В мастерской в этот день удивительно тихо. Сконфуженные Голубев с Петей работают молча, не отвлекая Анну разговорами, что ее полностью устраивает. Она кропотливо пишет отчеты, проявляет снимки в лаборатории, возится со сломанными фонографами, чистит инструменты.
Эта монотонность убаюкивает, главное, не терять бдительности и не позволять лишним мыслям даже близко подступаться к ее голове. Но Анна уже догадывается, что они ее дождутся. Вечером, как только она окажется в своем клоповнике, так сон опять сбежит, атакованный многочисленными вопросами и разными умозаключениями.
Это вызывает глухую тоску, которую Анна тоже от себя отгоняет.
Она всерьез увлекается, разбирая сложный манипулятор, который проходит по делу Бардасова. Вместо того, чтобы переносить кирпичи, погрузчик вдруг швырнул их в рабочих. Чтобы найти крохотную, невидимую глазу трещину на золотниковом клапане, требуется полностью сосредоточиться на работе. К тому времени, как Анна выпрямляется над верстаком, контора уже пустеет. Петя давно убежал, а вот Голубев все еще корпит над старым автоматоном, которому давно место на свалке.
Ему тоже некуда идти, отстраненно вспоминает она, сын Васька в тюрьме, и старый механик приходит на службу раньше всех и уходит позже всех.
Анна поводит плечами, пытаясь размять затекшие плечи, дверь с тихим скрипом приоткрывается, и в мастерскую заглядывает Зина в распахнутой стеганой душегрейке.
— Ань, — шепотом зовет она, — пойдем домой вместе? Простите, Виктор Степанович, — тут же добавляет она. В конторе довольно строгая иерархия, и буфетчице, конечно, нечего тут делать.
Голубев рассеянно снимает очки, щурится и, кажется, не собирается ругаться.
Анна пытается встать — и не может. Тело будто одеревенело, не слушается, и это страшно.
— Ноги, — жалобно стонет она.
— Отнялись? — пугается Зина.
— Не идут…
— Оно понятно. Без окон без дверей полна горница людей — это наше казенное общежитие № 7, — Зина присаживается перед Анной, стучит тяжелыми кулаками по ее коленям. — Я как подумаю об этом курятнике, так и могила кажется удобнее. Ну ничего, сегодня женский день, а я раздобыла хороший веник. Как-нибудь, Анют.
— Как-нибудь, — соглашается Анна, все же вставая. Сдергивает свое пальто с вешалки. Вспоминает утрешний разговор, — ту его часть, которую позволяет себе держать в голове, и спрашивает: — а правда, зимой общежитие плохо протапливается? Говорят, многие болеют…
Холод — это почти также плохо, как голод. В особо плохие ночи на станции «Крайняя Северная» они с Игнатьичем спали на одной кровати, пытаясь сохранить тепло хотя бы в одной из комнат.
— Правда, — угрюмо соглашается Зина. — В прошлом году я чуть не околела… Клянусь, я лучше убью кого-нибудь, чем останусь там зимовать снова.
— Вот уж избавьте полиции от новой докуки, — ворчит Голубев, — одной бумаги сколько изведешь…
— Подожди, пока я получу первое жалование, — утешает ее Анна, — может, получится снять вдвоем какой-нибудь угол. Нам ведь что угодно подойдет, хоть кладовка…
— Стало быть, и комната моего Васьки сгодится? — небрежно спрашивает Голубев, с упорством разглядывая собственные руки. — Она просторная и светлая, только кровать вторую надо купить.
Анна замирает, не дотянув пальто до плеча. Оно медленно сползает вниз. Зина, наоборот, становится суетливой, приплясывает на месте, беспокойными руками сплетает растрепанную косу, дрожит голосом.
— Виктор Степанович, — сбивчиво частит она, глотая окончания слов. — Я ведь и постирать, и сготовить могу… Да вон Григория Сергеевича спросите, я у него прибираю дважды в неделю…
Голубев распрямляется, гневно сверкает глазами:
— Я двадцать лет растил сына в одиночку, и уж как-нибудь о себе привык сам заботиться.
— Какова плата? — отмирает Анна, спохватывается, подтягивает пальто обратно.
— Хоть мышей разгоните, — отмахивается Голубев. — А то скребут по углам, одолели совсем. Без человеческих разговоров дом дичает.
— Но так же нельзя… — не понимает она, все думает, когда же проснется. — Так не бывает.
— Бывает, и не такое бывает, — Зина подхватывает ее под руку. — Люди — они часто добрые, это запросто с ними бывает…
— Как ты все еще в такое веришь? Ведь люди тебя и в тюрьму упекли? — Анна ступает за ней слепо, послушно.
— А все доброта моя, — сетует Зина совершенно беззлобно. — Ведь так голубушка просила от ребеночка избавить, а потом чуть кровью не истекла… Бог помиловал, отходили… Все, Аннушка, прошло, так чего уж сердце напрасно рвать.
— Извозчиков поймать надо, — Голубев одевается тоже. — Баулы ваши перевезти…
Зина хохочет.
— Виктор Степанович, да наши с Анькой узелки мы и сами унесем.
…Какой долгий и яркий сон.
И он все длится, и длится — сначала холщовая сумка, с которой Анна вернулась с каторги, бьет ее по бедру, когда они с Зиной спешат по темным улицам, — от убогой окраины по шумному проспекту к респектабельному и спокойному Свечному переулку.
— Сюда, — Зина, покрутив головой, указывает на старинный двухэтажный дом с мезонином, еще раз сверяется с бумажкой, на которой Голубев написал адрес, толкает скрипучую калитку. Они пересекают уютный двор, где подмерзают крупные цветы забытых георгинов, в тени липы няня укачивает младенца, а на балконе второго этажа сохнут кружевные женские панталоны.
На массивной дубовой двери подъезда, испещренной годами и жильцами, прибито четыре таблички. Нужная им начищена так старательно, что отражает желтый свет фонарей: «Голубев В.С. Кв. 2».
Зина тянет за латунный рычажок звонка, и внутри дома слышится мягкая трель.
Вот это хорошее время, чтобы проснуться, — почти молится про себя Анна. До того, как ты успеешь поверить, что казенное общежитие осталось позади.
Дверь открывается, и Голубев в растянутой вязаной кофте, покрытой катышками, отступает назад, приглашая их войти. Зина ощутимо толкает Анну в спину, заставляя сделать шаг вперед.
— Уха из карасей, — объявляет он, явно смущенный, — как раз успел поставить, пока вас ждал. А то мне поперек горла уже встали ужины в харчевне… все не то, что домашнее.
— На одного-то себя и готовить скучно, — подхватывает Зина. — Аня, да что ты как сонная муха!
А она просто дышит, впуская в себя запах теплого хлеба, скипидара, которым обыкновенно натирают полы, дерева и мыла.
— Сюда, — Голубев направляется к распахнутой двери в квартиру, а в общем коридоре — обои в цветочек, и старое зеркало в массивной раме, и висят на стене детские санки, и половицы свеже покрашены.
Зина тащит Анну за собой за руку, и две пары новых, еще с ценником, женских войлочных тапочек за порогом, наверняка купленных по дороге, в случайной лавке, — рушат последние крохи самообладания. Она припадает плечом к могучему плечу подруги, и слезы — горячие, соленые, обильные, — льются неудержимым потоком. Анна не плакала так горько, так отчаянно даже в доме предварительного заключения на Шпалерной, тогда она была слишком напугана. А уж на этапе и вовсе омертвела душой.
— Да что же это… — теряется Голубев.
Зина обнимает крепко, надежно.
— Это хорошо, хорошо, — уверенно говорит она, — это на счастье.
Комната Васьки выглядит так, будто ее хозяин вот-вот вернется. Анна видит не то, как им хорошо здесь будет с Зиной, — просторно, уютно. Она видит отца, который каждый день протирает пыль, не убирает забытую книгу из кресла, не прячет брошенную рубашку. Он ждет и тоскует — и от этого невыносимо больно, потому что невозможно не думать о другом отце, отрекшемся от своей дочери.
— Вот, Анна Владимировна, полюбуйтесь, — Голубев пытается вести себя обыкновенно, будто и не было никаких рыданий у порога. — Паровое отопление, трубы мы еще с Васькой по всем комнатам тянули. Котел на кухне, да часто капризничает, зараза. Я совсем забросил его обслуживание, вы уж сами за ним присмотрите…
— Конечно, — Анна осторожно пристраивает свой баул на пол, покрытый пестрыми ковриками, трогает медные трубы в стене — теплые.
— Ань, — кричит откуда-то Зина, — здесь настоящая ванна! На львиных лапах! Да мы с тобой как барыни заживем!
— Система нагрева воды старая, — вздыхает Голубев, — но рабочая, фурычит исправно. Только фитиль надо вовремя менять, да за манометром следить. Иногда она шипит и плюется паром, вы уже не пугайтесь. А вещи Васькины…
Он гладит рукав забытой рубашки, как будто это спящая кошка.
— А вещи Васькины надо в чулан снести, — договаривает решительно.
— Он ведь вернется? — спрашивает Анна робко.
— Дай бог вернется, — кивает Голубев, — еще два года ему в Литовском замке томиться. Да только… что за жизнь потом будет? Исключение из податного сословия, запрет на госслужбу, лишение всяких прав… Боюсь, у моего Васьки не будет таких могущественных покровителей, как у вас.
— Каких покровителей? — настораживается Анна.
— Шутите? — хмурится он. — Вы ведь работаете в полиции. В полиции, куда и приличным-то людям попасть затруднительно. К тому же — в особо важном отделе, который курирует градоначальник Санкт-Петербурга лично. Немыслимо для человека вашего статуса.
Анна бессильно опускается на нарядное тканное покрывало. Кровать добротная, с шишечками, перина мягко проваливается под ее весом. Она бы и рада объяснить, что Архаров буквально заставил ее поступить на службу, но отчего-то не смеет. Потому что шкурой ощущает скрытую зависть, и ведь не закричать даже: вы не понимаете, он меня предал, он мне все время врет!
Голубев наверняка увидит в этой истории совсем другое: после каторги Анна получила теплое местечко и крышу над головой. И ее правда — шантаж и ложь, ненависть и тень фальшивой нежной дружбы, — не будет стоить в глазах несчастного отца ничего.
— Что же ваш Васька натворил?
— Вексель подделал… Влюбился, глупый мальчишка, а у барышни семья оказалась в бедственном положении. Да ничего, она через полгода после суда замуж выскочила, а мой дурак… Меня ведь тогда тоже чуть со службы не выперли, спасибо Александру Дмитриевичу, поручился. А ваш батюшка и вовсе лишился императорской поддержки, видать такова родительская доля — расплачиваться за ошибки детей.
И снова Анне нечего ему ответить.
После наваристой душистой ухи неудержимо тянет в сон, но Анна прилежно чистит паровой котел, подтягивает сальники на задвижках, прикидывает, какие детали нужно заменить, а что улучшить. Она даже не чувствует радости от того, как внезапно изменилась ее жизнь, а только опустошение и безграничное потрясение.
Голубев тут же, флегматично чистит мельхиоровые столовые приборы, но то и дело замирает, недоуменно вскидывает голову, когда Зина резко хлопает дверями шкафов или принимается напевать.
В квартире Голубева пять комнат, Анна пересчитала двери, но дальше кухни, столовой и Васькиной комнаты не сунулась. Ей мучительно хочется стать как можно незаметнее, не беспокоить их хозяина, который и сам выглядит растерянным после своего порыва. И если он вздрагивает от непривычных звуков, то Анну пугает тишина. Оказывается, она успела отвыкнуть от нее — в управлении вечная суматоха, и общежитие тоже наполнено неумолчным гулом человеческих жизней.
Зина энергично осваивает комнату, бережно собирая Васькины вещи и перетаскивая их в чулан. Она шустрая и делает много дел сразу: подметает пол, заправляет постель, развешивает по медным трубам немудреное постиранное белье.
В ванной комнате Анна трижды проверяет задвижку. Она массивная, крепко прикручена к двери, чуть-чуть заедает. Если ее потянуть, то можно остаться совершенно одной и не бояться, что кто угодно сюда ворвется. И все равно она раздевается осторожно, стесняясь слишком яркого освещения и ослепительной белизны ванной. Вода из медного крана течет сразу теплая, мягкой струей, и после кривобоких тазиков «Крайней Северной» и темной тесной бани, пропахшей чужими телами, всего этого слишком.
Анна распускает узел, с удивлением отмечая, что волосы больше не выпадают клочьями. Отражение в маленьком, приспособленном для бритья, зеркале показывает робкий пушок по линии лба и на висках. Волоски короткие, тонкие и бесцветные, совершенно жалкие.
Кусок брокаровского «зелено-земляничного» мыла — один на двоих. Оно пахнет преувеличенно сладко, но Зине нравится, а Анне все равно, нет вшей, и ладно. Стараясь не смотреть на тонкие бледные до синевы руки и ноги, она опасливо опускается в воду. Глядит на лампочку под потолком и пытается осознать этот вечер.
Зажатая в щель между ковром на стене и пышной Зиной, Анна закрывает глаза, впитывая запах чистоты, мягкость перины и тепло одеяла. Зина и сама жаркая, как печка, и к ней так хорошо привалиться, вслушаться в спокойное дыхание, согреться, наконец.
В эту ночь и кошмары, и многочисленные вопросы, и назойливые мысли, и бесполезные сомнения отступают. Анна спит крепко, без сновидений, до самого утра.
За завтраком Голубев протягивает им с Зиной по бумажке.
— Держите, — хмуро говорит он, отводя глаза. — Отнесёте в канцелярию.
Анна опускает взгляд на написанное: «Дана сия Анне Владимировне Аристовой в том, что она принята мною на жительство в квартире № 2 дома № 5 по Свечному переулку. Квартирохозяин: В.С. Голубев.»
— Это ведь Семену Акимовичу вручить? — спокойно уточняет Зина, пряча бумажку в карман.
— Вид на жительство исправить надо, — соглашается Голубев. — Пока не отметитесь, будете считаться в бегах. Мне потом объясняй, зачем я у себя крайне сомнительных дамочек укрываю.
— Так всегда теперь будет? — уныло спрашивает Анна. — Даже через десять, двадцать лет?
— Всегда, — безжалостно подтверждает он. — Вы не можете быть учителем, опекуном, нотариусом. Не можете иметь паспорт. Не можете занимать выборные должности, не можете свидетельствовать в суде…
— Но ведь я эксперт полиции, и мои заключения…
— Имеют юридическую силу только в том случае, если их визирую я или Александр Дмитриевич. А коли выйдете замуж — будете отмечаться вместе с мужем. Родите детей — в их метриках будет записано, что мать — бывшая каторжанка. Этот статус изрядно усложнит им жизнь, перекроет путь в университеты, например.
— Какие уж нам дети, — вздыхает Зина, они все-таки испортили ей настроение, — такую обузу на них взваливать.
Анна согласно кивает, возвращаясь к сладкой пшенной каше. Все эти теории не лишают ее аппетита.
На утреннее совещание Прохоров приходит с кульком барбарисок.
— Берите-берите, — говорит он весело, обходя коллег. — Дело купчихи Штерн раскрыто. Все это затеял приказчик, который на младшей Виктории жениться надумал, а старшую Маргариту в конторе обхаживал, надеясь на повышение. Сознался голубчик, сознался! И ведь как хитро все обставил: нашел талантливого студента, оплатил актриску, подсунул старухе бонбоньерку с дорогими конфетами. Она их в хранилище утащила, чтобы даже с дочерьми не делиться. Жадность, дорогие друзья, до добра не доводит!
Анна охотно берет липкую карамельку, жмурится от сладко-кислого, забытого вкуса.
— Поздравляю, Григорий Сергеевич, — Архаров тоже тянется за конфетой. — Заканчивайте с бумагами и помогите Андрею Васильевичу. У него полный швах с кредитными автоматонами. Сколько уже случаев?
— Шесть, — сердито отвечает Бардасов.
— Есть помочь Андрею Васильевичу, — молодцевато щелкает каблуками Прохоров.
— Господа Лыков и Аристова отправляются в музей…
— Александр Дмитриевич, пощадите! — восклицает неприятный Лыков. — Мы ведь только из театра!
Его мольба наполнена такой страстью, что все невольно смеются. Архаров разворачивает газету.
— Вот, пожалуйста, — невозмутимо продолжает он. — Вчера миллионщик Мещерский с помпой пожертвовал городу особняк на Сергиевской. Никита Федорович известный коллекционер заморских диковинок, тут вам и чучела африканских зверей, и античные амфоры, и коллекция старинного оружия, восковые фигуры… Словом, Борис Борисович, погодите жаловаться, может, вам еще и понравится.
— Что там случилось-то? — без особого интереса спрашивает Лыков.
— Этой ночью кто-то проник в особняк.
— И что пропало?
— Какая там охранная система? Сработали сирены?
Анна с Лыковым задают свои вопросы одновременно, и Архаров, усмехнувшись, разводит в сторону ладони.
— Увы, господа. Все, что у нас есть — это сообщение сторожа, который утром обнаружил подозрительные следы на полу. Охранная система работает без сбоев.
— Сторож напился и забыл, что сам же и наследил, — разочарованно ворчит Лыков.
— А проверить все равно надобно. Мещерский — человек скандальный и влиятельный. Не дай бог чего-то не досчитается или решит, что полиция им манкирует — дойдет до самых влиятельных чинов. Так что, Борис Борисович, вы уже позаботьтесь, чтобы в новом отчете никаких крыс не фигурировало.
Лыков бросает на Анну злобный взгляд и сдается.
— Музей так музей. Пойдемте, Анна Владимировна, наших умений, очевидно, лишь на то и хватает, что грязные следы разглядывать…