Казань — Йошкар-Ола — Ошла

Почти четыре года прошли с момента моего ареста, и я практически всю войну находился в местах заключений. Возможно, мне завидовали, что я «отсиживался» в тылу и остался жив, когда другие сражались на фронте и гибли. Но завидовать было нечему, т.к. потери в тюрьмах и лагерях были не меньше, чем на передовой. Я знаю, что из призывников 1923 г. рождения лишь три процента вернулись домой, в то время как (в военное время) смертность один процент лагерного состава в день считалась заурядной.

Это означало, что через три с лишним месяца все заключенные, не считая «придурков», превратятся в лагерную пыль. Правда, это почти не бросалось в глаза, т.к. постоянно прибывали новые этапы с арестантами, заменяющими умерших.

А если я и остался жив, то лишь по счастливой случайности. Когда я «дошел» в Чистопольской тюрьме, и мне предсказали лишь один путь — в мертвецкую, начальнику тюрьмы Мухутдинову потребовался художник. Я не был художником, однако любил рисовать, даже готовился в архитектурный институт и посещал около года подготовительную студию. Я использовал тогда последний шанс, чтобы остаться в живых, и назвался художником. Меня перевели в рабочую камеру и предложили нарисовать большой циферблат для часов. Материала для работы не давали, за исключением огрызка карандаша и куска обоев. Пока искали картон для эскиза, прошел добрый месяц, во время которого я зарабатывал для себя дополнительный хлеб, рисуя зэков на носовых платках. Благодаря этому, запрещенному в тюрьме занятию, я заметно окреп, но все-таки оставался еще «доходягой». Я не очень владел искусством шрифта, что, вероятно, и заметили, и когда открылась навигация, я с первым пароходом был направлен в Казань.

За это время я прошел суровую школу, узнал, что такое лагеря и тюрьмы, и научился всеми правдами и неправдами бороться за свою жизнь. И меньше всего кулаками.

Зэки в большинстве своем жили по закону: «если попадешь в лагерь, то оставляй совесть за зоной» и «порядочный человек тот, кто делает подлости неохотно». У меня были иные взгляды, и я пытался по возможности помогать своим товарищам по несчастью. Когда я стал работать врачом, то почувствовал себя шахматистом, обдумывающим очередной ход при сложной позиции фигур. И заранее никогда не знал, чем кончится эта игра — в мою пользу или нет.

Я должен был угождать вольнонаемным и уркаганам, помогать доходягам, идти навстречу придуркам, да и не забывать о себе.

Постоянно встречались в моем фарватере подводные камни, которые приходилось осторожно обходить, чтобы не разбиться. И все-таки я проиграл. Результат — мне прибавили два года.

В казанской пересылке не было необходимости нарушать закон, и главное — здесь никто не требовал от меня освобождения от работы. Зэки сидели в своих камерах и ждали с нетерпением очередной этап, чтобы попасть в колонию. Я выполнял лишь чисто медицинские функции и лечил.

Сейчас, однако, все должно было вновь повториться: амбулаторные приемы, на которых урки будут угрожать, борьба с симулянтами, комиссовки... Единственное положительное в этом перемещении было то, что я вновь смог дышать свежим воздухом.

О Марийской республике я знал не очень много. Помнил название ее столицы — Йошкар-Ола, что там живут марийцы — угро-финский народ — который раньше называли черемисами, и что республика богата лесом.

На этот раз я шел через вахту с большим багажом. Кроме рюкзака держал в руках еще чемодан из фанеры с висячим замком. Чемодан смастерили мне в пересылке. В нем лежали медицинские справочники, которые мне прислала Аня, жена моего расстрелянного дяди Степана.

Письма я получал сейчас регулярно, и для меня они были всегда радостным событием. Правда, казалось странным, что где-то есть у меня еще жена, которая ждет и любит меня. Прошлое отодвинулось очень далеко назад и было больше похоже на сон.

На улице мысленно попрощался с Казанским Кремлем, который приютил меня почти на год, взглянул еще раз на мрачную пересылку, на купола Благовещенского собора, на Спасскую и дозорную башни Сю-юмбеки... До вокзала шли пешком. Я впереди, конвоир сзади меня с винтовкой наготове.

Немного в стороне от вокзала уже стоял поезд и специальный вагон для перевозки заключенных, известный под названием «Столыпинский». Я увидел узкий проход и купе-камеры, затянутые сверху донизу прочной сеткой-решеткой. Коридорные окна вагона также были в решетках, в купе окна отсутствовали.

Мне открыли одно купе, и я устроился на нижней полке. Кроме меня и двух охранников в вагоне никого не было.

За этими решетками я чувствовал себя как зверь в зоопарке — не хватало лишь дощечки с надписью «Осторожно — СВЭ» (социально-вредный элемент).

Ехали с остановками больше полудня, пока не добрались до Йошкар-Олы. Я увидел провинциальный город с преимущественно одно- и двухэтажными деревянными домами и полуразрушенными тротуарами из досок. Улица, по которой меня конвоировали, носила название «Советская» и шла прямо от вокзала до тюрьмы. Тюрьма — 4-этажное каменное здание с «намордниками» — сразу бросалась в глаза. На вахте меня обыскали и направили в одну из небольших камер, где на нарах устроились трое небритых мужчин с угрюмыми лицами.

— Ты кто будешь? — спросил один из них и плюнул на пол.

— Как кто? Обычный человек.

— Это я и так вижу. Меня интересует: за что попал? — Его глаза обшарили меня с головы до ног, скользнули по рюкзаку и чемодану. У меня создалось впечатление, что он не прочь познакомиться с их содержанием.

— Меня осудило ОСО.

— Это что-то вроде «тройки»?

—Да.

— Ты что, контрик?

— Нет.

— А зачем тогда посадили?

— На этот вопрос довольно трудно ответить. Вероятнее всего по чисто профилактическим соображениям.

— Больно мудрено говоришь. Профилические соображения. Это что такое?

— Меня, видимо, считали опасным для общества из-за моего происхождения и моих связей, и решили поэтому изолировать.

— А сколько дали?

— В общем семь лет.

— А сколько отсидел?

— Четыре.

— Ого,— в его голосе послышался оттенок уважения.— Курево есть?

— Нет. Некурящий.

— Это плохо.— Его взгляд был вновь прикован к моим вещам.

— А вы за что сидите? — поинтересовался я в свою очередь.

— Известно. По 162 статье (кража).

— Понятно. Уже осудили?

— Да. Сейчас должны гнать в этап.— У зэка был низкий лоб и надбровья как у неандертальца. На руках я заметил татуировку: сердце, пронзенное кинжалом, и женские имена — Нинка и Люся.

— А что у тебя в сидоре?

— Ничего особенного. Одежда.

— А в чемоданчике? — Колючие глаза внимательно фиксировали меня. Сейчас, подумал я, он скажет: «Открой!» — и начнется шмон. Но у меня был в запасе хороший способ защиты.

— Там медицинские книги. Я же врач и еду по «спецнаряду».

Я прекрасно знал, что врачи в колонии — полубоги, ангелы-хранители, от которых зависит жизнь зэков, и поэтому их, обычно, не трогают. Эти же мужики, вполне возможно, попадут в ту же колонию, что и я.

— Врач? А ты не врешь?

— Зачем мне врать? — Я открыл чемодан и показал одну из книг: «Рецептурный справочник».— Убедился? Или, может быть, думаешь, что таскаю их для курева?

— Нет, мы вам верим.— Мужик уже перешел на «вы», и голос принял заискивающий оттенок.

На следующее утро, сразу после завтрака, за мной пришли.

— Выходи с вещами! — прозвучала знакомая команда.

По той же улице пошли обратно к вокзалу. На этот раз я ехал с конвоиром в обычном полупустом общем вагоне.

Я сел у окна, а мой охранник напротив меня. Это был уже немолодой мужчина, одетый в поношенную военную форму и старые стоптанные ботинки. Узкое, уплощенное лицо, со слабо выступающим носом, говорило о том, что он не русский, а, видимо, мари. Папку, вероятно, с моим личным делом он положил рядом с собой, а затем свернул себе козью ножку. Махорка была едкая, и я чуть не закашлялся.

— Врачом будешь? — спросил он, отложив цигарку.

—Да.

— Это хорошо. В колонии нет врача. Только фельдшер. Женщина. Еще молодая.— Он говорил как-то странно, обрубленными фразами.

Я взглянул в окно. Мимо нас проплывали густые сосновые леса, поля и, как мне показалось, очень бедные деревеньки с избами-развалюхами. Ехали недолго, всего несколько часов, и остановились в небольшом лесном поселке.

— Приехали! — сказал мой конвоир,— пошли! — Еще издали я увидел высокий деревянный забор с колючей проволокой и вышками на углах. Колония называлась ИТК № 3 УИТЛиК МарАССР и находилась в пос. Ошла Нужъяльского сельсовета, в Килемарском районе.

На вахте внимательно изучили мое личное дело, заставили открыть чемодан, познакомились с содержимым рюкзака и направили в баню на санобработку.

Колония оказалась небольшой и состояла из одной зоны, где в заключении содержались как мужчины, так и женщины.

Разбросанно стояли мрачные, низкие жилые бараки и почти такие же постройки, в которых помещались баня, прачечная, санчасть, столовая и другие объекты.

Сначала я попал в руки парикмахера, который меня очень быстро подстриг под «котовского». Жаль было расставаться с волосами, отросшими в пересылке, но в этой колонии я был пока «никто» и поэтому не мог рассчитывать на привилегии.

Банщик-инвалид с изуродованной рукой, узнав, что я врач, дал мне кусок мыла побольше и разрешил брать горячую воду без ограничения. Одежду, как положено, сдал на прожарку, надев ее на большое кольцо из толстой проволоки.

После бани я направился в санчасть или, точнее, в амбулаторию, где меня уже ожидала фельдшер Тухватуллина Сафура Ибрагимовна, молодая темно-русая татарочка с характерным тонким и изогнутым носом и слегка раскосыми глазами. Она должна была стать моим непосредственным начальником.

Амбулатория состояла из двух помещений: небольшой прихожей со скамейками и приемной. Приемная была скромно обставлена: стол, стулья, кушетка, шкаф, тумбочки...

Я назвал себя и разделся.

— Я уже знаю о вас,— сказала Тухватуллина, выслушав меня,— но пока еще не поступило распоряжение использовать вас по специальности. Придется вам пока работать на «общих», но, я думаю, это ненадолго.

Барак, в котором меня устроили, ничем не отличался от барака рецидивистов в Казлаге: темное, грязное помещение, двухъярусные сплошные нары, деревянный неровный пол с большими щелями, маленькие оконца и спертый воздух...

Ко мне подошел нарядчик Мамаев — рыжеволосый, веснушчатый мариец с узким лицом, потерявший на фронте ногу. Он был высокого мнения о себе, и, как говорили, пользовался своим положением, чтобы соблазнять доверчивых деревенских девушек.

— Завтра пойдете работать за зоной. Там надо выкопать яму. Утром, перед разводом, получите лопату,— сказал он коротко.

После обеда, часам к шести, прибыли зэки, которые работали за зоной. Одеты они были плохо. Брюки в заплатках или рваные, рубашки грязные, на ногах лапти. Интеллектуальных лиц я почти не встретил. В основном это были местные жители — колхозники и рабочие с небольшими сроками.

Все направились в свои бараки помыться, а затем — в столовую на ужин. Я присоединился к ним. На ужин давали гороховый суп и три ложки пшенной каши. О такой пище зэки говорили: от голода не помрешь, но любить не захочешь.

Незадолго до отбоя я отправился в свой барак. Помещение было окутано едким дымом, как при пожаре. Зэки усердно жгли тряпки, чтобы выкурить полчища комаров, которые устроили себе здесь надежное убежище. Средство это мало помогло, и как только дым рассеялся, они появились вновь, да еще в большем количестве, чем до этого.

Я лег на нары и, чтобы спастись от летающих кровопийцев, накрылся одеялом, которое мне дали в коптерке вместе с матрацем, набитым соломой.

Было очень жарко и душно, и вскоре пришлось откинуть одеяло. Когда погас свет, стало несколько легче. Комары как будто успокоились. Но спать не пришлось. На смену комарам пришли «боевые орды» клопов. Они сыпались с потолка, словно горох, и сотнями бросались на нас.

С клопами я встречался неоднократно, и они меня обычно избегали.

Здесь же, к моему удивлению, они мною не брезговали, и мне пришлось охотиться за ними. На смену одному раздавленному клопу приходили два новых. О сне нечего было и думать. Лишь перед рассветом, утомленный борьбой с насекомыми, я на короткое время заснул.

Меня разбудил надрывный, душераздирающий звук удара по рельсу, означающий подъем. Быстро помылся и направился в столовую. Завтрак был такой: кусок хлеба, жидкий чай и две ложки гороховой каши.

После завтрака мне выдали лопату, и я пошел на развод. Впервые я услышал знаменитую «молитву».

«Заключенные! Конвой предупреждает: не растягиваться, не отставать! Из колонны не выходить! Шаг вправо, шаг влево является нарушением правил и считается попыткой к побегу. Конвой применяет оружие без предупреждения. Ясно?»

— Ясно,— ответил нестройный хор.

Моя работа оказалась далеко не легкой. Вместе с напарником, тщедушным мужиком лет тридцати, в прошлом счетоводом, предстояло выкопать большую яму. А земля оказалась глинистой и постоянно прилипала к лопате, которую приходилось периодически мочить водой. От натуги заболел живот, устали руки.

Землю я копал дня четыре, может быть пять, а затем мне было приказано покрыть крышу одного из домиков дранкой. Эта работа оказалась значительно легче, и на время вполне устраивала меня.

Вскоре, однако, меня вновь перебросили на другую работу, на этот раз на заготовку дров для зоны. Сначала пилил, а затем колол дрова. Женщины не очень любили колоть дрова тяжелым колуном и уступили мне это занятие, предпочитая трудиться двуручной пилой.

В пересылке я отъелся и не страдал отсутствием силы. Бицепсы вновь заметно выделялись, и почти любой чурбан я мог расколоть одним ударом.

Я работал даже с азартом, и заготовка дров вызвала во мне что-то вроде спортивного интереса. Конечно, хотелось также и немного бравировать перед женщинами, особенно молодыми.

Постоянно мучила бессонница. Лето было очень жаркое, и духота в бараке с каждым днем возрастала. Одновременно прибавились комары и клопы, от которых не было спасения. Трудно стало работать, и я невольно вспомнил Таганку, когда меня ежедневно вызывали на допрос и не давали спать. Остальные зэки, видимо, уже «акклиматизировались» и, в отличие от меня, спали крепким сном.

Проходили дни, недели, а я по-прежнему работал на «общих». Когда я обратился с вопросом к нарядчику Мамаеву, он отмахнулся от меня, как от назойливой мухи.

— Чего беспокоитесь? Приказ на вас еще не поступил. Вот поступит — мы вам скажем.

— Странно. Меня в спешном порядке направили сюда по спецнаряду, поскольку здесь нет врача, а вместо этого используют уже больше месяца на «общих». Где здесь логика?

— Логика? Здесь спрашивают не логику, а бумажку, приказ. А его пока еще нет. Вам ясно?

— Ясно-то ясно, но мне от этого не легче.

— Да, кстати,— сказал Мамаев, направляясь на вахту,— с завтрашнего дня вы пойдете на сельхозработы. Имейте в виду — подъем будет пораньше.

С этого дня резкий звук удара по рельсу будил нас еще до рассвета. После скудного завтрака отправлялись к месту работы, прошагав добрых четыре километра, пока не добрались до цели — большого поля, где должны были провести прополку овощей от сорняков.

Конвоиры торопили нас, заставляли идти быстрее, а затем следили, чтобы никто не филонил. Работа в наклонку была для меня непривычна и утомительна, тем более, что я хронически не досыпал.

Часам к двенадцати прозвучала команда:

— Кончай работу!

— Что, перекур? — спросили зэки удивленно.

— Нет, пойдете в зону.

— Так рано?

— Почему рано? Пообедаете, а потом вернетесь обратно.

— Сволочи! — выругался кто-то рядом со мной.— Выходит, снова топать четыре километра туда и обратно.

Для начальства было проще гнать нас снова в зону, чем организовать обед в поле. Их мало интересовало, как это будет отражаться на здоровье заключенных. Это рабский труд — работать целый день в поле, да еще идти шестнадцать километров пешком.

В конце рабочего дня все были «без задних ног» и едва дотащились до зоны. Впервые за это время я спал крепким сном, и даже клопы и комары не могли помешать мне.

Я снова начал тощать и довольно заметно, брюки стали спадать и пришлось сделать новые дырочки в ремне.

Заступиться за нас было некому. Фельдшер Тухватуллина была слишком молода и неопытна, и, главное, отсутствовали желание и мужество для этого.

Что касается нарядчика Мамаева, то он, по старой привычке, знал лишь одно: требовать и командовать. Жалость была ему незнакома.

Начальник колонии Казанкин не казался злодеем. Это был худощавый высокий мужчина лет тридцати пяти, который производил впечатление спокойного и уравновешенного человека. Возможно, что все наши беды казались ему пустяковыми, не стоящими разговоров.

Однажды он подошел ко мне после работы.

— Вы врач? — спросил он, изучающе оглядывая меня с головы до ног.

—Да.

— На прополке работали?

— Да.

— Вот что я вам хочу сказать,— он сделал короткую паузу, словно задумываясь.— Мне известно, что вы прибыли сюда по спецнаряду, но пока на вас еще не прибыл приказ из управления. У меня к вам такое предложение,— он снова сделал паузу,— много клопов в бараках. Надо с ними бороться. Вы же медик.

— Бороться? С клопами? — Это предложение удивило меня.— А какими средствами? Может быть у вас есть пиретрум?

— Специальных средств у нас нет. А вот кипяток найдем. Я уже отдал Мамаеву распоряжение, чтобы он побеспокоился об этом. С завтрашнего дня вы остаетесь в зоне. Вам понятно?

—Да.

Откровенно говоря, мне ничего не было понятно и особенно — как уничтожить клопов кипятком. Клопы же, в основном, отсиживались в расщелинах стен, потолка и нар. И, кроме того, кипяток вряд ли на них подействует. Но я знал — начальство не любит возражений. Для меня же сейчас главное было другое — я остался в зоне.

На следующий день во время развода ко мне подошел Мамаев. В руках он держал странный чайник с длинным носиком, который постепенно сужался. Отверстие его было диаметром не более двух-трех миллиметров.

— Вот вам специальный чайник,— сказал он торжественно.— Наши слесари припаяли ему тонкий наконечник, чтобы легче было попасть в щели нар. И кроме того, так меньше расходуется кипяток.

— А где я его возьму?

— Пойдете в кухню. Я уже договорился с поварами.

С этого дня я стал заправским дезинсектором. Пока зэки были на работе, я лазил по нарам и ошпаривал клопов, которые во множестве отсиживались в трещинах и щелях нар. Однако, пока я нес кипяток из кухни, вода заметно остывала и теряла свою «убойную» силу. Я только растревожил кровопийц. Правда, тех, которые пытались покинуть свои убежища, я давил беспощадно. Кровавые пятна на нарах и стенах служили веским доказательством моего трудолюбия.

Эта работа была довольно легкой, а постоянные перебои с кипятком позволяли мне часто и долго отдыхать. За это время я успел познакомиться с жителями лагеря, которые находились в нем дольше меня.

Днем в колонии оставались лишь немногие зэки: обслуга, рабочие мастерских и инвалиды. Когда делать было нечего, я беседовал с ними и чаще всего с цыганом Пшеничниковым — коренастым мужчиной средних лет и очень спокойным. Он больше походил на сельского учителя, хотя был профессиональным вором.

На фронте он был тяжело ранен в живот, и последствием ранения стала огромная послеоперационная грыжа. Пшеничников постоянно носил бандаж и поэтому освобождался от общих работ.

Злые языки говорили, что его ранили не на фронте, а во время драки ножом, но я этому не поверил. Рубцы на животе были характерны для осколочных ранений.

Пшеничников называл себя художником, рисовал для колонии разные плакаты и надписи и пытался делать «коврики» — лубочные картинки с рыцарями на конях, лебедями, плывущими по озеру, и девицами в розовых платьях на фоне лунного пейзажа. Судя по этим «творениям» его можно было в лучшем случае называть маляром, но не художником.

Но вкусы бывают разные, как и уровень культуры, и вольнонаемные с удовольствием украшали стены своих квартир подобными шедеврами.

У Пшеничникова была лагерная жена — Галина, крепко сложенная девица, которая также сидела за кражу. Поскольку Пшеничников оказался в колонии единственным «вором в законе», то она стала его подругой.

В воровском мире законы строгие, и «марухи» обязаны были беспрекословно подчиняться своему повелителю. Галя очень заботливо относилась к Пшеничникову, стирала ему белье, штопала носки, вышивала носовые платки и нередко приносила еду с кухни.

— Молодчина у меня Галя,— хвалился Пшеничников,— а в постели она — огонь. А вообще они оба внешне ничем не отличались от других заключенных, добросовестно выполняли свою работу и, конечно, здесь, в зоне, не воровали.

Однажды я спросил Пшеничникова:

— Ты женат?

— Нет.

— А почему?

— Нам не положено,— ответил он несколько смущенно.

— Как это понять?

— Вы же знаете, кто я по профессии. Настоящим ворам не положено иметь семью и поддерживать связь с родственниками.

— А как тогда понимать татуировку «Не забуду мать родную», которую носят многие блатные?

— Наша мать — тюрьма, а наша семья воровская.

— А что у вас еще запрещено? — поинтересовался я.

— Многое, в том числе трудиться. Мы должны жить только на средства, полученные, как бы лучше сказать, не общепризнанными способами.

— Хочешь сказать преступными?

— Пусть будет по-вашему. Кроме того, нам не полагается читать газеты и интересоваться политикой. Ну и, конечно, мы должны быть честными друг к другу.

— А к другим?

— Фраера нас не касаются.

— Тогда вопрос: ты же сейчас работаешь. Выходит, ты нарушаешь один из основных воровских законов.

— Вообще-то да, но времена меняются. Среди наших многие смотрят сейчас на это уже другими глазами. Раньше было проще. Тогда давали небольшие сроки и отсиживаться в лагерях, «где вечно пляшут и поют» было довольно легко. Сейчас, например, за хищение государственного имущества могут припаять 25 лет, которые никто не выдержит, где-нибудь в Воркуте или на Колыме, если он будет придерживаться наших воровских законов. За отказ от работы тебе, очень просто, пришьют статью 58 пункт 14 — саботаж (экономическую контрреволюцию) и могут дать вплоть до «вышки» (высшую меру наказания — расстрел). Кому охота преждевременно распрощаться с жизнью? Вот я и кантуюсь в зоне и рисую.

Статья 58 пункт 14 подразумевала: контрреволюционный саботаж, т.е. сознательное неисполнение кем-либо определенных обязанностей или умышленно небрежное их исполнение со специальной целью ослабления власти правительства.

Эта статья дала следователям широкие возможности для нечестных манипуляций, чтобы возбудить очередное дело из ничего и заработать еще одну звездочку.

Любой брак в работе, любая поломка, авария, любое невыполнение плана, да и вообще любые неполадки на производстве и в учреждениях могли быть истолкованы как умышленные действия.

А как вообще можно доказать умышленность или неумышленность каких-либо действий? Все это целиком зависело от совести следователя. В дальнейшем эта очень удобная статья использовалась, чтобы судить колхозников, не набравших нужное число трудодней, лагерников, не выработавших нормы, за побег...

Чтобы сохранить свое здоровье, многие блатные стали нарушать свои законы и устраивались, при возможности, бригадирами, нарядчиками или в качестве других придурков, где без особых усилий можно было пользоваться льготами.

Они не знали жалости к другим заключенным и добивались нередко хороших успехов на общих работах, применяя для этих целей дубинку и умело составляя туфтовые наряды.

Очень истощенных зэков, таких как в Чистополе или Казлаге, я здесь не встретил, но несколько «доходяг» и в этой колонии имелось. Среди них выделялся молодой парень лет двадцати, которого звали Володей.

Одетый в рваную одежду, с изможденным лицом, он с трудом волочил ноги, передвигаясь, словно во сне. Володя ни с кем не разговаривал и постоянно мычал. Его считали умалишенным и на работу не гнали. На шее у него висела небольшая котомка, в которой он прятал остатки своей пайки, а в правой руке держал черный от копоти котелок.

Днем он околачивался около кухни и столовой и обследовал помойные ямы. Он сидел по статье 193 (военной) и, кажется, за дезертирство.

Как мне рассказывали, Володя был не местным, а попал сюда не то из Белоруссии, не то с Украины.

Среди инвалидов выделялся счетовод Куклин. Его торсу мог бы позавидовать Геркулес. Плечи были косая сажень, бицепсы и кулаки могли принадлежать молотобойцу. Ему бы только поднимать гири или быть цирковым борцом, но, увы — ноги были ампутированы. Одна выше колена, другая — ниже.

Куклина судили за дезертирство и бандитизм. Во время войны он остался в лесу, где устроил себе хорошо замаскированную землянку. Был вооружен: имел ружье и запас пороха и патронов. Он запасся продуктами: мукой, сахаром, солью, которые, в основном, добыл грабежом. Старался грабить подальше от своего укрытия. Занимался также охотой, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы.

Долго его разыскивала милиция, и в конечном итоге засекли Куклина. Пришли за ним с автоматами и потребовали, чтобы он сдался. Куклин оказал вооруженное сопротивление, и началась перестрелка. В левую ногу угодили ему семь пуль, в правую — три. Так он был взят милицией и судим. Ноги ампутировали.

Это был безусловно мужественный и храбрый человек, но странно, что он фронту предпочел не менее опасную жизнь в лесу, по существу — жизнь разбойника.

Я встречал дезертиров, которые трусливо прятались на чердаках и в подвалах у своих родных или вели жизнь отшельников в глухомани, питаясь, в основном, дарами леса. Куклин в отличие от них действовал смело или, точнее, нагло, прекрасно зная, что в случае неудачи ему могла грозить высшая мера наказания.

Спросить его мне было неудобно, но у меня создалось впечатление, что он скрывался в лесу не от трусости, а от нежелания защищать Родину, которой руководил «любимый вождь всех народов».

Загрузка...