Больше всего отмечался наплыв в дождливые и холодные дни. Появлялись не только симулянты, но также и саморубы.
Однажды явилась ко мне Зоя Романова — забава парикмахера Алиева. Стройная, с белокурыми волосами и детским кукольным лицом, покрытым веснушками, она могла пленить не только шестидесятилетнего Фигаро.
— Что с тобой? — спросил я ее.
— Я обожгла руку.
— Чем?
— Кипятком.
— Покажи!
На тыльной поверхности левой кисти я увидел большой пузырь, диаметром около семи сантиметров, с очень ровным контуром и прозрачным содержимым.
Если бы Зоя обварила себе руку кипятком, края ожога не были бы такими ровными. Подобные ожоги я встречал неоднократно. Они вызывались цветками едкого лютика, которые привязывают к руке.
— Зачем ты меня обманываешь, Зоя?
— Я вас не понимаю, — девушка посмотрела на меня невинными глазами, но я уже научился им не верить.
— Где нашла лютики?
— Какие лютики? — На этот раз у Зои слегка покраснели щеки.
— Это тебе лучше знать. Не забудь, я не первый день сижу в колонии. А то, что ты привязала к руке лютики, об этом мне рассказывали еще вчера вечером.
Об этом мне, действительно, доложила Тося Сабанцева, у которой везде были свои люди. Зоя, которая еще недавно числилась малолеткой, сохранила еще остатки детской непосредственности и доверчивости. Поэтому она и не скрывала от своих подруг намерение устроить себе освобождение от работы, забыв, что повсюду есть недоброжелатели.
— Это неправда.
— Могу тебе даже сказать, где ты нашла эти цветы. За баней, недалеко от «запретки».
Девушка опустила голову.
— А что будете сейчас делать, Генри? — в ее глазах я прочитал тревогу.
— Что буду делать? Сначала вскрою пузырь, а потом сделаю перевязку. Дай руку.
— А это будет больно?
— Нет.
Я вскрыл пузырь, срезал мертвую кожу и наложил повязку.
— Вот что, Зоя, по правде говоря, я должен был гнать тебя на работу за обман. Вольняшка посадила бы тебя за такие фокусы дней на пять в карцер, а то и больше. То, что ты сделала, называется саботажем — сознательным неисполнением своих обязанностей. За это в военное время прибавляли срок. Ладно, на этот раз я освобожу тебя на денек от работы, но больше с такими ожогами ко мне не появляйся. Понятно? Будем считать, что ты обожгла руку кипятком. А сейчас скажи честно — зачем ты это сделала?
— Хотела немного отдохнуть,— на этот раз глаза у девушки были грустными,— очень тяжело на лесоповале. А бригадир Петров вообще не дает нам передышки. Он знает только: давай, давай.
Но в отличие от Казлага, здесь не было таких отъявленных головорезов, которые чуть ли не силой требовали освобождений от работы. Правда, были исключения.
После меня работал некоторое время в Ошле бывший военный врач Горбашов, осужденный по 58-й статье. Во время войны он попал в плен и жил в Германии года полтора. Вернувшись домой, он рассказал своим друзьям о пережитом и как-то проговорился о том, что в Германии медицинская сестра живет лучше, чем у нас врач. Один из его «друзей» доложил об этом, куда следует. Этого было достаточно, чтобы осудить Горбашова за антисоветскую пропаганду. Однажды, уже работая в санчасти колонии врачом, Горбашов отказался дать одному уркагану освобождение от работы. Тот явился на следующий день снова за освобождением и опять-таки получил отказ. Тогда он попросил лекарство. Врач подошел к аптечному шкафу, открыл его и нагнулся, чтобы взять требуемое лекарство. В этот момент он получил сильнейший удар топором по голове и скончался на месте.
Быть «лепилой», как называли врачей и фельдшеров блатные, было далеко не безопасным занятием.
Я всегда жалел таких молодых девчат, как Зоя Романова или Леля Кольцова, которые по существу еще были детьми и попали в тяжелые военные и послевоенные годы в места заключения.
Но в Кузьмине я встретил зэков гораздо моложе — пятнадцати- и даже четырнадцатилетних. Согласно статьи Уголовного кодекса 1926 г. детей с 12-летнего возраста могли судить за кражу, насилие, увечья и убийства, правда не на «всю катушку», как взрослых.
С 1935 г. детей с 12-летнего возраста могли уже судить с применением всех мер наказания вплоть до расстрела, согласно указу ЦИКа и СНК от 7.04.1935 г.
7 июля 1941 г. вышел Указ Президиума Верховного Совета, согласно которому могли судить детей с применением всех мер наказания также и в тех случаях, когда они совершают преступления не умышленно, а по неосторожности (вплоть до расстрела).
Однажды, когда я сидел с Тамарой Владимировной на амбулаторном приеме, пришел высокий худощавый мальчик лет пятнадцати, круглолицый, с густыми черными бровями, с карими глазами и интеллигентным лицом.
— Тебя как зовут? — спросила его мой шеф с каким-то особым участием. Она относилась к малолеткам всегда с большой заботливостью, может быть и потому, что не имела своих детей.
— Турилов Юра.
— А ты откуда сам?
— Я из Москвы.
— Из Москвы? — Мой шеф сделала удивленное лицо. Малолеток из Москвы мы еще не встречали.
— По какой статье сидишь?
— По 136-ой (убийство).
— Это каким образом ты получил такую статью?
— Случайно.
— Как это понять — случайно?
— Ну, полезли мы с одним корешком в одну хату, а там в буфете вино. Несколько бутылок красного и одна водки. Мы и выпили бутылку. Я, конечно, немного опьянел. Вижу — на стене висит ружье и рядом патроны. Очень хотелось пострелять. Я и зарядил ружье. А потом открыл окно. Куда стрелять, думаю? А напротив стоит дом. Деревянный, одноэтажный. Я прицелился в дверь и выстрелил. А за дверью стоял мужик. Я в него попал. Немного не повезло.
— А зачем в квартиру полез?
— Да так. Попал в одну компанию. А отказываться не хотелось.
— От воровства?
— Да вообще.
Оказывается, Юра был из хорошей семьи. Отец — полковник, а сейчас служит в Германии. Мать тоже работала, кажется, в научно-исследовательском институте. Парень оказался без присмотра, связался с блатными и стал заниматься квартирными кражами.
Юра, по существу, ничем не болел, а говоря лагерным языком, просто немного «доплыл».
— Давай, Гарик, положим его в стационар, пусть немного отдохнет. Надо парню помочь,— предложила Тамара Владимировна.
— Я не против.
Юра пролежал в стационаре добрых полмесяца и быстро округлился. Он оказался очень развитым и разговорчивым парнем, но чувствовалось, что уже попал под сильное влияние блатных. Это выражалось в том, что он уже «ботал по фене» — пользовался жаргоном урок, да и во взглядах на жизнь, и даже в манерах — расхлябанной походке и независимом виде.
Тамара Владимировна взяла шефство над ним и уделяла ему много времени. Перевела на легкую работу в зону и постоянно следила за ним. Мне она во многом напоминала миссионера, который избрал целью своей жизни распространение своего вероисповедания среди инако-верующих и наставление их на путь истинный.
Она даже начала переписываться с родителями Юры и добилась, чтобы они приехали в колонию на свидание с сыном.
История с Юрой Туриловым окончилась весьма благополучно. Он был досрочно освобожден, вернулся в Москву и распрощался навсегда с блатной жизнью.
Многие зэки были готовы боготворить моего шефа, благодаря которой они остались живы. Да, Тамара Владимировна оказалась удивительным человеком, но не всепрощающим. Не без гордости она считала себя чекистом, припоминая, видимо, слова Дзержинского, что чекист должен обладать горячем сердцем, холодной головой и чистыми руками.
Каждый человек совершает в своей жизни поступки, о которых впоследствии сожалеет. Среди них бывают такие, что лежат, как камень, на душе. И наступает момент, когда хочется исповедаться, освободиться от угрызений совести, найти оправдание и объяснение своим поступкам. Такие моменты были и у моего шефа.
— Знаешь, Гарик,— сказала она как-то после рабочего дня, взглянув на меня задумчиво и вытаскивая из кармана очередную папироску,— есть один случай в моей жизни, который я никак не могу забыть. Я его даже часто вижу во сне. А дело было так. В первые дни войны я находилась в Белоруссии. Работала в частях МВД. Немцы бомбили нас с утра до вечера, и царила страшная паника. Люди — молодые, старики и дети, бросали все и двигались нескончаемыми колоннами на восток. Большинство шло пешком, с сумками, чемоданами, мешками на плечах, с детскими колясками, велосипедами, нагруженными вещами... У некоторых были и повозки. Двигались на восток также и заключенные. Была страшная неразбериха, разбегались кто как мог, в том числе и охранники. Я осталась одна с несколькими сотнями зэков. Конвоиров не было.
— Давайте,— сказала я им,— будем держаться вместе. У нас один путь — на восток. Лишь это — наше спасение. Забудем о том, кто за что сидит. Все мы советские люди. Сейчас война, и каждый из нас, независимо от того, вольный он или заключенный, должен помогать в борьбе с немецкими фашистами.
А перед тем, как отправиться в путь, я вспомнила, что в изоляторе остались двое: пожилой священник и молодая девушка. Они были схвачены в тот момент, когда карманными фонарями подавали сигналы немцам. Оба оказались немецкими шпионами. Согласно законам военного времени они подлежали расстрелу и ждали исполнения приговора. Я подумала: как быть с ними? Взять их с собой я не могла — не было конвоя, и они бы убежали; оставить немцам — тем более. Выход я видела только один — расстрелять перед отправкой этапа. Только возникал вопрос: кто этим будет заниматься? Я обратилась к зэкам, объяснила, в чем дело, и спросила: кто готов исполнить приговор? Никто не согласился. Как я ни уговаривала их — желающих не нашлось. А времени было в обрез, и размышлять было некогда. Этап уже был готов к отправке, и все ждали только меня. Тогда я вынула пистолет и побежала в изолятор. Открыл дверь камеры священник, одетый в длинную черную рясу, встал с нар и, видимо, хотел что-то спросить, но я выстрелила в него три раза подряд. Он сразу рухнул на пол. Девушка закричала и закрыла лицо руками. Я подошла к ней вплотную и выстрелила ей несколько раз в грудь. А потом выбежала из изолятора, убедившись, что оба мертвы.
Я потом долго не могла успокоиться, но что оставалось делать? Времена были такие.
После этого разговора я находился почти в шоковом состоянии — никак не хотелось верить, что Тамара Владимировна, которая так заботливо, почти по-матерински, относилась к нам, могла убить человека. Дня два-три я даже избегал встречи с ней и лишь потом, постепенно, начал успокаиваться. Я понял, что нет ангелов на земле, нет идеальных людей и напрасно их искать. У каждого свои грехи на душе, у одного меньше, у другого больше. С этим приходится мириться.
А что бы сделал я на ее месте? Я бы не стал стрелять. Одно дело — защищать свою жизнь и достоинство (или другого человека) — тогда можно убить. Другое дело — быть палачом.
О политике я не разговаривал с моим шефом. Эта тема в лагерях была «табу». Здесь никому нельзя было доверять. Но уже то, что «любимчики» Тамары Владимировны — Цуккер, Штамбург, Лебедев, я и другие были все осуждены по 58-й статье, говорило само за себя. Она симпатизировала нам, поскольку мы были все представителями интеллигенции, к которым она также принадлежала, и главное, она убеждалась, знакомясь с нашими «личными делами», что все выдвинутые против нас обвинения — смехотворны и просто «липа». Она прекрасно понимала, что все мы — жертвы произвола, жертвы системы, а не политические противники и «враги народа». Правда, открыто она не выражала своих мыслей. Но никогда я не слышал, чтобы она упомянула «отца всех народов», «гуталинчика» — она знала ему цену, и никогда не пела дифирамбы в честь нашей партии и правительства. Но Тамара Владимировна верила в коммунистические идеалы и, может быть, поэтому и вступила в партию. Она не была карьеристкой и не стремилась к высоким постам, хотя несколько позже и стала начальником санотдела УИТЛиК МВД МАССР.
Меня всегда поражало ее полное равнодушие к материальным благам. Сколько я знал ее — она ничего не имела, за исключением того, что носила на себе. Одевалась она очень скромно, по-спортивному, но любила хорошую обувь и чулки.
Деньги тратила в основном на питание. Поскольку у нее постоянно имелись нахлебники, зарплата шла почти целиком на покупку продуктов. Тамара Владимировна получала нередко подарки от своих «клиентов» — чаще всего мясо, масло, яйца, молоко, принимала их охотно, но почти сразу отдавала другим.
Свою жизнь она посвящала ближним, словно исполняя данный обет. Я иногда невольно думал, что может быть этим она замаливает свои грехи — вспоминая убиенных ею священника и девушку.
К закоренелым уголовникам — ворам и бандитам — она относилась без особой симпатии, но старалась быть всегда справедливой. Больше всего ее беспокоили молодые заключенные и особенно малолетки. В Кузьмине они попадали в основном за мелкие кражи, за то, что украли с колхозного поля с десяток огурцов, полведра картошки или карман зерна.