Как и во всех колониях и лагерях зэки, осужденные по 58-й статье, размещались в бараках отдельно от бытовиков и уголовников. Приблизительно так, как изолируют чумных от здоровых людей, чтобы их не заражали. Работали они, правда, вместе со всеми остальными зэками, так как, видимо, по мнению начальства, условия труда не очень способствовали крамольным беседам на политические темы.
Настроение большинства из них было подавленное, так как многие рассчитывали на амнистию после окончания войны, в связи с победой над гитлеровской Германией. Всего по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 20.07.1945 г. было освобождено 391450 человек, в МАССР более 1500 человек.
В колонии о политике почти не говорили, и даже в бараке для осужденных по 58-й статье. Страх обуревал здесь всех людей больше, чем на воле. В каждом бараке, в каждом цехе, в каждой бригаде были свои «стукачи», которые о любых высказываниях на политические темы, да и не только, докладывали «куму». Последнему необходимо было вылавливать «вражеские элементы», орудующие среди зэков, саботажников и тому подобное. Голубой мечтой любого «опера», однако, было обнаружение группировки антисоветски настроенных лиц, чтобы получить повышение в звании.
Вот поэтому я редко слышал, чтобы политические заключенные делились с кем-нибудь о причине их ареста. Даже закадычные друзья избегали эту тему и если касались случайно, то только в отсутствии третьего лица.
Были, однако, исключения, когда зэки смело высказывали свои взгляды, не боясь последствий и лагерных статей. Это касалось в первую очередь арестованных за свои религиозные убеждения. Хорошо помню в Казлаге зубного врача Котляревского, который в лагере резко критиковал советскую власть за преследование верующих. Кончилось тем, что Котляревского вновь осудили, на этот раз в лагере. Ему дали высшую меру наказания — расстрел.
Такую же своеобразную смелую личность я встретил и здесь, в Кузьмине. Барнау Валентин Павлович 1898 г. рождения, по специальности художник-оформитель, был в ноябре 1941 г. осужден по 58-й статье на 6 лет 10 месяцев. Он работал в колонии по своей специальности и чаще всего находился на клубной сцене, где орудовал кистью. Как художник, он мало отличался по своим способностям от Пшеничникова, зато профессионально писал плакаты.
Когда мы с ним познакомились, он сразу задал мне вопрос:
— Вы, наверно, тоже по 58-й?
— Почему вы так думаете? — удивился я.
— По физиономии. Ваше лицо интеллигентное и не смахивает на блатного или бытовика.
— Спасибо за комплимент. Вы правы. Меня осудило ОСО как социально-вредный элемент.
— Тоже придумали название: СВЭ. Можно было думать, что вы занимались грабежом, растлением малолетних, торговали наркотиками или приводили заводскую аппаратуру умышленно в непригодность. Наверно, были простым «болтуном», который удивлялся быстрому передвижению немецких войск в начале войны или что-то в этом духе.
— Приблизительно было так,— ответил я неопределенно. Я не хотел касаться этой темы. Пуганая ворона куста боится.
— Наверно, тоже думали, что после 45-го года нас отпустят?
— Как сказать? Была лишь небольшая надежда, что «скосят» немного срок.
— А я заранее знал, что ничего подобного не будет. Они лучше освободят бандитов, но не нас. Нам с вами «припаяли» одинаковое обвинение — антисоветскую агитацию, а это, по мнению коммунистов, хуже грабежа и изнасилования. Еще Ленин предлагал за пропаганду или агитацию, «объективно содействующую международной буржуазии», расстрел или высылку за границу.
Я невольно оглянулся вокруг, не слышал ли еще кто-нибудь этот разговор.
— Не бойтесь,— увидев мой тревожный взгляд, сказал Барнау,— я не провокатор, да и вам, мне кажется, можно доверять. Я, как художник, физиономист вижу по вашему лицу, что вы порядочный человек.
В другой раз, когда я зашел к нему, Барнау сразу принес чайник с кипятком.
— К сожалению, могу вас угостить лишь фруктовым чаем,— сказал он извиняющимся тоном,— но другого здесь не достать.
— А мне все равно. Я уже привык к нему.— Эти твердые кирпичики с сушеными яблоками и грушами были мне хорошо знакомы еще с Казлага.
— Есть ли у вас здесь друзья? — поинтересовался он.
— Пока лишь Цуккер. Он порядочный человек.
— В этом вы правы, но он трус невероятный. С ним можно говорить лишь о Пушкине и Чайковском. А меня интересуют другие вопросы, например, долго ли еще будем жить в такой кабале? Когда за справедливую критику перестанут ставить к стенке. Наверно, до тех пор, пока жив «кавказец». А вы как думаете?
— Трудно сказать,— мямлил я.
— Между прочим,— продолжал мой собеседник,— многие думают: был бы жив Ленин — все было бы иначе. Ничего подобного. Ленина любили изображать как добренького, простого мужичка с кошечкой на коленях, который плясал с детьми вокруг новогодней елки и внимательно слушал крестьян-ходоков. Это был жестокий человек. Это при нем были организованы первые концентрационные лагеря, это при нем в 1921—22 годах умерло от голода пять миллионов человек, а в это же время продали за границу 50 миллионов пудов зерна.
— Могу ошибаться,— прервал я Валентина Павловича, чтобы направить разговор в другое, менее опасное русло,— но мне кажется, что Киров не допустил бы массовых репрессий.— Я относился к Кирову с определенной симпатией уже потому, что он был альпинистом, еще до революции поднялся на Казбек и Эльбрус и написал об этом в газете «Терек» восторженные статьи.
— Не уверен,— ответил Барнау.— Он был для Сталина опасным конкурентом, потому его и убрали, поскольку он пользовался большой популярностью у народа. А вообще, мне кажется, что дело не в Ленине, Сталине или Кирове, а в системе. Система породила таких уродов как Ягода, Ежов, Берия... да и не только. Чем лучше Каганович или Молотов? Даже хваленый «Всесоюзный староста» Калинин, любитель балерин, не отставал от других и спокойно подписывал самые бесчеловечные постановления, которые ему клали на стол. Он оставлял без рассмотрения прошения о помиловании репрессированных людей и даже собственную жену не вытащил из лагеря. Все они палачи. Разница лишь в том, что у одних больше жертв на совести, чем у других.
Мне этот разговор не очень нравился, тем более, что Барнау я не знал достаточно хорошо.
Я имел печальный опыт того, что люди, которым я верил и с которыми дружил годами, продавали меня с потрохами, и поэтому опасался вести беседы на подобные темы. Особенно когда они затрагивали «святое святых» — вождей партии и правительства.
Я был поэтому рад, когда меня наконец вызвали в амбулаторию. В дальнейшем я избегал подобных встреч с Валентином Павловичем. Правда, его вскоре перевели в другую колонию. К нему очень подходила пословица: «язык мой — враг мой», что и подтвердилось осенью 1948 года, когда он снова был осужден. На этот раз в колонии.