хали быстро. Дорога была далека, а время коротко. Часу лишнего нигде не теряли. Если где случался затор на наезженной версте или видели столпотворение на переправе, именем государевым народ стращали и хлёсткой плетью расчищали путь.
Тревожно было на сердце у Николая. Хоть бы слово о деле сказал рассыльный Ярослав, хоть бы намёком развеял тревоги. Нет. Только спину его Николай всю дорогу и видел. А спина его ночь тёмная с шёлковыми звёздами и полумесяцами. Всю дорогу одним порядком ехали: рассыльный впереди, Николай за ним, а стрельцы постоянно держались сзади. Стрельцы за Николаем зорко следили. Он оглядывался и всегда натыкался на холодный взгляд. Караулили его государевы люди; ни разу такого не бывало, чтобы забыли про него; днями сзади подгоняли, ночами были бдительны, в оба глаза приглядывали — то один, то другой сидели у костерка.
Часто бывало: с дерзкой мыслью поглядывал Николай Репнин в лес. Повернуть коня в чащу и — поминай, как звали! Не догонят стрельцы. Тяжелы они, медлительны. Таким только по дорогам ездить да на заставах стоять. Плечами широкими на проезжих страх нагонять, животами неподъёмными — на голодных уважение. Пока свои пищали-самопалы из-за спины выхватят, он уж далеко будет. По ливонским лесам он и ночью устраивал скачки; ни разу такого не случалось, чтобы ветка выбила его из седла. А тут днём по русскому лесу гнать коня... Для него — это дело пустяшное. Оглядывался Николай на хмурых стрельцов, и уж напрягалась рука узду вправо потянуть — вон в тот тёмный ельник коня послать или в тот редкий ольшаник, а потом под раскидистый дуб... Но остужала горячую голову холодная мысль: ты сейчас схоронишься в дремучем лесу, а они завтра за отцом твоим вернутся или другую родню накажут. И расслаблялась рука, ложилась покорно и мягко на луку седла...
Пока герой наш, терзаемый тяжкими мыслями, в Москву едет да поглядывает с тоской на лесную чащу, мы расскажем немного о предках его и о нём самом, дабы доброму читателю стал он понятней и ближе.
Дед у Николая был весьма известный на Руси человек — последний из московских наместников во Пскове князь и боярин Иван Михайлович Репня-Оболенский по прозвищу Найден, потомок славных черниговских князей. Иван Михайлович родословную от самого Рюрика вёл, мог всех после Рюрика предков своих назвать по именам, а был Иван Михайлович от того легендарного Рюрика в восемнадцатом колене. Это значит, что Николай наш, внук Ивана Михайловича, от Рюрика — колено двадцатое. Этот Иван Михайлович был известным и влиятельным воеводой в княжение великих князей Ивана III Васильевича и Василия III Ивановича. Он участвовал в приснопамятных героических походах против Большой Орды, а также против шведов и литовцев, ходил на Казань; человек мудрый, дальновидный, принимал участие в заключении мира с ливонцами в Новгороде; как один из самых надёжных воевод был назначен наместником великого князя в сохранявший самостоятельность Псков. Но нрав у Ивана Михайловича был тяжёл, и был посадник «до людей крут», потому псковичи постоянно жаловались на него московскому князю. Последний ловко, в угоду престолу своему, использовал несогласие вольных псковичей с посадником; лично явившись во Псков с большим войском, великий князь вече разогнал, вечевой колокол — святыню вольницы — снял и в Москву отослал, а Псков именовал своей вотчиной. Боярина прилюдно лишил власти, представление устроил для строптивых, потешил понятливых. Так псковской самостоятельности пришёл конец. Боярин Репня-Оболенский уехал с великим князем в Москву, и во Пскове, свободолюбивые граждане которого этого последнего наместника не любили, он более не показывался.
Но помимо недоброй памяти, оставил боярин в древнем торговом городе и другой след...
Дочь из одного купеческого семейства зачала от него и спустя примерно полгода после отъезда Ивана Михайловича родила ему сына коего назвала Дмитрием. Князь Репня-Оболенский о появлении своего внебрачного сына знал — добрые люди, как это обычно бывает, доложили, — но в течение долгого времени ничего не предпринимал. Молодая мать и младенец просто-таки бедствовали и если на папертях не побирались, то лишь благодаря всё тем же добрым людям, что из сердобольности женщине с ребёнком тайно пособляли то куском хлеба, то копеечкой. Псковское семейство, из которого она происходила, было небогато и к тому же в большой обиде на девушку за то, что спуталась в недобрый час с московским посадником, да ещё с каким! которого весь Псков ругал! и честь уронила, без венчания с ним спала, для плотских утех ему служила... Но вдруг из Москвы разные случайные люди стали привозить подарки. От кого? Говорили, что сказывать не велено. Однако понятно было, что это Иван Михайлович подарки слал, младенца своего — кровь от крови, плоть от плоти — не хотел боярин оставлять совсем без опоры, грешок свой замасливал щедростью.
Подарки бывали разные: то ларец с серебром кто-нибудь привезёт, то пояс с золотыми монетами, то стадо коров приведут, то табунок лошадей пригонят, то... а раза два — так обозы подарков боярин присылал — со всякой утварью, в хозяйстве необходимой и с предметами дорогами, с коврами и тканями, с заморскими винами, с мехами, иконами и книгами. Молодая мать все подарки принимала, рада была им, ибо очень они её поддерживали и в обидах на ближних утешали. Трудненько ей пришлось бы без щедрых московских подарков в то время, когда вся родня от неё отвернулась.
Двенадцать лет князь Иван Михайлович подарки слал. Потом умер. И больше не было подарков. Но Дмитрий Иванович к тому времени уже подрос, близко сошёлся юный Репнин с многими псковскими родственниками, хотя иные, самые злобные, и шипели ещё ему в спину — боярский выблядыш... Сам потихоньку приторговывать начал, в деле этом непростом накапливать опыт (но, по правде сказать, не особенно он процветал, поскольку человеку честному, добросердечному и сострадательному в торговле, где всяк норовит прибегнуть к обману, тесен путь, и путь этот чаще ведёт не к успеху).
...Много минуло лет, вдруг опять стали подарки приходить. Случайно узнали — от Петра Ивановича, от сына Ивана Михайловича. Достойный совестливый сын взялся платить за грех отца. Но уж Дмитрий Иванович, сам к тому времени отец семейства, возвращал подарки обратно, ибо был он человек с гордостью и честью. И всё выспрашивал посланных людей о своей московской родне. Узнал, что есть у него по отцу три старших брата — Василий Большой, Пётр Иванович и Василий Меньшой. Все они были весьма влиятельные люди — бояре, воеводы. Стало известно Дмитрию Ивановичу, что Василий Большой Иванович Репнин принял иноческий сан в Корнильеве монастыре[8] под именем Вассиана. В вере был крепок и в совершенствовании духа своего он достиг больших высот. Пример духовного мужества и самоотречения, какой явил старший брат, поразил Дмитрия Ивановича, и он, человек набожный, добропорядочный, с глазами премного честными, и себе бы желал такой судьбы. А как всякий отец желает лучшего сыну, так и Дмитрий Иванович желал — Николаю бы, юноше непокорному, своенравному, дерзкому даже, такую стезю, такую жизнь в смирении и в неколебимом покое крепкой веры.
Нравом своим Николай наш пошёл не в отца. Пример иночествующего дяди Василия Ивановича нисколько не вдохновлял его на духовные подвиги. И не в псковскую родню он удался — к торговому делу сердце не лежало, не тревожила его страсть монету складывать к монете. Хотя Дмитрий Иванович отца своего не знал, он всё же очень точно представлял его по рассказам матери и иных близких псковичей, чуть не воочию видел этого человека, московского наместника — властного, деятельного, умного, хитрого, изворотливого и нрава крутого, — представлял человека, умеющего добиваться своего. Все эти черты Дмитрий Иванович рано угадал в своём сыне. Едва Николай стал обращаться из мальчика в отрока, высокородный дед его московский воевода отчётливо проглянул в нём.
Детство Николая проходило то во Пскове, то в маленькой деревушке вблизи границы с Ливонией. Сметливый был мальчик. Приезжая на лето из Пскова, он среди деревенских детей верховодил. Когда он, сидя на печи долгими дождливыми днями, рассказывал сказки и были, на печь к нему много набивалось детворы. Когда он шёл куда-то, деревенские за ним шли. Когда он что-то затейливое мастерил, и они за ним повторяли. А когда отрок незаметно обратился в юношу, он уже оброс ватагой друзей, таких же юношей, как сам, — рослых, крепких, верных, готовых друг другу подставить плечо...
Дед Иван Михайлович, воевода, всё сильнее проявлялся в юном Николае. Парень выдался высок ростом и широк плечами, был горазд на выдумки, и за какое бы дело ни брался, в нём всегда верховодил. Про таких в русских землях говорят: по овцам пастух, по ватаге атаман. На печи уж давно не сидел Николай Дмитриевич, сказок и былей не рассказывал. Живя во Пскове, развлекался он кулачными боями, что в каждый праздник затевались на берегу реки Великой — там, где по старинному обычаю прилюдно сжигали воров; когда по улице проходил, иные соседские парни, его злопыхатели, прятались за заборами и за крепкими дверями. Живя в деревне, он с ватагой друзей частенько совершал ночные набеги на ливонские хутора и деревни — на конях, с дубинкой или цепом; не грабежа ради, а ради забавы. Бывало кутили в ливонских корчмах, искусно выдавали себя за немцев, ищущих работу, ищущих мастера. Развеселив кровь вином или пивом, задирались с бауэрами и купчиками, схватывались на кулаках с вольными мастерами, с гезелями-подмастерьями или с кнабе-слугами. Веселились. Несколько раз похищали девушек. Впрочем... кто за чем в Ливонию ходил.
Будет здесь к месту заметить, что иные лихие псковичи всерьёз разбойничали на ливонской земле. И немало содеяли зла. Чудь и немцев грабили одинаково, не делали различий. Но большинство тех, кто искал лёгкую добычу, жалели чудинов — народ, приневоленный немцами, — и делали для них послабление: бедные подворья их чаще обходили стороной, а разоряли подворья немецкие, богатые; малых и худых чудинских лошадёнок не трогали, а уводили на продажу больших немецких коней; чудинскими телегами-развалюхами не соблазнялись, а гнали во Псков огромные немецкие фуры, груженные всяким добром.
Не грабежи и похищения прельщали Николая, но сами вылазки. Любил, когда прохладная, полная тайн ночь окутывала его, когда над головой блистали и мерцали далёкие друзья его звёзды, когда от волнения, от куража неуёмно стучала в голове кровь, когда под ним горячий, легконогий конь, мощь, послушная его руке, мчал и мчал во тьму, едва не наугад, и он доверял ему, дьяволу, свою жизнь, на чутьё его дьявольское положась, и тот нёсся вперёд, вперёд, сотрясая землю, сминая кусты и травы, рассекая крепкой грудью воздух, вытянувшись в стремительную волшебную стрелу, полёту которой не было конца, а там, во тьме, в чужих деревнях и городках, кто-то просыпался, слыша громоподобный топот и разбойничий посвист, и трясся от страха за тремя дубовыми дверьми...
Немцы ливонские тоже приходили пограбить русскую землю. Кто в отместку грабить приходил, кто за счёт награбленного добра и уведённого скота хотел поправить дела, а кто, подобно Николаю, любил покуражиться-поразвлечься со скуки. Бывало случайно и встречались с такими, сшибали с коней, схватывались с ними где-нибудь в поле, в свете луны проливали чёрную кровь и сами кровью обливались; хотя крайне редко бывало, чтоб дрались до смерти; лица один одному в кровь разобьют, носы друг другу свернут набок — на том и разойдутся каждый в свою сторону. Многих ливонцев, промышлявших разбоем, знали по именам и где живут знали; иным приходили ночью отомстить. А те на Псковщину в другую тёмную ночь приходили. Ночами в полях, намяв друг другу бока и пустив из носу кровь, заключали перемирия, ударяли по рукам; впрочем не надолго: едва луна, свидетельница договора, на убыль шла, уж те и другие с зарею вечерней вскакивали в седло и затемно рыскали по чужим сёлам; с зарею утренней возвращались — с добычей или с синяками и ранами. Если кого из своих оставляли в плену, потом того выкупали или обменивали на пленённого разбойника-немца... Так, за годом год с немцами из соседних деревень и городков то враждовали, то дружили. Ночами бились, днём с ними торговали, хитро им подмигивали. Порубежные немцы неплохо понимали по-русски, известны им были русские обычаи, а псковичи знали эстонский и немецкий языки, были хорошо знакомы с ливонскими традициями.
Всякую зиму отец забирал Николая во Псков. Не оставлял отец мысли направить сына на высокий, на благородный — на духовный — путь, обязывал его часто посещать псковские церкви и монастыри. Бывало неделями жил отрок Николай в Крыпецком Иоанно-Богословском монастыре[9] и под неусыпным присмотром монахов, достойных учеников преподобного Нила Столобенского, читал он в монастырском книгохранилище книги русские, польские и немецкие. Очень дорогие это были книги: и рукописные, и печатные, книги в сафьянах были, книги в окладах серебряных и бронзовых, в топазах и изумрудах, с застёжками и замочками. Вековую мудрость берегли. Иные из книг по-гречески были написаны, иные на латыни. И греческий, и латынь Николай разумел — научили монахи. Многие тексты на память знал. Читать он любил, но с собою, с природой своей ничего поделать не мог — просилось на волю юное сердце.
А воли-то монахи и не давали.
Говорили, показывая на окно, что не там воля, где птицы поют, а там, где разум смирен и покоен, и показывали они перстами на чело. Вздыхал, в светлое окошко с тоскою глядел отрок — на далёкие поля и леса, на близкие болота, на небо необъятное, в которое сейчас же воспарил бы из четырёх стен, имей он крылья... но лежал перед ним «Conjuratio Catilinae»[10], раскрытый на главе со скучными рассуждениями о нравах общества. Ему нравился герой, но ввергали в серую скуку пространные и отвлечённые рассуждения автора. Юный Николай переворачивал страницы, вчитывался в новые главы, воображение уже ясно рисовало ему образ героя... но духовные отцы возвращали его к странице с рассуждениями и говорили, что деяния всякого героя — лишь забава и пример, а вот мысль автора — это самое ценное, это то, ради чего весь труд писан, это пища, дающая уму насыщение, а мышлению совершенствование. Видя непонимание и тоску в глазах отрока, отцы всё новые книги ему подкладывали, ногтем отмечали, откуда читать, а откуда заучивать. Потом, дабы унять гордость и страсть, унять боярина московского, неистребимо живущего в нём, обязывали отрока переписывать книги. Рука у него была хороша, написанное им радовало глаз: буквица к буквице, как зёрнышко к зёрнышку предлежали, строчечка к строчечке выстраивались, как колосок к колоску в поле; странички ровные и красивые выходили у отрока, грех было такое умение не использовать. И призывали Николая к смирению; после молебна подавали ему новое гусиное перо, большую свечу ставили рядом, упорно выдавливали из отрока властный и строптивый нрав. Кабы не книги, какие Николай читал и переписывал, кабы не описания деяний древних героев, милых сердцу, жизнь в монастыре угнетала бы его, а послушание, возложенное на него, подавляло бы. Но он — хотя и внук деда своего — не противился воле отца.
В последние два года, как начал московский государь войну с Ливонией, Николай частенько, тайком от отца, ходил «на ту сторону» уж не с ватажкой своей, а с мужами постарше, с «охотниками»[11]. Однако по природе своей человек справедливый и не злой, он не свирепствовал там, где другие свирепствовали, не чинил расправ над ни в чём не повинными людьми, не грабил чухонцев-беженцев, ищущих спасения на Псковщине, в глуши, и даже имущество, какое отнимал у зажиточных немцев, не брал он себе, а, вернувшись домой, отдавал беднякам, большей частью тем, у кого ливонцы что-нибудь отняли. Случалось, Николай и вступался за ливонцев; бывало не только кулаком осаживал чрезмерно злого и жадного «охотника», но приходилось и скрестить с таким мечи; быстро освоил юный Репнин непростую науку поединка...
Всю дорогу рассыльному в спину глядя, так и не решил Николай, как поступить. Уже стены и купола московские видел, уже многолюдные, шумные посады проезжал, а всё не знал, чего ему ожидать, к чему готовиться — к терниям или милостям. Оглядываясь на стрельцов, натыкаясь на их уверенные, холодные глаза, более склонялся он к мысли, что проделал с ними путь к плахе, а не к хлебосольному столу. Вин за собой он знал — по пальцам не перечесть, а дел великих, за которые в Москву к столу зовут, как ни старался, что-то припомнить не мог. Однако ясно это понимая, ничего не мог и изменить. Оставалось ему положиться на Господа и надеяться на Его доброе промышление.