сердце. В замке царила тишина. Наконец усталость стала брать своё. Дремотные бессвязные мысли опять посещали его, и стучались в тёмную дверь, и становились они всё бессвязнее, отвлечённее; они обращались в некие смутные образы, которые сами собой появлялись и, непознанные, ускользали; они проходили перед внутренним взором чередой, таинственными тенями, они приоткрыли тёмную дверь, за которой уже не было стены, и падали, падали в бесконечность, в бездну или уносились высоко в заоблачные небеса...

Николаус вздрогнул и приоткрыл глаза.

Или чуткое ухо уловило некий тихий звук, шорох? Или лёгкое движение воздуха потревожило его?.. Или кто-то стоял рядом, и Николаус почувствовал его присутствие?..

Кто-то стоял и смотрел на него и не дышал, бесплотный... стоял совсем рядом и смотрел, смотрел... Николаус повернул голову и увидел женщину над собой. Печальный лик. Её можно было бы назвать бледной тенью, или призрачной тенью, или голубоватой тенью, — если бы тень могла излучать свет. Женщина смотрела на него, женщина любовалась им, как любуется мать собственным сыном; у женщины двигались губы, будто она говорила что-то. Но эта женщина любовалась им и хотела что-то сказать ему не из этого мира, а из того мира, до которого за жизнь не дойти и на самом сильном коне не доехать. Хотя была она близко-близко. Обладай она плотью, Николаус услышал бы её дыхание, не то что голос...

Наверное, слишком часто барон подливал вина... Подумав так, Николаус закрыл глаза.

А когда он вновь открыл их, призрачной женщины уже рядом не было. Да и не могло быть. Почудилось. Привиделось в полудрёме, в полусне. В этой тишине, царившей в замке, были бы слышны даже самые лёгкие шаги.

...Но теперь эта женщина стояла в проёме двери. Между тем Николаус ясно помнил, что закрывал дверь. В темноте он видел только смутный силуэт этой женщины в светлых одеждах. Она стояла без движений — как статуя, про которую говорил Хинрик и которую Николаус видел накануне мельком. А ещё, припомнил Николаус, Хинрик рассказывал сказку про призрак Эльфриды, который будто бы многим в замке уже являлся и будто бы сам Хинрик видел неясным пятном. Николаус всё смотрел на эту женщину. Уж можно было «Pater noster»[45] трижды прочитать, а она всё стояла и не двигалась и смотрела на него. Лицо её во тьме дверного проёма виделось мертвенно-бледным. Николаус всматривался в её лицо, и ему показалось, что это лицо Фелиции, сестры барона. Впрочем, он не был уверен, ибо видел баронессу совсем недолго и почти не запомнил её.

Так они могли смотреть друг на друга очень долго; у призраков времени много — целая вечность. Но наконец почудилось Николаусу, будто что-то изменилось. Или выглянула из-за тучки луна, и свет её, пусть и слабый, сделал видение яснее, или переменилось выражение лица у этой ночной гостьи — только что холодное, оно будто бы стало теплее; или это улыбка озарила лицо...

Николаус услышал тихий шёпот:

— Отик?..

Он всё всматривался в темноту. Ему казалось, видение вот-вот исчезнет.

Где-то рядом чуть слышно прошелестел шёлк:

— Ты не Отик?..

Здесь луну опять прикрыла тучка. Николаус смотрел в темноту и уже, кроме темноты, ничего не видел. Так тяжелы были веки, так необоримо клонило в сон... Не было никакой женщины в проёме двери, и дверь вроде бы была закрыта.

Может, это ночь тишайше прошелестела в крыльях летучей мыши:

— Отик...

Нет, всё Николаусу послышалось. Или же был шёпот?..

Николаус повернулся на другой бок и засыпал уже, когда на краткий миг ему явилось озарение: нет, не Эльфриды дух бесплотный посетил его ныне, и не Фелиция то была, и не причуды это были сонного разума, а был то сам Морфей, сын Гипноса, который и принял форму красивой женщины, ибо в обыкновении у него принимать разные формы, когда он является к уставшему человеку. И как это Николаус не разглядел у него за спиной крылья?.. Это же его крылья шелестели, а вовсе не крылья летучей мыши и не шёлк.

Кто-то махнул тёмным плащом, затмил звёзды...

Загрузка...