Апрель 1990 г.
Он не принадлежит к числу литературных звезд первой величины, его вклад в современную белорусскую литературу, наверно, нельзя назвать выдающимся. Тем не менее почти все написанное им непременно вызывает живой читательский интерес, так как построено на добротной жизненной основе, где немало от личного опыта, опыта трудной, полной сокрушающих перипетий жизни.
В послевоенном Союзе писателей БССР он довольно продолжительное время пребывал в роли молодого, начинающего автора, но уже тогда обращал на себя внимание если не книгами, которых у него было немного, то уникальностью боевого прошлого, значительностью личного вклада в еще свеже сиявшую тогда победу. Среди немалого числа писателей — недавних фронтовиков, партизан, армейских журналистов и политработников — он, похоже, оказался единственным, кому уготовано было пройти едва ли не все мыслимые и немыслимые круги военного ада: подпольную и партизанскую борьбу на оккупированной территории, немецкий концлагерь, фронтовые будни. Два тяжелых ранения — пулевое в плечо под Варшавой и осколочное в грудь в Берлине за несколько дней до Победы — не могли не отразиться на его здоровье. (Второе, кстати, едва не закончилось трагически. Осколок немецкой мины, разбив за плечом автоматный приклад, застрял в легком вместе с вовлеченным туда клоком ваты из телогрейки. Почти год раненый балансировал между жизнью и смертью в гнойном отделении подмосковного госпиталя и, наверное, тогда дал себе клятву: если выживет, не возьмет в рот ни капли спиртного. Так повелели врачи. И эту клятву он, в общем, сдержал, что, возможно, и позволило ему дожить до его нынешних лет.)
Опыт военного лихолетья самым естественным образом вошел в его прозу, стал сюжетной основой таких широко известных карпюковских повестей, как «Данута», «Пущанская одиссея», многих рассказов. Прошлому Гродненщины посвящен роман «Вершалинский рай» с его занимательной, почти приключенческой фабулой, основанной, однако, на достоверных, аргументированных фактах религиозной жизни тридцатых годов. Активно занимаясь литературным творчеством, Алексей Карпюк по долгу гражданина и коммуниста принимал деятельное участие в общественно-политической жизни области, писательской организации республики. Не было ни одного сколько-нибудь представительного писательского форума в Белоруссии, где бы не выступил Карпюк. И надо сказать, что в те затхлые, застойные времена он не стеснялся сказать правду, как ее понимал, и его слушали, ему внимали.
При всей внешней сдержанности и даже некоторой суровости характера он наделен впечатлительной душой, легкоранимым сердцем, способным глубоко переживать все собственные и чужие несообразности жизни. Заступиться за обиженного, за справедливость и попранное право кого-то — обычное для него дело. Наверное, теперь — это естественная нравственная норма каждого порядочного человека, но еще недавно в том старались усмотреть крамолу, «нарушение и ослушание» со всеми вытекающими из того последствиями. В то время как многие хитроумно помалкивали, согласно поддакивая начальству, Карпюк шел в обком и по шесть часов кряду в жарком, безоглядном споре старался переубедить руководство в ошибочности его политики — в экономике, сельском хозяйстве и культуре. В самую пору застоя, когда за некоторые публикации на автора этих строк обрушилась зубодробительная критика партийной и военной печати, когда любое партийное мероприятие в Гродно, чему бы оно ни посвящалось, сводилось в итоге к излюбленной теме проработки Быкова за его «клевету» на героизм Советской Армии в годы Великой Отечественной войны», — в такой обстановке я не тешил себя надеждой на чье-либо заступничество. Но Карпюк заступился. С трибуны одного из партийных активов он выразил дерзкое недоумение: почему генерал Епишев вмешивается в литературу? («Если он генерал, то пусть командует войсками, а с повестями Быкова должны разбираться критики».) Разумеется, я был благодарен Карпюку за его заступничество, хотя и не отдавал себе отчета, чем оно может обернуться для нас обоих.
Обладая многолетним опытом проживания в условиях провинции, хочу упомянуть о некоторых ее особенностях для жизни провинциальных писателей. Обычная немногочисленность членов областных писательских организаций, жизнь у всех на виду, постоянная поднадзорность со стороны начальствующих и «курирующих» органов, неуемное стремление последних поучать и воспитывать, категорическое неприятие малейшего намека на критику местных порядков вынуждают творческих людей либо к конформизму, либо к постоянной конфронтации с властями. Это уж в зависимости от характера, а также от масштаба таланта. Так уж повелось, что в провинции нередко благоденствуют литераторы скромных дарований, в то время как обладатели несомненного таланта либо выезжают из нее, либо капитулируют, либо спиваются. Немногие, подобно Карпюку, обрекают себя на бессрочное «испытание провинцией». Нормальное развитие таланта в провинциальных условиях весьма проблематично.
Справедливости ради надо сказать, что, может быть, не все в выступлениях Алексея Карпюка было совершенно бесспорным, взвешенным и выверенным. Но по обыкновению все шло у него от чистого сердца, без своекорыстия, от стремления к справедливости. И произошло то, что в те годы не являлось редкостью: органы идеологического надзора наконец остановили на нем свой карающий выбор. Однако применить репрессии против строптивца только на основании его одиозных высказываний было, по-видимому, сочтено недостаточным, следовало «наработать компромат», чтобы ударить наверняка. Показать всем этим «писакам» силу права и власти в республике.
И вот Гродненское управление госбезопасности выделяет опытного, бериевской закалки чекиста по фамилии Фомин с задачей вплотную заняться личностью беспокойного писателя. Надо признать, что Фомин поработал на славу: за короткий срок сварганил уголовное дело, состоящее из многих обвинительных пунктов, каждый из которых, по признанию тогдашнего прокурора Гродно, тянул минимум на пятнадцать лет заключения в ИТЛ усиленного режима. Как же: бежал из немецкого концлагеря. Но специально допрошенные свидетели, просидевшие там до момента освобождения их Советской Армией, показывают, что бежать из этого лагеря было невозможно — они же не убежали. На основании их показаний делается заключение, что Карпюк был отпущен. Но с какой целью? А вот с какой: для разложения партизанского движения на Гродненщине. Подтверждением этой версии явился «факт дезертирства» Карпюка из партизанской бригады. Вот только куда «дезертирство» и при каких обстоятельствах — следствие о том умалчивало.
Если это могло быть названо дезертирством, то выглядело оно следующим образом. После побега из концентрационного лагеря Штутгоф и долгого скитания на территории Польши Карпюк поздним осенним вечером добрался наконец до родного хутора под Белостоком. В общем удачный, этот побег не принес радости. Прежде чем увидеть мать, Карпюк наткнулся на немецких солдат, квартировавших в усадьбе. Как всегда в такой ситуации, выручили ноги, беглец бросился под покров спасительного леса (благо, тот был рядом), где полгода назад располагались партизанские группы, с которыми он сотрудничал. (Именно после одной совместной диверсии на железной дороге он, брат и отец были арестованы гестапо и брошены в Штутгоф.) Но, к несчастью, в лесу кое-что изменилось за девять месяцев его пребывания в концлагере, знакомых отрядников там не оказалось, на их местах расположилась пришлая партизанская бригада, возле которой он и был задержан. На первом же допросе он вызвал изумление особистов своим рассказом о побеге, и те, недолго думая, засадили его под арест в землянку, откуда каждую ночь водили на допросы с неизменным требованием признаться, какое получил задание. Так продолжалось неделю или больше, однажды Карпюк понял, что все скоро и навсегда окончится. И он снова бежал.
Наверно, сделать это было полегче, чем выбраться из Штутгофа, и под утро той счастливой ночи он оказался в расположении другой партизанской бригады, которой лихо командовал молодой комбриг, бывший ленинградский инженер Войцеховский. По-видимому, у того были несколько иные представления о бдительности, чем у соседей, и, внимательно выслушав беглеца, комбриг без лишних слов отрядил его в разведку под присмотр надежных ребят, которым надлежало испытать новичка в деле. Забегая вперед, замечу, что это испытание длилось недолго. Войцеховский понял, с кем имеет дело, и уже через полгода назначил Карпюка командиром вновь созданного отряда имени Калиновского. Именно этим отрядом Карпюк и прокомандовал до момента освобождения Белоруссии летом сорок четвертого года. Как командовал — о том свидетельствуют ордена Красного Знамени и Отечественной войны на груди командира. Несколько позже к ним прибавился золотой крест «Виртути Милитари» Польской Народной Республики.
Здесь может возникнуть законный вопрос: насколько достоверны все изложенные здесь факты, которым, разумеется, не был свидетелем автор? На это отвечу, что автор осведомлен о подробностях карпюковских перипетий не только из его личных рассказов, но также из разговоров и воспоминаний самого Войцеховского, иногда наезжавшего в Гродно, где мы втроем встречались не только за чашкой чая. Впрочем, Карпюк всегда обходился чаем, которого выпивал по дюжине стаканов за один присест. На нашу долю перепадало остальное.
И вот однажды на партийном собрании редакции областной газеты, где Карпюк состоял на учете, появляется молчаливый товарищ из горкома и ставит вопрос об исключении Карпюка из рядов КПСС как двурушника и разоблаченного врага, в годы войны сотрудничавшего с оккупантами.
Коммунисты редакции были шокированы. Многие работали с Карпюком на протяжении двух десятков лет, другие вместе воевали в годы войны, все знали его как героя партизанской борьбы, а тут — сотрудничество с оккупантами! Восемнадцать коммунистов из двадцати двух не поддержали требование горкома, дело об исключении срывалось. Тогда несколько дней спустя Карпюк был вызван на бюро горкома, где его исключают единогласно. Тут же дело Карпюка было передано в городскую прокуратуру для получения санкции на привлечение к уголовной ответственности. Покойный прокурор города Волох потом рассказывал, что, получив из управления КГБ это дело, почувствовал некоторое затруднение и позвонил (как же — телефонное право!) первому секретарю обкома КПБ Микуловичу. Первый также несколько замялся с ответом: все-таки известный писатель, герой войны, популярный в городе человек. И первый спросил, все ли обвинения надежно доказаны? Вот тут от прокурора потребовалось, кроме приверженности к закону, и еще что-то из области человеческой совести. На вопрос секретаря он ответил отрицательно, на что последовало указание вернуть дело на доследование, чтобы снять все неясности.
Для самого же обвиняемого вся эта история с самого ее начала была ясна как божий день, белые нитки торчали со всех страниц ее распухшего дела, и он бросился опровергать устно и письменно. Казалось, многое опровергнуть не составляло труда. Многое, кроме ведомости из Штутгофа на получение немецких марок с его, Карпюка, собственноручной подписью, происхождения которой он не мог объяснить. На ее ксерокопированном экземпляре отсутствовал титул, значились только фамилия и сумма в марках с росписью получателя. Делалось допущение, что это оплата администрацией лагеря тайных услуг своих секретных сотрудников. Ведомость, разумеется, была серьезной уликой против обвиняемого, на ней строилось многое в его злополучном деле. Среди этого многого, например, сотрудничество с гестапо начальника штаба отряда имени Калиновского, проживающего ныне в Польше, внедрение Карпюком в диверсионную группу, десантированную на территорию Чехословакии, агента абвера, доносительство на соседа Грушевского, который был незаконно репрессирован и сослан в Казахстан. Было от чего сойти с ума.
Несчастья обрушились на Карпюка, словно каменный обвал в горах. Первым делом его отстранили от работы секретаря областного отделения СП БССР (с окладом 80 рублей в месяц), различные редакции разом отказали во всех публикациях, из издательских планов были выброшены все карпюковские книги. А тут еще пришлось положить в онкологию жену-учительницу, на руках безработного остались двое детей-студентов и дочь-школьница. Жить стало не на что, кормить семью было нечем. Время от времени писал заявления в Литфонд об оказании материальной помощи, но помощь оказывалась маленькой суммой раз в году. Другой помощи ждать было неоткуда. Руководство Союза писателей БССР заняло выжидателвную позицию, явно поставив ее в зависимость от результатов апелляций Карпюка в партийные органы. Друзья... Ближайший из них, доцент мединститута Б. Клейн, был также исключен из партии и лишился работы, автор этих строк, будучи беспартийным, подвергся жесткому прессингу партийных и охранительных органов, включая мордобой руками уголовных элементов и вызовы на профилактику в республиканское управление КГБ.
Надо отдать ему должное: Карпюк не думал сдаваться, он боролся. Вскоре после исключения он пишет около тридцати писем товарищам по войне, партизанам своего отряда и... не получает ни одного ответа. Между тем их ответы пополняют его «дело», и можно догадаться о смысле этих ответов, сочиненных под диктовку следственных органов. Партизанский отряд имени Калиновского вдруг отказались признавать, словно его не существовало в природе, и его командир оказался в роли самозванца. Карпюк бросается в минский партархив, где со времен войны хранится вся партийная и партизанская документация, и не находит ни одной бумажки по своему отряду. Исчез даже отчет, который Карпюк составлял собственноручно вскоре после освобождения Белоруссии. Зато его «дело» в эти дни пополняется еще одной «ценной бумагой», написанной бывшим комбригом Войцеховским. Оказывается, никакого вклада в борьбу с немецко-фашистскими захватчиками отряд имени Калиновского не внес, и вообще он, комбриг, командиром этого отряда гражданина Карпюка не назначал.
Доведенный до отчаяния предательством бывших друзей и соратников, Карпюк на последние деньги покупает билет на поезд и едет в Ленинград. К его удивлению, Войцеховский принимает его по-прежнему тепло и радушно и на возмущенный вопрос приезжего отвечает обезоруживающе просто: «А что я мог сделать, Алеша? Что они потребовали, то я и написал». Результатом этой поездки стала другая бумажка за подписью комбрига о том, что «тов. Карпюк А. Н. с такого-то и по такое-то время являлся командиром отряда имени Калиновского и проявил себя с наилучшей стороны». С этой спасительной характеристикой Карпюк бросается в Гродненский горком, где его первый секретарь Могильницкий невозмутимо ответствует: «А зачем нам эта бумажка? У нас есть другая бумага Войцеховского, она нас больше устраивает». Их устраивало все, что было против их жертвы, что работало на их дьявольский замысел подавления. Им следовало до конца растоптать, раздавить человека. Только за что? И во имя чего? Во имя беспрекословного повиновения и послушания? Бетонного единомыслия, железного порядка, незыблемой казенной идейности.
Начался многолетний период в жизни писателя, состоящий из непрерывных изнуряющих попыток как-то прорвать заколдованный круг абсурда. Пока его дело путешествовало по бесконечным апелляционным инстанциям, карательные органы терпеливо выжидали, плотоядно потирая руки. Утверждение исключения из партии должно было явиться сигналом для нового процесса — уголовного. Уж тут были все возможности отличиться, заработать ордена и звезды. Как же: известный писатель, герой войны — агент гестапо, разоблаченный усилиями славных чекистских органов. Некоторые из числа доброхотов советовали Карпюку плюнуть на справедливость, все признать и покаяться, может, тем умилостивив жаждущих крови. Карпюк, однако, не торопился каяться, продолжал единоборство, хотя средства его были ограничены до предела, а возможности с каждым днем убывали. Его аргументы, исполненные логики и элементарного смысла, не принимались в расчет. Свидетельские показания в пользу обвиняемого отвергались. Наверно, в такой ситуации требовалось хотя бы элементарное чувство справедливости и сколько-нибудь беспристрастный подход к этой от начала до конца сфальсифицированной уголовной истории.
Но где было в то время найтись такому подходу? Задавленный страхом город молчал. Молчали ветераны. Молчали писатели. Ни один из обладавших властью чиновников не пожелал защитить человека. Таких не было в Белоруссии, не оказалось в Москве. Зато такой человек отыскался в Польше, за свободу которой когда-то пролил свою кровь обвиняемый. Товарищ Карпюка по антифашистской борьбе, белостокский писатель Олек Омельянович поехал в музей Штутгофа, созданный на месте былого концлагеря, и в его архивах разыскал оригинал злополучной ведомости. На ее титульной странице четко значилось: выдача заключенным денежных переводов, поступивших от их родственников. Оказывается, в рейхе существовал порядок, по которому немцы охотно принимали денежные переводы в адрес заключенных, на содержание которых те будто бы и тратились. Карпюк также несколько раз расписывался в получении марок, присланных матерью, распродавшей хозяйство и посылавшей что было возможно троим заключенным — мужу и двум сыновьям. Но, расписавшись, он тут же и забывал о том — фикция, она и есть фикция. Тем более что сознание заключенного было занято другим — как вырваться из лагеря. И вот вырвался...
Я не имею здесь ни желания, ни возможности более подробно разбираться во всей этой омерзительнейшей стряпне, сплошь построенной на передергивании, измышлениях, подтасовках. Но кое-что все же нуждается в пояснении. Хотя бы история с сотрудником гестапо, подвизавшимся в роли начальника штаба отряда. Сотрудничество это, по словам самого комбрига Войцеховского, состоялось с ведома и одобрения командования бригады, и можно сказать, что не гестаповский агент был внедрен в ряды партизан, а наоборот: партизанский агент — в ряды гестапо, отчего партизаны имели немалую выгоду. В первые послевоенные годы это обстоятельство не составляло тайны для местных «компетентных» органов, но со временем, с приходом в них новых людей и уходом из жизни партизанских руководителей, как-то забылось (не без умысла, как мне кажется, забылось), чтобы заново возродиться голым фактом «сотрудничества».
Примерно то же можно сказать и относительно будто бы имевшего место «внедрения» Карпюком агента абвера в нашу диверсионную группу. Летом сорок четвертого года, когда еще шла война, недавний партизанский командир Карпюк был вызван в Минск для составления отчета о боевой деятельности отрада. Однажды, вместе с товарищами проходя мимо лагеря немецких военнопленных на Комаровке, он случайно бросил взгляд на одного из многих сотен его обитателей, и лицо немца показалось Карпюку знакомым. Действительно, это был солагерник по Штутгофу, бывший социал-демократ, который в лагере неплохо относился к русским — угощал некоторых табачком. Теперь в форме солдата вермахта он понуро сидел за колючей проволокой советского лагеря. Карпюк коротко сообщил о пленном своему спутнику, также одному из партизанских командиров Белоруссии, и тот сказал, что надо бы о том доложить начальству. Сделать это было несложно, начальство располагалось рядом. Оно и в самом деле отреагировало охотно и оперативно: немец был отделен от остальных, прошел в Подмосковье курс спецподготовки и осенью того же года в составе диверсионной группы заброшен в Чехословакию. Далее судьба диверсантов сложилась трагически, почти все они погибли, и было подозрение, что их провалил именно этот немец. Теперь, спустя четверть века, вину за его «внедрение» возложили на Карпюка. Вот уж поистине — доброта наказуема. Пройди тогда Карпюк мимо пленного, не подав виду, что узнает его, не было бы и этого обвинения. Впрочем, нашлись бы другие.
Чтобы не распространяться больше об этой почти фантасмагорической истории, которая лишь бледной тенью отражена в этих строках, а в свое время способна была морально и физически сломать человека, скажу только, что в тот раз почти все закончилось для Карпюка благополучно. На заседании бюро ЦК КПБ благодаря заступничеству покойного П. Машерова Карпюк избежал исключения, отделавшись строгим выговором (за «неискренность перед партией, намерение улучшить автобиографию») — надо же было как-то оправдать многолетние усилия органов, партаппарата и прокуратуры. Спустя положенное время выговор был снят, облыжные обвинения отметены. Состряпавший малоудачное дело майор Фомин был уволен из органов, начальник областного управления КГБ Кузнецов за шалости на охоте со стрельбой по человеку выпровожен на пенсию. Бывший первый секретарь горкома партии Могильницкий, стоявший у истоков расправы, сперва повышен в должности, а потом за другие преступления исключен из партии.
Карпюк как будто оправился от потрясений, пришел в себя, обрел творческую форму, создал ряд книг, ставших заметным явлением в современной белорусской литературе. За одну из них получил литературную премию имени И. П. Мележа. Может быть, теперь и не стоило бы ворошить это его малорадостное прошлое, если бы не некоторые события буквально последних месяцев. Именно эти события как нельзя лучше свидетельствуют, насколько прочно угнездилась в сознании некоторой части партбюрократии печальной памяти сталинская нетерпимость. Под бурные дебаты о перестройке и плюрализме мнений, не утихающие в столицах, провинция продолжает жить однажды и давно заведенным образом, новые, свежие веяния доходят до нее неполно и с большим опозданием. Не имея возможности или не желая в чем-либо меняться, бюрократия не утруждает себя изобретением новых методов борьбы с разномыслием и привычно хватается за старые, многократно испытанные.
Началом нового витка преследований Карпюка послужили его публикации в областной газете на темы коллективизации в западных областях Белоруссии. Судя по этим публикациям, личный опыт автора, молодого коммуниста, бывшего заведующего районо Карпюка, вступил в некоторое противоречие с расхожими пропагандистскими клише на данную тему, и в Гродненский обком пошли письма от ревностных охранителей устоев. Оказывается, все пережитое Карпюком в те времена, все, чему он являлся свидетелем, — не более чем «односторонние обобщения и выводы, уводящие читателя от той реальности, которая складывалась...», а примеры из жизни «искажены, страдают недостоверностью» и т. д. Впрочем, критика критикой, даже самая злобная и несправедливая, к ней ли привыкать такому писателю, как Карпюк. Но в этот раз за критикой последовало нечто иное, от чего вновь пахнуло не столь отдаленным и даже далековатым прошлым. По всей видимости, учуяв знакомые доносительские интонации, обком партии срочно создает комиссию по проверке... личности автора публикации. На свет божий снова извлекаются пожелтевшие папки, и вот прежние обвинения гуляют по страницам областной прессы. Почти без комментариев их охотно подхватывает такое одиозное в Белоруссии издание, как ежемесячник «Политический собеседник», знаменитый верностью сыскным традициям бесславных лет, и давняя, отвергнутая сенсация готова перерасти в очередное «разоблачительство».
Создается вполне обоснованное впечатление, что собранный когда-то «компромат» вне зависимости от его достоверности тщательно приберегается «про запас», чтобы в нужный момент запустить его в дело. Как это явствует из истории с Карпюком, момент этот определяется не КГБ и не правоохранительными органами, а скорее органами идеологического надзора. Горком, обком, ЦК партии включают условный сигнал расправы, который тут же принимается к исполнению карательными органами. Военные злоключения Карпюка были известны давно, еще с военного времени, однако не вызывали особой реакции до тех пор, пока Карпюк сидел тихо. Но вот стоило ему высунуться, как все началось сначала. При этом, кажется, забыт или игнорирован хотя бы тот факт, что почти все бывшие «экзекуторы» Карпюка так или иначе скверно кончили. Или, может быть, именно этот их скверный финал вызвал столь бурную реакцию, сильно смахивающую на запоздалую реакцию отмщения за ведомственные проколы. Но такая ведомственная «памятливость», обостренная чувствительностью определенных ведомств к чести подпачканных мундиров, по существу, чревата многими последствиями даже для нашего перестроечного времени. В самом деле, те, кто в недавнем и отдаленном прошлом дружно сажал, стучал и доносил, теперь не прочь обвинить в том других, лишь бы запачкать как можно сильнее. Общая вина вроде бы уменьшает вину индивидуальную.
Слов нет, наверно, Карпюк поступил не лучшим образом, дав по запросу смерша отрицательную характеристику на Грушевского, который и был затем репрессирован. Но можно ли не учитывать сегодня конкретную атмосферу тех лет, когда возвращались с войны солдаты, и искалеченный, с подорванным здоровьем фронтовик встретил в деревне соседа, бывшего немецкого старосту, всю войну просидевшего дома? Карпюк написал то, что о нем думал, но не Карпюк же в конце концов проводил следствие, судил и репрессировал, наверно же, этим занимались другие. Или эти другие не несут никакой ответственности за попрание принципов, которые обязаны были соблюдать хотя бы по долгу службы, если не по велению совести? Ясно, что сегодня ими движет вовсе не жажда справедливости, а скорее желание за счет реабилитации одного обвинить другого, чтобы самим остаться в стороне. И еще — «неискренность перед партией»... Не знаю, как можно рассчитывать на какую-то «искренность» там, где царил страх наказания за ничто, где отсутствовала всякая надежда на правый суд, где столько усилий госаппарата расходовалось именно на подавление искренности, воспитание двуличия и лицемерия. В таких условиях ложь во спасение — может, не самый худший из человеческих пороков, и проклятие падет не на тех, кто к ней прибегает, а на тех, кто к ней понуждает.
Конечно, мы слышим с детства, что сила добра одолевает злобные силы и правда в конце концов торжествует. Но, к сожалению, человеческая жизнь не беспредельна, и как быть, если самая большая ее часть, самая активная и трудоспособная часть отравлена злом ж несправедливостью? Алексею Никифоровичу Карнюку исполняется семьдесят лет. Прожита труднейшая, полная невзгод и лишений жизнь, в которой столько душевных и физических сил потрачено на преодоление несправедливости, ветряных мельниц облыжных обвинений. И в этом смысле можно ли утешиться банальным сознанием плодотворности преодоления как необходимого условия творчества, высокой духовности? Известно, что в ракушке с застрявшей песчинкой возникает жемчужина. Но всё же... Думается, в случае с Карпюком этих песчинок выпало слишком много для одной ракушки и даже для одной самой драматической судьбы...