Глава 14


Это похоже на утопление. Толща воды накрывает с головой, но ты даже не пытаешься барахтаться или выплыть. Покорно опускаешься на самое дно.

Ватная гулкая тишина сжирает все звуки, мир исчезает где-то там, далеко, с тобой остаются лишь темнота и глубина.

Анна снова и снова читает показания пострадавших женщин, но ее мозг отказывается понимать и принимать очевидное. Раевский давно свободен. Скорее всего, счастлив. Живет припеваючи за счет богатых любовниц и даже не думает возвращаться за Анной.

Она осталась в прошлом, среди забытого сонма других влюбленных дурочек. Ей так хочется ненавидеть — себя или его, неважно, — но пустота всё ширится, множится, обволакивает.

Не за что больше держаться. Не осталось ни идеи, ни любви, ни самой Анны. Вся ее жизнь — это дурная шутка, приведшая к краху.

— Ты ведь это всегда знала, — шепчет Анна, опуская ледяной лоб на шершавую титульную страницу папки, закрывает глаза.

Столько подсказок, которые дергали за душу, фальшивыми нотами царапали сознание, столько лжи, от которой она отворачивалась.

Ванечка.

Теплый, любящий, заботливый.

Единственный человек во всем мире, кто видел и понимал ее.

— Анна Владимировна, — голос Прохорова, грубый, громкий, не возвращает ее к реальности, а лишь раздражает. Почему бы ему не оставить ее в покое? — Вы тут нешто заснули?

Она неохотно поворачивает голову, смотрит на него вполглаза.

— Уйдите, пожалуйста, — просит устало.

Вместо того чтобы послушаться, он ставит рядом стул и седлает его, скрестив руки на спинке.

— Утром вы весьма бойко отчитывали меня за дурное поведение у Штернов. А теперь-то что приключилось?

А что же с ней приключилось? И запах карболки снова сочится повсюду.

— Ольга Тарасова умерла в пятницу у меня на руках, — вспоминает Анна неожиданно.

— Ах вот как, — на лицо Прохорова будто тень ложится. — Ну что же, хоть казне на ее содержание не тратиться. Двенадцать душ на ее совести… Ту молодую даму на выставке автоматонов Тарасова камнем по затылку приласкала — не ради изумрудного гарнитура даже, а так, в раздражении от ее восторга перед прогрессом.

Анна помнит тот гарнитур — массивные серьги, колье, кольцо и две броши — и то, как страшно ей было спросить, откуда он взялся. Кажется, будто голова вот-вот взорвется.

— Стало быть, всё, что говорили на суде, правда, — она больше не спрашивает, потому что ее тошнит от миражей. — Вы не приписали все эти гнусности нам, лишь бы закрыть побольше дел.

— Анна Владимировна, откуда у вас такие превратные убеждения? — он морщится. — Вроде росли в приличной семье… Что касаемо Тарасовой, она и не отпиралась. Была в ней какая-то убежденность… Вот кто меня действительно пугает — это фанатики. Простого убийцу понять легко и просто, а от идейных у меня мурашки по коже. И ваше счастье, что Тарасова не отпиралась, — со значением продолжает Прохоров. — Потому как будь у судей хотя бы подозрение, что и вы принимали участие в этих душегубствах, то восемью годами не отделались бы.

Она снова закрывает глаза, щекой ощущая прохладный картон дела Раевского. Отделалась… отдала так много всего, чтобы оказаться в этой крохотной кладовке с человеком, который ее презирает.

— Идите домой, вам бы отдохнуть, — теперь Прохоров играет в сердечность.

— У меня нет дома, — равнодушно напоминает Анна.

— Ну где-то же вы спите.

Да, она где-то спит. Что-то ест. Куда-то ходит.

— Всё-всё, — Прохоров встает, с грохотом отодвигает стул, — до завтра наши мерзавцы подождут. Поздно уже.

Он выходит из кладовки, очевидно за пальто. И Анна понимает, что не может выпустить папку из рук. Ей надо изучить всё, что в ней написано, внимательно, кропотливо.

Эта мысль добавляет ей сил и скорости — она вскакивает, прижимает толстое дело к себе, кричит в дебри кабинета:

— До завтра, Григорий Сергеевич!

И бросается вниз, в мастерскую, чтобы спрятать бумаги под полы пальто.

***

Казенное общежитие № 7, кажется, никогда не спит. Анна слышит затяжной кашель, скрип половиц, голоса, ощущает запахи, всегда одни те же — махорки, капусты и браги. Кажется, кислая вонь уже впиталась в одежду, кожу и волосы.

Газовый рожок дает тусклый, коптящий свет, но этого достаточно. Листы показаний разложены по колючему покрывалу в хронологическом порядке. Теперь становится понятной география Раевского — его излюбленные места охоты.

Некоторые дамы отвечают на вопросы коротко и сухо, другие исписывают листы мелким почерком, словоохотливо, щедро изливают душевные свои страдания.

— Значит, госпожа Мухина, вам он представился Ильёй Старовойтовым, — хихикает Анна, и безумие стоит за ее спиной, — а вам, госпожа Орлова, гувернером Бергером. И колечко из показаний Одынцовой преподнес. Вот оно как получается.

Она узнает манеру ухаживаний Ивана: щедрость и строгость, ласку и холодность. Некая Светлана Кузьмина подозревает гипноз, ибо никак не может понять, что же бросило ее в объятия проходимца. Другая сетует — мол, «ощущала себя величайшей драгоценностью в мире, а когда Серёженька на меня сердился, то весь свет становился не мил».

— Как же это всё знакомо, — бормочет Анна, и слезы падают на казенные документы, — вы же мои душеньки, несчастные мои голубки…

Она не понимает, спит ли вообще, но в одну минуту поднимает тяжелую голову от смятых бумаг и видит в маленьком окне едва брезжущую полоску рассвета. Осматривает каморку, слепо собирает документы…

— Забыть, всё забыть, — велит себе Анна, бредет с охапкой бумаг на задний закуток, между общежитием и баней, и бросает в железное ведро, в котором Потапыч сжигает мусор, свою прежнюю жизнь. Чиркает спичкой и долго смотрит, как языки пламени пожирают женские души.

Обещает себе: никогда не вспоминать. Не оглядываться назад. Не думать.

Потому как если вспоминать, оглядываться и думать, то и вовсе не устоять на ногах. Похоронить себя заживо в сожалениях.

И только на Лиговке, проходясь щеткой по сюртуку извозчика, Анна понимает: она же уничтожила улики.

Пухлое дело не может пропасть из системы бесследно. Его непременно хватятся, и тогда Анна вылетит не только со службы, но и из общежития. И что еще хуже — может вернуться на каторгу.

Это так глупо — в очередной раз разбиться о Раевского, что она смеется, уткнувшись в пропахшую лошадьми шерсть, и никак не может успокоиться.

***

По дороге на Офицерскую в голове наконец наступает ясность или хотя бы ее слабое подобие. Утренний воздух рассеивает остатки ночного помешательства, и будущее видится в самом мрачном свете.

Архаров не простит ей нового преступления, в этом нет никаких сомнений.

Ар-р-р-хар-р-р-р-р-ров!

Анна почти рычит, до того ее прошибает бешенством. Сукин сын! Ведь знал же, знал, что Раевского нет в Петропавловской крепости, когда скручивал Анне руки. Знал, что тот давно на воле — бежал ли с каторги или еще как вырвался на свободу.

Знал и врал, рефреном стучит в висках, знал и врал.

«А как еще прикажете вами манипулировать? С вами, Анна Владимировна, приходится всегда иметь под рукой аргументы покрепче…»

И теперь она даже лишена возможности сказать ему в лицо всё, что думает.

Впрочем, какой толк от простых оскорблений. Утрется, забудет. Нет-нет, надо нанести такой удар, чтобы он уже не оправился.

Кто дал ему право распоряжаться ее жизнью?

— Ань, ты чего? — Зина налетает на нее, недоуменно заглядывает в лицо.

— Ступай первой, — просит она, — мне надобно… надобно, в общем.

— Побежала. Буфет-то у меня раньше всех открывается…

Анна останавливается в тяжелой тени арочного Калинкиного моста, чьи гранитные бока темны от ночной влаги. Узкая Пряжка, закованная в высокие берега, кажется неподвижной.

Утро замирает, затаивается, не мешает ей думать.

Она ведь не обязана теперь работать в полиции.

У Архарова нет больше власти над ней.

Но куда же еще? В нищету? К отцу?

Положим, она пристроится к какому-нибудь часовщику, начнет чинить механизмы, проведет годы в будке на углу… Забудет собственное имя и собственное отражение, превратившись в неприметную часть этого города.

Не самая плохая участь, конечно. Отмечаться у околоточного надзирателя, медленно стареть и ничего не хотеть.

Стать призраком этих улиц.

— Но я же еще жива, — громко говорит Анна, вспарывая тишину.

Бредет, неохотно касаясь подошвами грубых булыжников.

Если некуда больше идти, отчего же не переждать беду там, где открыто?

***

На службу Анна является с опозданием, и дежурный Сёма шепчет заполошно:

— Все наверху уже!

Она кидает ему пальто, которое тот ловит на лету, а сама бежит по лестнице, меньше всего желая привлекать к себе внимание. Все уже собрались в кабинете Архарова: помимо трех сыщиков и двух механиков, тут какие-то жандармы, которых Анна еще не научилась различать.

Она тихонько проскальзывает в приоткрытую дверь, надеясь занять свое место в углу. К счастью, всем вроде бы не до нее.

— Наш студент Быков мог завести амуры с любой из дочерей купчихи Штерн, — говорит Прохоров.

— Нелогично, — возражает Архаров. — Он бы не стал привлекать внимание полиции к своему резонатору, а покончил бы со старухой по-тихому. Мы бы ничего и не поняли.

— Нелогично, — вздыхает Прохоров.

Анна не может поверить, что еще вчера утром в этом самом кабинете ей было дело до их загадок и неисправных механизмов. Сейчас ей кажется всё таким далеким, а люди вокруг — говорящими заводными автоматонами. Она и сама как распотрошенный попугай-шулер, запертый в полицейском шкафу.

— Николай Степанович Звягинцев, научный руководитель Быкова, припоминает, что к нему обращался конторщик Аристова, — говорит Прохоров, — просил подкинуть талантливых студентов для одного заказа.

Аристов, Аристов… Анна с трудом соображает, бессонная ночь и долгие слезы вызывают мучительную ломоту в затылке.

Аристов!

— Настоящий конторщик или липовый? — интересуется Архаров.

— Так еще не проверили, — объясняет Прохоров, — я, считайте, допросы вчера к ночи только закончил.

— Вы физиономию этого конторщика в любом случае изобразите и в определитель засуньте… Артистка Лилечка так и молчит?

— Как рыба об лед, — жалуется Прохоров. — Не пойму только, заплатили ей чрезмерно или покрывает кого-то из чувств-с.

— Да что же вы никак с этой девкой не справитесь, — насмешничает неприятный Лыков. — Александр Дмитриевич, позвольте мне. У меня они мигом петь начинают…

— Забирайте актриску, — соглашается Архаров. — Григорий Сергеевич, на вас семейство Штерн и прислуга. Надобно понять, откуда появилась бонбоньерка, кто подарил или подкинул. Вчерашний наш визит в Серебряков переулок особых результатов не принес… Вот отчеты осмотра места преступления, допросные листы… Если коротко, про бонбоньерку никто не помнит, а у каждой из трех дочерей свои мотивы. Старшая, Маргарита, устала от материнской тирании и рвалась сама главенствовать в пароходной конторе. Средняя, Елизавета, мечтает путешествовать по Европам. Младшая, Виктория, влюблена в какого-то приказчика, аж жить без него не может.

— Ставлю на Викторию, — оживляется Прохоров. — Влюбленные барышни — самые злобные дуры и есть.

Анна торопливо закрывает себе рот рукой, глуша неуместный хохот. До чего же прав старый сыскарь, все влюбленные барышни — дуры и есть… Как же она поверила Архарову, когда он ее на Раевского цеплял?

Да ведь оттого и поверила, пронзает молнией, что на будке тайный знак был намалеван. А знали о нем лишь Анна да Иван… Как же полиция проведала?

Она так пристально смотрит на Архарова, пытаясь вычислить варианты, что он даже хмурится от такого внимания.

— Анна Владимировна, вы что-то добавить хотите? — интересуется сначала сухо, а потом вдруг переходит на вполне человеческий тон: — Что с вами? Заболели? Уж больно бледны…

— А это она извозчиков на Лиговке обслуживать с утра утомилась, — вдруг звучит справа, и Анна медленно поворачивает голову, запоминая рыжего жандарма с веснушками, чтобы при случае пнуть его побольнее. Он теряется под ее взглядом — должно быть, она щедро злобы отвесила. — Вы же сами в буфете об этом орали как оглашенные… — бормочет, сдуваясь.

— В следующий раз занимайтесь извозчиками после службы, — равнодушно велит Архаров. — А по утрам будьте добры являться в приличном состоянии.

Она кивает ему, не глядя. Всё еще считает веснушки на жандармской роже. Что же ты, голубчик, лезешь куда не просят?

— За усердие в деле Штерн получите отметку в личном деле. А сегодня на вас — студент Быков.

— Как? — Анна вздрагивает и пытается сосредоточиться.

— Узнайте у него всё о том, как действовал резонатор. Как включался. Сколько времени ему бы понадобилось, чтобы разрушить пружину.

— Да, конечно.

Слава богу, речь идет о механике! С этим она как-нибудь справится — всё лучше, чем пытаться понять, кто из дочек прикончил родную мать.

А может, и не дочки вовсе. А может, ушлый приказчик или еще какой-нибудь посторонний тип.

Анна снова погружается в себя, пока Бардасов докладывает о расследовании на Лебяжьем, зачитывает криминальную сводку, пока Архаров передает Лыкову новое дело — что-то о банковском мошенничестве.

Наконец совещание заканчивается, все оживляются, потягиваются, встают, и Прохоров говорит напоследок:

— Александр Дмитриевич, вы бы нашли нам новую машинистку на определитель. Не дело это, чтобы механики там до ночи просиживали. Вон Анну Владимировну вчера только к десяти домой и выпроводил…

Она замирает, не веря в такую подлость. Перед глазами вспыхивает пламя, уничтожающее дело. Ну зачем старый сыщик напомнил всем, что это она работала с рисунками!

Хватятся (Анна пытается сжаться в комок, как преступник, пойманный с поличным), хватятся этой папки, как пить дать.

Будь что будет. Не станет она раньше времени паниковать, не бросится в бега… Страна большая, но с видом на жительство далеко не убежишь. Разве что поддельный паспорт выправить или в какой-нибудь глухой деревушке запрятаться.

Нет, это тоже не жизнь — всё время бояться да оглядываться.

— Вы правы, Григорий Сергеевич, машинистка нужна, — соглашается Архаров, а глаза его — будто два колодца: захочешь и не увидишь, что прячется на дне.

***

Анна торопится покинуть кабинет раньше всех, внизу забирает у дежурного Сёмы свое пальто и на мгновение замирает: может, сразу отправиться к студенту Быкову? Да где же его искать? В университете? Но туда соваться боязно. Или полагается отправить за потерпевшим жандарма? Она не знает протокола, а значит — хватит глупостей. Сначала спросит у Голубева, как тут положено.

— Анна Владимировна, — рыжий жандарм, которого она так старательно запоминала как обидчика, топчется рядом, — вы простите меня, я же не со зла… Подумалось — смешно выйдет, совершенно забыл, что у женщин конституция более чувствительная… Мы же тут, в мужском мире, дичаем совсем.

Она не собирается потакать его чувству юмора.

— Неужели вам правда смешно, когда женщина голодает? — спрашивает холодно.

Он краснеет так ярко, так быстро, что она только сейчас понимает: да он же мальчишка совсем, вроде Пети. Бестолковый и безобидный.

— Хотите, я вас буду кормить обедами всю неделю? — предлагает он порывисто. — Только не ходите больше на Лиговку, дурное там место, то драки, то чего похуже.

Анна тут же намеревается отказаться — только чужой жалости ей не хватало. Но у рыжего жандарма такое честное лицо, что она невольно поддается на детскую мольбу его взгляда:

— Кормите, раз провинились…

Не каждому выпадает удача так легко исправить свои ошибки.

Загрузка...