Впервые Раевский поцеловал ее на свалке списанных автоматонов. Это произошло совершенно неожиданно, и Анна, прежде прятавшая свои чувства под ста замками, стыдно расплакалась.
После истории со «Стиходеем» в салоне Левина Анна чувствовала себя заинтригованной и смущенной. Раевский с первого взгляда поразил ее воображение не только своей красотой и неуловимым флером таинственности, но и тем, что сразу встал на ее сторону.
Напрасно она пытала о нем всеведущую Софью, та лишь смеялась в ответ и рассыпала щедрые намеки — мол, судьба такая решительная дама…
Записка прилетела через неделю. Обыкновенный ухажер прислал бы барышне цветы, Раевский подарил Анне приключение.
На дорогой бумаге было выведено решительным почерком:
«Милая Анна Владимировна. Вчера в Александровском саду с помпой открыли „поющего паяца“, но его мелодии так скучны. Я посылаю вам подлинный гимн нашей эпохи — и пусть его услышит весь город.
Искренне ваш И. Р.».
К записке прилагалась изящная коробочка из серебра — слишком дорогая, чтобы служить простой оберткой, и слишком дешевая, чтобы представлять истинную ценность. Внутри находился бережно укутанный в бархат перфорированный цилиндр, чьи свинцовые штифты хранили партитуру. Анна не знала, какая мелодия на нем записана, но предчувствие чего-то необыкновенного взволновало ее.
Разумеется, она была слишком занята для подобных глупостей. Взламывать городской автоматон ради забавы человека, с которыми ты виделась всего однажды? Нет, решительно Анна не собиралась влезать в такую безответственную авантюру. Она была обучена чинить механизмы, а не портить их.
Тем не менее на следующий день она обнаружила себя в Александровском саду прогуливающейся вокруг злополучного «паяца». Что за безвкусица!
В глаза поневоле бросались детали: доступ к механизму мелодического валика прикрыт латунной запорной пластиной, которая крепилась на четырехгранном винте. Пластина аккуратно подогнана, но не замаскирована — явно для регулярного обслуживания городскими мастерами… Но что делать с праздной публикой? Здесь слишком людно для диверсий. И Анна задумчиво оглядывалась по сторонам, прикидывая, как могла бы провернуть этот трюк… Просто теоретически.
Отвернувшись от автоматона с его дурными мелодиями, она принялась наблюдать за работой фонтана. Вода из бассейна подавалась наверх, к чаше нимфы. Давление и напор регулировались системой клапанов и золотников, а избыточное давление стравливал предохранительный клапан… Анна зажмурилась в полном отчаянии. Какая барышня ее возраста, глядя на мраморных нимф, играющих в гроте, подумает о клапанах? Неужели она превращается в такого же сухаря, как и отец?
Ночь прошла без сна, Анну бросало то в жар, то в холод, она снова и снова вспоминала теплый взгляд Раевского и его «браво!» на грани восхищения и нежности. Спрашивала себя: сомневается ли он, что она ответит на вызов? Или уверен в ее дерзости? Стоит ли оскорбиться на такое наглое предложение или почувствовать себя уникальной, не такой, как другие? Неужели этот человек разглядел в Анне то, чего она и сама про себя еще не знала?
На следующий день фонтан в Александровском саду буквально взбесился, извергая на переполошенных дам и кавалеров потоки воды. Заменить в этом хаосе звуковой цилиндр в «паяце» оказалось делом пары минут. Анна уже отошла на несколько шагов, когда автоматон громко и весело заиграл новую мелодию. Ту, что Раевский назвал подлинным гимном эпохи, — похоронный марш.
Наутро, читая в газетах о переполохе в Александровском саду — мокрой публике, впавшем в траур «паяце», Анна совершенно по-детски ликовала. Так весело ей не было уже много лет! Теперь она ждала с нетерпением и замиранием сердца: что же Раевский предложит ей в следующий раз?
Совещание продолжается, и Анна пользуется тем, что про нее временно все забыли. Она помнит свою главную цель: разрушить отдел, карьеру и жизнь Архарова. Для этого ей нужно понимать, как тут все устроено. Прислушивается внимательно, вглядывается в лица мужчин пристально.
— Что по делу Соловьёвой? Кажется, ее брата я встретил при входе?
— Надоел хуже горькой редьки, — кривится неприятный Лыков. — Вынь да положь ему Ленку… К счастью, Виктор Степанович дал заключение, оформляем как несчастный случай, Александр Дмитриевич. Вот, полюбопытствуйте.
Этот отчет Архаров читает. Задумчиво листает страницы, не спешит с вердиктом.
— Вы как хотите, — хмуро вмешивается Прохоров, — но я чуйкой чую, что молодая здоровая женщина не откинулась бы вмиг безо всякой причины.
— Вашу чуйку к делу не пришьешь, — резко возражает неприятный Лыков, и Анна догадывается: этот спор не первый, они уже языки стерли, ругаясь друг с дружкой. — Что вы от меня хотите? Соловьёва была дома одна, дверь оказалась запертой изнутри, следов взлома нет. Всё обыскали на предмет ядов — пусто. Механики разобрали на винтики швейную машинку, на которой она строчила. С машинкой все в порядке, ни отравленных игл, ни отравленных ниток… Заключение патологоанатома… да где же оно… — он роется в папке, которую держит на коленях, а потом торжественно читает: — Скоропостижная смерть последовала, по-видимому, от острой сердечной слабости. Вместе с тем, принимая во внимание внезапность и характер паралича, допустимо отравление веществами, не оставляющими после себя морфологических следов, как-то: алкалоидами растительного происхождения или летучими токсичными соединениями…
— Иными словами: хрен его знает, — разводит руками Прохоров. — Вот за что я ценю наших эскулапов, так это за точность. А вы, господа сыскари, уже сами разбирайтесь, что к чему.
— Григорий Сергеевич, — сердится Лыков, — неужели у вас своих дел мало? Что вы к моему-то пристали?
Архаров не вмешивается в эту перепалку, и это кажется странным. Он же тут вроде главный, так чего не разнимет своих псов?
— Господа, господа, — укоряюще тянет Голубев, — пусть кто-нибудь еще раз осмотрит тело. Вдруг всё же пропустили царапины или любые другие повреждения. Да хоть Анна Владимировна, раз уж она так и рвется в бой.
— Кто? — изумляется Прохоров.
А Анна совсем не изумляется. Чего-то такого она и ожидала от рассерженного начальника. Ну конечно же, почему не отправить механика в морг! Там ей самое место.
— Барышня не в кофейню работать пришла, — улыбается Голубев. — Лучше бы ей побыстрее привыкнуть к мертвецам, не ровен час Григорий Сергеевич ее дернет на новое место преступления, а там ведь всякое бывает. Нюхательных солей при себе не держим.
— От и мстительный ты, Степаныч, — сокрушается Прохоров. — Подумаешь, взял твоего сотрудника без спросу! Так ведь еще год будешь нудить.
Архаров поднимает голову от отчета, но смотрит исключительно на неприятного Лыкова.
— Борис Борисович, — говорит он, — погодите с заключением. Все данные по делу — ко мне на стол. Утренняя сводка у кого?
— Вот, — Бардасов ловко протягивает ему журнал. — Я возьму кредитные автоматоны на Лебяжьем. Сейчас же с Петей туда отправимся…
К обеду Анна чинит определитель, доедает последнюю половинку краюхи хлеба, стоя в закутке между мастерской и кладовкой, надевает пальто и спрашивает у дежурного жандарма Сёмы, как пройти в морг.
Ответ ей очень не нравится: до Второй барачной больницы тащиться минут двадцать, а то и больше, а пальто теперь совсем плохо греет, осень лютует в северном городе.
Анна сворачивает с официальной Офицерской на шумную Садовую, где грохочут тяжелые пар-экипажи, лязгают цепи механических конок, разночинный народ — чиновники, торговцы, городовые, приказчики — несется, как на пожар. Юрко уворачиваясь от чужих локтей, она очень торопится, изо рта вырывается пар, и даже мертвецкая теперь кажется приятным местечком, если только ей плеснут там кипятка.
Полицейский морг ютится в одноэтажной пристройке к больнице, Анна находит дорого легко, просто следует за рельсами для трупной тележки. Цинковая табличка гласит: «Судебно-медицинский патологический кабинет. Прием тел для экспертизы с 9 до 15 час.».
Ну надо же, даже для покойников существуют правила!
Приходится приложить усилие, чтобы толкнуть тяжелую дверь. И сразу едва не сшибает удушливым приторно-сладким запахом с примесью гниения и химической едкости, от которой тут же начинает свербеть в носу и горле.
В тусклом свете электрических ламп Анна осторожно идет узким коридором под монотонное шипение паровых труб, бегущих вдоль стен. Откуда-то доносится пение, она разбирает мелодию романса «Я встретил вас — и всё былое», отчего на душе становится чуть спокойнее. Двигаясь на голос, она попадает в просторную комнату, заставленную полками с ретортами, склянками и колбами. Возле стола стоит невысокий, круглый, совершенно седой мужчина лет этак шестидесяти. Старомодные бакенбарды придают ему сходство с благодушным трактирщиком старой закалки. Он медленно, капля за каплей, добавляет в янтарную жидкость (коньяк?) реактив из пипетки, внимательно наблюдая за изменением цвета.
— Как поздней осени порою бывают дни, бывает час, когда повеет вдруг весною и что-то встрепенется в нас… — допевает он с душой, а потом сообщает сам себе: — Нет-нет, ваше высокоблагородие, цикуты здесь не будет… А вот мышьячок… мышьячок, голубчик, сейчас мы тебя и вычислим… — после чего капает реактивом в пробирку. Жидкость остается чистой, без помутнений. — И мышьячок, видать, в отпуске…
Он проводит еще несколько тестов, кивает одобрительно, затем, отложив пипетку, с деловым видом достает из ящика стола граненый стакан, щедро наливает туда коньяка из початой бутылки и одним уверенным движением опрокидывает её в себя.
— М-да… — выдыхает он с наслаждением, закусывая соленым огурцом с блюдечка. — Весенний букет, нотки дуба… Вполне себе.
Тут он замечает наконец Анну, и, ни капли не смущаясь, расплывается в улыбке:
— Чем могу служить?
Она, онемевшая от увиденной сцены, торопливо нащупывает в кармане служебный пропуск, искренне надеясь что он поможет ей просочиться в этот уютный мир, где поют романсы и не относятся к ней как к прокаженной.
— Младший механик Аристова, — читает мужчина, потом хмурится, потом поднимает ясный взгляд. — Как же, как же, — восклицает он, — я вас прекрасно помню. Громкое вышло дело!
— Громкое, — неохотно соглашается Анна, удрученная тем, что пропуск не помог. Она снова не сотрудник, а всего лишь преступница.
— Наум Матвеевич Озеров, — безмятежно представляется мужчина, — местный патологоанатом. М-да, — огорчается он, разглядывая ее. — Прежде у вас были такие очаровательные пухлые щечки… Вы, кажется, совсем замерзли. Чаю или коньяка?
— Чаю, — радуется Анна.
Он отворачивается к закутку, где стоит чайник, рассуждает:
— Вот уж неисповедимы пути… Как же вас, Анечка, занесло к Архарову?
— Да ведь после возвращения мне и идти-то некуда, — она садится за стол, поближе к теплой трубе, греет руки, отогревается вся. Давно ей не встречался человек, с которым действительно хочется разговаривать.
— Главное, что вернулись, — глубокомысленно отвечает Озеров. — Немногим удается. Каторга ведь она беспощадна, если и выживешь, то перемолешься…
— Я отбывала на навигационной станции «Крайняя Северная», — объясняет Анна. — Это побережье Карского моря. Важный казенный пост, полная изоляция от мира. Кроме меня там был только старик-шифровальщик, осужденный за растрату. Раз в несколько месяцев дежурные суда привозили нам депеши и провизию, зимой всё доставляли ездовыми собаками.
— Повезло, — Озеров ставит перед ней кружку со сколотыми краями и трещинами, зато горячим крепким чаем внутри. — У меня есть котлетки, но пока не предлагаю. Вы, полагаю, по делу пришли… Как вы вообще переносите покойников, Анечка?
— На этапе, Наум Матвеевич, покойников не хоронили, — ровно отвечает Анна, не позволяя себе думать о долгой и невыносимой дороге от Петербурга до станции. Полгода ада! — Их сгружали в сарай или просто в канаву у пересыльного пункта и оставляли. Лежат себе, ждут, пока наберется партия. — Она делает глоток обжигающего чая, чувствуя, как жар растекается по груди. Все уже прошло, все миновало. — Поэтому предлагайте свои котлетки, я нынче не брезгливая и не гордая.
Он тихо смеется и вдруг гладит ее по волосам. Анна вспоминает дедушку — не отцовского, строгого, а маминого, ласкового. Едва не подставляется под теплую ладонь, но в последнее мгновение одергивается, опускает ресницы.
— Разогрею, — Озеров снова отходит к кухонному закутку, шуршит бумажной оберткой.
— Так что Виктор Степанович Голубев очень просчитался, когда решил, что наказывает меня моргом, — с усмешкой заключает Анна.
— Голубев добрейшей души человек, только совершенно разбит из-за Васьки. Вы, Анечка, не берите к сердцу, он ведь один сына поднимал, всю душу вложил. А тут такая глупость, и нате вам: пять лет! Ваш-то батюшка, поди, тоже все эти годы места себе не находил. Зато хоть теперь спит спокойно…
Он оглядывается, подмечает, как каменеет лицо Анны, вздыхает.
— Неужели так и не повинились перед ним? Как непереносимо жестока молодость.
— Голубев отправил меня еще раз осмотреть Соловьеву. Господа сыщики никак не могут решить, сама она умерла или помог кто, — резко сворачивает Анна с нежеланной темы.
— Осмотрим, — без раздражения соглашается Озеров, — только без толку ведь. Я свое дело знаю, не пропустил бы ни царапинки, ни укола.
Он приносит ей тарелку со сдобным хлебом и домашними котлетами, тремя рассыпчатыми картофелинами и солеными огурчиками.
Анна готова признать, что обожает этого человека. Ест, бросая благодарные взгляды и неловские «спасибо», ерзает под его внимательным и сочувствующим взглядом.
— Это ваша единственная одежка, — даже не спрашивает, а подмечает Озеров, — больно уж не по сезону. Околеете до весны.
— Мне бы только до жалования дотянуть.
— Тю! Сколько там у вас? Поди рубликов сорок, а то и тридцать? А сахар уже по двенадцать копеек за фунт… Погодите-ка.
И он поспешно скрывается за дверью.
Анна озадаченно смотрит ему вслед и только сейчас понимает, что так и не узнала, сколько ей положено. До вчерашнего дня деньги ее слишком мало интересовали, их ведь так легко было взять.
Озеров возвращается с добротным пальто в руках. В глаза бросаются мех на воротнике, теплый, вывороченный наружу, подклад и темно-зеленое шерстяное сукно.
— Вот, — он практично осматривает Анну, — чуть великовато будет, да на вырост. Бока вам надобно наедать, душа моя.
Она часто моргает и не решается спросить, кто носил эту одежду прежде. Логика подсказывает, что ответ ей не понравится. Впрочем, на обновки средств все равно нет, а если обноски и с плеча какой-нибудь покойницы, так что с того? Хуже пальто от этого не становится.
— Когда я стану толстой и сытой, — обещает Анна, — научусь каждую неделю печь вам пироги.
Он смеется.
— Боюсь, моя старуха вас пришибет. Ревнивая мегера, что с ней делать.
Анна ее понимает. Таких вот Озеровых следует ревновать и беречь, и никому на свете не отдавать.
Они направляются в мертвецкую, да не доходят. В узком коридоре пошатывается тот самый Соловьев, которого Анна утром видела на Офицерской. Несчастный брат покойной швеи. Его лицо, землисто-серое от горя, блестит мелкой испариной.
— Доктор… Ленку мою… — слова путаются, рот кривится судорогой. — Положить бы с мамкой и папкой. Она ведь тут совсем одна, бедная…
— Братец, да ты сам еле на ногах стоишь, — Озеров стремительно подходит к нему, кладет пальцы на шею, проверяя пульс.
— Да это… Голова мутится с отчаяния…
— Анечка, бегите в приемный покой, — отрывисто велит патологоанатом, — сразу налево и прямо. Скажите, что человек в кризисе, острое отравление. Да побыстрее.
Она послушно срывается с места, протискивается между стеной и мужчинами, слышит позади:
— Цианоз, кислорода не хватает. Дыши, братец, дыши глубже…
Анна подбирает юбки, бьется плечом о косяк, несется, оскальзываясь на выбоинах тротуара. Что ей едва знакомый Соловьев? Успеть бы только…