нгелика с некоторых пор была как-то особенно серьёзна, спокойна; замечали, что она часто впадала в состояние задумчивости, и если была занята в это время каким-то делом, то, увлечённая своей мыслью, выполняла это дело машинально и иногда допускала ошибки — бывало не того цвета нить по вышивке пустит, бывало не ту ленту в косу вплетёт, а бывало вместе с лоскутом ткани часть подола себе отрежет и тем испортит платье. Порой и где-то по хозяйству распорядиться забывала она. Надо заметить, хозяйством Ангелика занималась давно, едва повзрослела. Она сама возложила на себя бремя забот, чтобы помочь отцу, поскольку тётка Фелиция от этих забот давно устранилась, более занятая своим недугом и переживаниями по поводу одиночества. С появлением же в замке Николауса Ангелика с ещё большим усердием начала вникать во все хозяйские вопросы, и этим она как будто заслонялась от бесконечных мыслей о молодом полоцком госте. Ангелика чаще стала грустить и уединяться, хотя с домашними по-прежнему была приветлива, а с чужими предупредительна. Всё больше времени стала проводить Ангелика в замковой церкви. И слышали не однажды, как звучал под высокими сводами её нежный голосок: «Иисус, Ты остаёшься радостью моей»... Всё чаще стала она уходить в поля возле замка — как будто для сбора цветов; ландскнехты с алебардами и мечами ходили за ней следом, но говорили потом, что никаких цветов юная госпожа не собирала, а только сидела на камне или на пне и долго и отрешённо смотрела в даль. И очень много времени Ангелика проводила за чтением — словно хотела отвлечься от неких мыслей. Наверху, на галерее было у Ангелики любимое местечко — широкий подоконник. Светлое местечко. Там всегда лежали подушки и книга, которую Ангелика читала.
Видно, однажды Ангелика что-то решила для себя, так как отношение её к Николаусу несколько переменилось. Девушка перестала избегать его...
Как-то тихим ясным вечером Николаус, стоя на крепостной стене — почти над самыми воротами, — пытался определить, сколь велика здесь высота стены. Эту высоту легче всего было узнать, спустив к самому рву гирьку на бечёвке да замерив затем длину бечёвки. Но невозможно было отвязаться от мысли о том, что хитрый рыцарь Юнкер приглядывает за ним сейчас из какого-нибудь укромного уголка замка. Следовало поискать другой способ. Николауса, в частности, занимал вопрос, на счёт «три» или на счёт «четыре» отпущенный камушек достигнет в этом месте земли. Затем Николаус задавался вопросом: можно ли вычислить высоту стены, зная точно время полёта камушка? Вероятно, можно, отвечал он себе, но это всё так сложно, а с цифирью он с детства был не в ладах, что виделся ему более предпочтительным способ попроще — определить на глазок. Тут саженей шесть, пожалуй, будет. Николаус перегнулся через край стены. Впрочем, даже семь...
Когда он выпрямился и оглянулся, то увидел, что перед ним... стоит Ангелика. Николаус смутился от неожиданности, отвёл глаза:
— Вот любопытствую — высоко ли здесь?
— Конечно, высоко. Ровно сорок футов в этом месте, — глазом не моргнула Ангелика. — А с северо-восточной стороны стена в полтора раза выше.
— Надо же! — подивился Николаус. — Так и голова может закружиться.
И он побыстрее отошёл от края стены.
В мыслях своих Николаус не мог не восхититься красотой баронской дочери. Вообще у барона Аттендорна все дети были красивые. Николаус видел как-то портрет Андреаса. Как и Ангелика, он очень походил на мать. Нежные черты лица подчёркивались некоей внутренней силой, угадываемой в чётко очерченном подбородке, в уверенных линиях губ. Так и Удо при всех своих слабостях и недостатках был, однако, юноша весьма привлекательной наружности. И девушки, какие в соседних поместьях вешались Удо на шею (если, разумеется, верить без оглядки его побасёнкам), за смазливым лицом не видели ни его слабостей, ни его недостатков, впрочем как за медоточивыми речами сего конченного юбочника не слышали они издёвки.
Внимательным глазом Николаус успел приметить, как высоко у Ангелики вздымается грудь. И хотя движения Ангелики были спокойны и речь её как будто не сбивчива, девушка явно волновалась, подойдя к нему так близко. Николаус видел: чуть бледнее обычного было у неё лицо, и от некоего внутреннего возбуждения блестели глаза. А когда он взял её за руку, заботливо отводя подальше от края стены, он ощутил, что чуть-чуть вздрагивает её тонкое беломраморное запястье. Ему показалось приятным это её волнение. И едва он подумал о приятности этого её волнения, что было ему внове, оно и его самого, чуткое сердце его, вдруг заставило волноваться. Он ощутил, будто какая-то волшебная сила чуть-чуть приподняла его над землёй, и земля ушла у него из-под ног, и оттого он почувствовал в себе необыкновенную лёгкость и одновременно неуверенность, однако и эта его собственная неуверенность была ему приятна.
Тут он заметил книгу у Ангелики в руках и услышал её голос. До сознания Николауса дошло, что, занятый мыслями о новизне своих некоторых ощущений, он не расслышал каких-то слов Ангелики. Между тем она давно что-то ему говорила. Николаус поднял на неё глаза, и они встретились взглядами. Ему почудилось в этот миг, что Ангелика чуть слышно охнула... Или он ошибся: сизогрудая голубка, облетающая Срединную башню, упирающуюся в небеса Медиану, негромко всхлопнула крылом...
— ...правильно ли написано в этой книге?
— Что?
— Ты не слушаешь меня, Николаус, — улыбнулась Ангелика, нежно улыбнулись глаза её. — Я читаю здесь о восточных землях. Правильно ли написано в этой книге, что у русских в городах очень много церквей и что бывает как будто целый лес церковных глав?
— Правильно написано. В восточных землях в городах много церквей. И народ набожен.
— И в Полоцке? — всё любопытствовала Ангелика.
— Верно, в Полоцке много церквей. Но нигде я не видел церквей так много, как во Пскове...
— Ты бывал во Пскове? — Ангелика за этим разговором как будто перестала волноваться. — Это ведь большой город? Я всего один раз была в большом городе. В Ревеле. Года три назад, когда мы с отцом ездили к морю и несколько дней нежились на солнышке в дюнах...
Здесь добрый Николаус, заговорив о псковских церквях, вдруг поймал себя на том, как сильно он скучает по Пскову, по красивым православным церквям, коих в городе очень много — действительно, из-за городских стен глядя, можно видеть целый лес главок, — как сильно скучает он по звонам колокольным, по тесным кривым улочкам, по шумной, суетной толчее, по разноязыкому гомону большого торгового города. И он рассказал Ангелике про Псков, про церкви, какими она интересовалась, про то, что много во Пскове церковок совсем маленьких, не больше простой русской избы, и всего-то в таких церковках места что для алтаря и дюжины молящихся, а может, и того меньше, зато отапливать такие церковки в холодном северном городе легко; рассказал он про луковки над церквями, сказал, что число этим луковкам — тьма, и нет ни одной, похожей на другую; одни луковки тёмные, и на них во множестве звёзды горят, другие разноцветные, будто радуга в них застыла, есть серо-голубые, и их днём на северном небе едва разглядишь, есть железные и медные луковки, есть деревянные — резные или простые, есть завитые, есть похожие на шишаки, а есть сусальным золотом покрытые, и в них, словно в зеркала, смотрятся небеса, и не по небесам уж как будто облачка плывут, а по золотым главкам, в лунную же ясную ночь сияют золотые главки волшебным светом.
— Как интересно ты рассказываешь, Николаус, и так складно, — удивилась Ангелика. — Будто пишешь. Ты, наверное, много читал? И много путешествовал? Мне бы хотелось посмотреть на то, что видел ты...
Произнеся эти последние слова, Ангелика словно бы смутилась, осеклась. Как видно, она подумала, что не стоило бы эти слова произносить, ибо выглядели они как признание в чём-то...
Высвободив руку и ничего более Николаусу не сказав, она покинула его.
Николаус только в эту минуту понял, что, рассказывая о Пскове, волнуясь близостью Ангелики, всё это время держал её за руку, не отпускал. Она же, слушая, руку не отнимала.
А на другой день, когда Николаус наш после завтрака спустился в каминный зал, Ангелика подошла к нему с Мартиной. От Ангелики пахло жасмином, а от Мартины амброй. Девушки спросили, не сочтёт ли достопочтенный кавалер ниже своего достоинства поиграть с ними в Blindekuhk[57].
— Нет, не сочту. А даже приму за честь, — Николаус огляделся. — Здесь достаточно места. Или вы хотите отправиться на луг?
— Тогда быть тебе Blindekuh, — засмеялась Ангелика и вынула из кармашка платья золотую шёлковую ленту.
— Почему же мне? — сделал нарочито кислую мину Николаус. — Положено бросить жребий...
— Потому что мы так решили, — был насмешливый ответ. — Ты должен уважить наше желание.
Ангелика взволнованно-дрожащими руками завязала ему глаза.
Таким сладким было чувство, родившееся в Николаусе от её лёгких прикосновений!..
Нежные девичьи руки долго раскручивали его. Он уже не видел, чьи это были руки — Ангелики или Мартины... Но он услышал, как в возбуждении и в предвкушении нескучного времяпрепровождения красавица Ангелика шепнула Мартине:
— Видишь, как золотая ленточка идёт к его волосам. Я же говорила!..
И девушки тихонько разошлись в стороны.
Blindekuh Николаус, широко расставив руки и слегка склонив голову, стоял некоторое время посреди зала. Слушал. Он слышал, как Ангелика и Мартина зачем-то двигали стулья и скамеечки. И понял — зачем, только когда ступил первый шаг. Он на низенькую скамеечку наткнулся, опрокинул её и сам чуть не упал. Наверное, Николаус выглядел в это время смешно. Ибо девушки засмеялись. Причём смех их донёсся совсем не оттуда, где, как он думал, они должны были быть.
Николаус покачал головой и улыбнулся:
— Хорошо же!.. Но какой на кону приз? Мы не условились.
— Условимся, — неожиданно шепнула ему Ангелика сзади; он не ошибся, это была именно Ангелика, потому что от девушки пахнуло жасмином.
Николаус резко развернулся и... поймал руками воздух.
— Что же ты предложишь мне?
— Если поймаешь хоть одну из нас, дадим тебе, пожалуй, марципан.
— Нет, — остановился Николаус, — за марципан я вас ловить не стану. Я могу хоть сейчас, с завязанными глазами пойти и взять марципан на кухне. Я слышу запахи, доносящиеся из кухни. Что мне ваш марципан?
— Какой хитрый! Что же ты хочешь?
— Поцелуй. Тогда я тебя непременно поймаю, — тут он быстро обернулся в ту сторону, откуда повеяло амброй. — Или тебя!
По движению воздуха он понял, что едва не поймал Мартину.
— Хорошо. Мы согласны, — засмеялась Ангелика где-то в стороне.
Николаус пошёл на её смех — внимательно слушая и шагая осторожно, боясь натолкнуться на какой-нибудь предмет. Но смех её серебристый, переливчатый прекратился, и в зале воцарилась совершенная тишина. И больше не слышал Николаус возле себя запахов. Ему даже подумалось в какой-то момент: уж не оставили ли его девушки в зале одного, не подшутили ли над ним таким образом? сами ушли, занимаются своими делами, рукоделиями, а он тут бродит один с завязанными глазами и, должно быть, очень смешно выглядит со стороны; и вот войдёт сейчас в зал насмешник Удо и будет потом подтрунивать несколько дней, или подозрительный Юнкер станет посреди зала — вот уж возвеселится у него чёрствая душа, или сам барон увидит и решит, что поспешил составить о госте высокое мнение, решит, что гость — всего лишь мальчишка, каким был прежде.
Но едва Николаус в нерешительности остановился...
— Blindekuh... — в самое ухо прошептали ему девичьи губы, и чуть слышно прошелестело шёлковое платье.
Он метнулся на звук, но уловил только запах жасмина. Ангелика опять смеялась где-то далеко. В это время платочек, надушенный амброй, хлопнул его слева по уху. Николаус двинулся влево, но справа его ткнула в плечо тросточка.
— Blindekuh...
Николаус улыбнулся:
— Помните: поцелуй!..
Девушки засмеялись сзади. Мартина сказала: — Никогда ещё не целовалась с коровой!.. Николаус бросился на голос и схватил... большую пуховую подушку, которую ему вовремя подбросили. От подушки пахло амброй.
— Blindekuh...
Он ещё довольно долго ходил по залу, натыкаясь на подставленные стулья и скамеечки и вызывая тем смех девушек, долго ловил Ангелику и Мартину, но поймать ему удавалось либо ничего, либо очередную подушку или чью-то старую шляпу. Николаус думал о том, что ему ещё повезло: он играл с девушками, у которых хороший вкус и доброе сердце; другим Blindekuh приходится много труднее: их не платочком хлещут, а веником, в них не тросточкой тычут, а шваброй, их также нещадно дёргают за волосы и за уши, на них норой набрасывают плащ и не шуточно тузят, а потом делают вид, что попались, и быстро подставляют для поцелуя собачку.
Николаусу наконец игра надоела, а ещё более надоела отведённая ему глупая роль, и он придумал хитрость. Он сделал обманное движение в одну сторону, но сразу же метнулся в противоположную... И поймал. Но кого же? Он услышал сладкий аромат амбры. Мартину он поймал! Обманул плутовку!..
Он крепко прижал её к груди, чтобы не вырвалась, и радостно воскликнул:
— Поймал, поймал... Попалась, плутовка!
Николаус чувствовал, как сильной струной изгибалось у него в руках тело пойманной им жертвы, как руки жертвы упирались ему в грудь в попытках вырваться, как взволнованно-жарко дышала ему жертва в лицо. Но руки у него были очень сильны — не вырваться. Николаус рассмеялся:
— Я слышу амбру. Это Мартина, — он чувствовал, что жертва сопротивляется из последних сил. — Был уговор: ты должна меня поцеловать. Но не вздумай подставлять собачку...
Надёжно удерживая её за талию левой рукой, он правой сорвал повязку с глаз.
И увидел у себя в руках... Фелицию.
Николаус в смущении, но всё ещё не отпуская пойманную тётку, огляделся. Мартина стояла поодаль, в испуге прикрыв ротик рукой. Ангелика стояла за спиной у Фелиции и, видно было, лишь с огромным трудом сдерживала вырывающийся смех.
А Фелиция, несколько растрёпанная и бледная, с вздрагивающими губами, всё упиралась ему руками в грудь.
Николаус наконец пришёл в себя от неожиданности и отпустил её.
— О, простите, баронесса! Мы развлекаемся тут, боремся со скукой...
И ему тоже, как Ангелике, стало ужасно смешно, однако позволить себе сейчас смех было бы слишком... было бы вызывающе. Можно было бы позволить себе осторожный смех, если бы на лице у Фелиции хотя бы мелькнула улыбка или хотя бы отразилось понимание в глазах — понимание комичности момента, но Фелиция, суровая и величественная в эту минуту, была, кажется, зла, как фурия. Она повернулась к нему правым боком, который был у неё надменнее, внушительнее левого, она метала глазами молнии, оправляя у себя на груди помятое платье. Губы у неё дрожали, и тонкие ноздри от гнева трепетали.
Ни слова не сказав Николаусу и Ангелике, Фелиция вдруг напустилась на служанку:
— Кто позволил тебе брать амбру, Мартина?..
— Я не брала, — едва выдохнула Мартина.
Девушка была так испугана, что, кажется, согласилась бы сейчас навсегда обратиться в птичку — только бы упорхнуть отсюда куда-нибудь подальше да повыше, или превратиться безвозвратно в малое зёрнышко — лишь бы закатиться в глубокую щель меж гранитными плитами пола, в ягодку обратиться и затеряться в пыльном углу под скамеечкой, или даже противной гусеницей стать, но уползти, уползти с глаз долой в какое-нибудь тёмное место, под спасительные панели.
— Это я ей надушила платочек, тётя, — вступилась Ангелика. — Она и не брала.
Прошипев нечто невнятное, Фелиция быстрым шагом устремилась прочь. Стройное тело её было прямое и гибкое, как зелёный ивовый прут, как злая розга, готовая стегать, стегать, стегать, наказывать, пороть нещадно, причинять боль...
Когда она удалилась, Мартина заплакала:
— Простите меня, госпожа! — и бросилась бежать куда-то.
Но Ангелика поймала её за руку, обернулась к Николаусу:
— Мы сами не заметили, откуда она появилась, — и засмеялась, правда, с оглядкой. — Но вышло смешно. Мы ещё сыграем как-нибудь. Ладно?
Мартина вырвалась, однако, и убежала вся в слезах. Ангелика, попрощавшись с Николаусом, пошла за ней.