Приближался день моего освобождения. Как-то не верилось, что буду на свободе, что смогу пройтись без сопровождения конвоира и буду распоряжаться собой, как мне захочется.
Годы, проведенные в тюрьмах и лагерях, показались мне вечностью, а годы детства и юности — сном, не имевшим ко мне никакого отношения.
Когда я думал о времени, проведенном в Германии, о школе и институте, о путешествиях по Кавказу, у меня создавалось впечатление, что это был не я, а другой, хорошо знакомый мне человек.
Сейчас я мог разделить свою биографию на два периода, которые резко отличались друг от друга: до и после ареста. Они изменили не только мою жизнь, но и меня самого.
Лагеря и колонии, которые я прошел, назывались исправительно-трудовыми и должны были меня в чем-то исправить. Вероятнее всего, воспитать в духе марксизма-ленинизма и привить любовь к советскому строю, к партии и «великому» Сталину — любимому вождю всех народов.
Это «воспитание» проводилось пытками, голодом, унижением, непосильным трудом и издевательствами. Вряд ли таким путем можно перевоспитать человека, наоборот — такой способ может вызвать лишь обратную реакцию.
Все эти годы я задавал себе один и тот же вопрос: ради чего меня посадили? В чем была моя вина, и была ли вообще необходимость изолировать меня от общества? Какую опасность я представлял для него?
Я не воровал, не убивал, не насиловал, не тратил государственные средства, не спекулировал и не замышлял свергнуть существующий строй. Единственно, в чем меня могли упрекнуть, это в привычке всегда говорить то, что я думал. И не в мою пользу было то обстоятельство, что я часто думал иначе, чем другие, что и погубило меня.
Я не верил в непогрешимость и гениальность Сталина и видел в нем нечто другое — диктатора и тирана, какого мир еще не знал. Я осуждал охоту за мнимыми «врагами народа», борьбу с религией и стремление уничтожить кулаков как класс, строительство социализма огнем и мечом и нетерпимость к иным взглядам. И, конечно, считал преступлением арест своих близких, в невиновности которых я был уверен.
Прав был Махатма Ганди, который как-то сказал: «Скверная привычка утверждать, что другие мыслят неправильно, а мы правильно, и что те, кто придерживается иных с вами взглядов — враги Отечества».
Вот и я стал врагом «отечества», так как придерживался иных взглядов.
Далеко не со всеми я делился своими взглядами, поскольку кругом были осведомители, они оказались и среди моих друзей и знакомых. Первым, кто донес на меня, был мой лучший школьный друг Петр Донцов, но он оказался шизофреником. Мания величия и стремление уничтожить всех врагов пролетариата толкнули его на этот шаг. Я на него не был в обиде.
Вторым доносчиком оказался мой однокурсник Ульянченко. Когда я его случайно встретил на Кузнецком мосту в Москве в 1949 году, он лепетал испуганно, что его силой заставили доносить на меня, видимо, боясь, что я могу его ударить. В это я не верил.
Но главным доносчиком оказался Рудольф Шмидт, который прекрасно играл роль добропорядочного немецкого патриота. Он не стремился выглядеть фашистом или коммунистом — это могло бы вызвать лишь подозрение. Рудольф Шмидт (его настоящая фамилия была Николай Кузнецов) оказался крупнейшим разведчиком периода ВОВ, которому посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. Вполне возможно, что меня посадили за решетку именно за то, что я его раскрыл, или во всяком случае подозревал в связях с НКВД. Перед ним были поставлены ответственнейшие задачи, и свидетели его довоенной деятельности были нежелательны.
Такие как я были посажены, вероятнее всего, из профилактических целей. Власти были далеко не уверены в верноподданнических чувствах многих своих граждан, и их обуял страх. И, конечно, в нас видели дешевую рабочую силу, рабов, которых можно при скотских условиях заставить выполнять любую работу за кусок хлеба и баланду.
То, что при этом погибали легионы зэков, никого не трогало. Их место занимали другие, а следователи трудились в поте лица, чтобы лагеря не пустовали.
Все это оказалось сейчас уже позади. Исправило ли меня заключение? Вряд ли. Я остался таким, каким и был до ареста. Меня по-прежнему не устраивало стремление нашей пропаганды думать вместо меня и указывать, как следует думать и реагировать на то или другое явление...
Но один вывод я сделал — не делился больше своими мыслями, в том числе и со своими друзьями.
Но я не забыл, что в тюрьмах и лагерях встречались среди сотрудников порядочные люди, такие как Маврина, Зиганьшина, Ремизов, Осипова, Кордэ... и другие, которые мне очень помогали. Я им многим был обязан.
Меня провожали очень тепло. Глеб Константинович дал мне свой адрес и попросил зайти к нему домой (к его семье), когда буду в Юрине, то же самое предложил и Арнольд Соломонович, а «Пан Подольский» подарил мне на прощание черные американские полуботинки, которые ему прислали. Среди провожающих были также «милая шляпа», Чесноков и, конечно, все медицинские работники.
— А мы с тобой еще увидимся,— сказала Тамара Владимировна, обнимая меня,— мне часто придется ездить в Йошкар-Олу и, значит, мимо Юркина.
В УРЧ мне дали вместо паспорта справку № 3050, где в нижнем углу красовался дактилооттиск указательного пальца правой руки, в отсутствии фотокарточки. Мне выдали продовольствие на 15 суток и возвратили личные деньги в сумме одна тысяча семьдесят четыре рубля. Кроме того, меня заставили подписать бумагу, согласно которой я обязался не разглашать сведения о местах заключений.
Когда я вышел на вахту, меня уже ожидала Рая. Мы еще до этого договорились, что я сначала поеду в Дубовляны, а затем, в июне, встречу ее в Кузьмине, когда у нее закончится срок.
Рая проводила меня несколько километров, а затем мы попрощались.
— Мне надо еще получить продукты,— сказала она, словно оправдываясь. Мы обнялись.
— А знаешь, Генри,— она перешла на шепот,— у меня задержка.
— Неужели? — это известие меня обрадовало. Когда тебе уже тридцать, хочется иметь семью.
— Да. Ты доволен?
— Конечно. Это очень хорошо.
— Ты приедешь за мной? — в ее голосе я уловил неуверенность.
— А ты как думаешь?
— Я уверена в тебе.