79. Новая власть

Мизинчик получила даже меня — по крайней мере, так она решила. На следующий день после смерти Бадди она вселила дядю Тони вместе с Иви, Бингом и тетей Мариэль в дом на северном берегу, а сама взялась руководить отелем «Гонолулу», то есть в первую очередь — мной.

— Убеите мюсол, — прокартавила она, щелкая тощими пальцами. «Мусор» — это были цветы, венки, гирлянды, букеты, развешанные в холле гостиницы в память Бадди.

Эти щелчки — что-то новенькое. Мне такой жест не понравился. Она повадилась стучать костяшками пальцев по моему столу, и это было еще хуже. В такие дни я чувствовал удовлетворение, только когда слышал, как она именует себя «миссис Хамса».

Новая хозяйка велела мне сменить замки в доме на северном берегу и выдать все ключи ей. Она открыла счет на свое имя, накупила нарядов и обуви и назначила Кеолу своим личным шофером. Водить машину было легче, чем исполнять обязанности привратника и садовника, так что отныне Кеола служил ей, а не мне.

— Она хотеть видеть все счета, — возвестил Кеола. Он выступал теперь от ее имени. Мизинчик наделила его частицей своей власти.

— Вижу, ты продвигаешься в жизни.

— Лезть наверх. Следующая ступенька — Ассоциация гостиничного бизнеса.

Мизинчик вызвала меня для обсуждения счетов и заставила дожидаться в коридоре под дверью люкса, потом приняла, восседая в кресле, точно императрица, и возвестила свой указ: не отдавать официантам чаевые, указанные в чеках.

— Будут проблемы, — возразил я.

— Я давать рождественская премия.

«Я давать», подумать только! Миновали всего сутки — и она присвоила себе отель и дом, дела Бадди и его деньги, все, что осталось от него. Не было и речи о «мы».

Разумеется, начались неприятности. Официанты были вне себя, Трей уволился, вслед за ним Уилнис и Фишлоу. Перед уходом Трей предложил мне:

— Когда задумаешь снова писать рассказы, я тебе миллион всяких историй расскажу — с той самой поры, как я баловался кислотой.

Трэн тоже грозился уйти — низкооплачиваемый вьетнамец-бармен нуждался в чаевых, как никто другой, — но пока держался за свое место.

Мизинчик не обращала внимания на протесты — она вообще говорила мало. Я начал понимать, что молчание может быть орудием власти. Вместо криков и доводов она пускала в ход различные оттенки молчания и неявные признаки неудовольствия, которые мы должны были замечать и интерпретировать: например, это щелканье пальцами или даже ее походка, когда она поворачивалась спиной и удалялась.

Обнаружив, что я уклоняюсь от сотрудничества, Мизинчик снова послала за мной. На этот раз она возлежала в постели, опираясь на подушки, разодетая, величественная. Она велела мне навести порядок в платяном шкафу, переставить по-новому все только что купленные туфли.

— Поставить их во-он туда, все!

Я подошел к шкафу, не затем, чтобы изучить ее обувь, а чтобы подумать над своей новой ролью. Дело было плохо. С губ моих уже готовы были сорваться слова: «Я ухожу», — как вдруг за моей спиной Мизинчик захлюпала носом, точно маленькая обиженная девочка.

— Я не знать, чего делать, — сказала она, и глаза ее заблестели.

Эта новая американка, маленькая, тощая, необразованная женщина едва тридцати лет от роду, с волосатыми руками и крупными, торчащими на худеньком личике зубами, зажала отель в своих костлявых пальцах — и вот она, миллионерша с внешностью бедной сиротки, вся сотрясается в рыданиях на краю широченной постели, плечи поднялись выше ушей.

— Пожалуйста, ты мне помогать.

Она казалась такой несчастной, что я подошел и, пренебрегая всеми правилами, уселся рядом с ней на постели, попытался ее утешить. Рука у нее оказалась жесткая, чешуйчатая, точно лапа цыпленка.

— Папочка! — жалобно протянула она.

— Что такое?

— Я плохая девочка! — прошептала она, точно не в себе.

— Ты горюешь по Бадди, — сказал я ей. — Нам всем его недостает. Мы любили его.

— Он мучить меня. Велеть мне становиться колени и кушать его, потом запирать меня темная кладовка.

На моем лице обозначилось потрясение, и она удовлетворенно улыбнулась, снова сделалась игривой, засюсюкала.

— Я много любить, — заявила она, выворачивая губы так, что стали видны лиловатые десны.

Отнюдь не гордясь своим целомудрием, я, однако, был не в состоянии втянуться в подобную игру, все этапы которой очевидны заранее: сейчас мне предстоит как-то «мучить» ее, потом совершить сексуальное насилие, запереть в каком-нибудь стенном шкафу — их в хозяйском люксе хватает. Если я обойдусь с Мизинчиком так, как она хочет, пусть даже при этом пущу в ход силу и изрядно ей задам, это будет означать торжество ее злой воли над моей. Она защелкала цыплячьими пальчиками, вымогая ответ.

— Прошу прощения, не того выбрали, — сказал я, поднимаясь.

Лицо ее напряглось, в глазах аж пена запузырилась от ярости:

— Вон из мой номер!

«Номел», — сказала она. Бедная дурочка, и впрямь психованная. Я знал: мои дни в качестве управляющего отеля сочтены. Мизинчик превратилась в безумного тирана. Трэн все-таки вынужден был уйти, Чен едва терпел, Пи-Ви был очень несчастен, и от горя они разучились работать, а горничные просто ревели сутки напролет. Впервые с тех пор, как я нанялся на эту работу, я обнаружил, что не в состоянии управлять отелем, поскольку мне требовалась помощь моих служащих. Я хотел объяснить это Мизинчику, но она почти не выходила из номера, тиранила нас из-за двери. Она казалась напуганной, загадочной, злобной. Неожиданное богатство словно обрекало ее на гибель: как человек, выигравший в лотерею и не совладавший с внезапной удачей, она катилась в бездну. Но и меня эта ситуация застигла врасплох. Чудачества Бадди, несдерживаемое газоотделение, его падения, изменявшая память, одышка и вытаращенные глаза — как мог я не разгадать эти признаки, не понять, что смерть подступила вплотную?

Вечером около одиннадцати часов, когда я запирал свой офис, Мизинчик появилась в холле — непричесанная, растерзанная, неуверенная в себе, прихрамывая в новых туфлях, словно часами бродила по улице. Однако я разглядел новенький «Ягуар», припаркованный у парадного входа возле дождевого дерева. Мизинчику взялась покровительствовать миссис Банни Аркль, та самая богатая вдова. Это было в порядке вещей. Со временем Мизинчик вступит в каноэ-клуб, присоединится к гонолульскому Обществу женщин — любительниц пикников, войдет в число спонсоров Гавайского оперного театра, будет посещать ежегодный великосветский Бал Сердец, заказывать столик в «Хилтоне» в пору Французского Фестиваля и место на рождественском аукционе, который Академия искусств Гонолулу проводит в пользу подростков из группы риска. Мизинчик станет в Гонолулу одним из столпов общества.

— Почему ты идти домой так рано? — спросила меня Мизинчик.

— Мой дом здесь, — ответил я.

— Почему ты не работать?

— Я всегда работаю. Что у вас с пальцами? Почему вы все время ими щелкаете? — спросил я. — Почему вы отказали цветочнику?

— Я брать дешевле в Вайпаху.

Палама поставлял нам цветы вот уже пять лет, после гибели Амо Ферретти. Палама был болен, он нуждался в деньгах, у него было мало клиентов.

— Бадди любил его, — сказал я.

— Бадди мертвый. — И она ушла.

В отеле начали появляться худосочные, темноглазые, затравленного вида работники: официантки, горничные, регистраторы, посудомойки, уборщицы. По большей части — женщины. Мизинчик нанимала на работу филиппинок. Ее соотечественницы трудились изо всех сил, безоговорочно подчинялись ей, и дела в отеле шли почти так же, как прежде, то есть мне, как и раньше, почти ни во что не приходилось вмешиваться. По отношению к своим новым работницам Мизинчик была раздражительна, скупа, жестока, но гостиница выглядела чище, ухоженнее и лучше функционировала. Кое-кто мог бы принять Мизинчика за бедную растерянную сиротку, но, оказывается, она отлично умела выгадывать грошик. В вестибюле поставили вазу поменьше, ресторан и комнаты больше не украшали цветами, гостям не вешали на шею цветочную гирлянду, из ванных исчезли бесплатный шампунь и гель для душа, а также пластиковые шапочки. Прекратились спектакли в «счастливый час», никаких больше мисочек с бесплатными орешками. Бадди настаивал, чтобы на каждом столе стояли бутылочки с кетчупом фирмы «Хайнц» и соусом «Табаско», а также банка меда. Теперь «Табаско» убрали вовсе, о фирменном кетчупе можно было забыть: кетчуп и мед заказывали оптом в огромных пластиковых бутылках.

Хотя я возмущался этими новшествами, Мизинчик меня не прогоняла — напротив, она хотела, чтобы я сопровождал ее в поездках по магазинам, носил за ней сумки. Она оставляла меня дожидаться в автомобиле вместе с Кеолой, который злорадно забавлялся, подначивая меня, когда хозяйка давала мне указания. В магазинах Ала-Моаны она принималась издеваться, словно провоцируя наброситься на нее.

— Надеть на меня туфли.

Я присел на корточки и сделал это, подивившись тому, как выпирают у нее косточки больших пальцев.

— Ты меня не любить, — вздохнула она.

— Я считаю вас просто потрясающей.

Мои слова застали ее врасплох, но меня и в самом деле потрясла целеустремленность, с какой эта женщина проложила себе путь к кормушке. Ее уродливо изломанная судьба казалась воплощением американской истории — цепкая, все перенесшая иммигрантка захватывает наследство здоровенного, довольного собой американца. Стремление Мизинчика не упустить собственную выгоду оправдало себя — она выжила и вытянула из нищеты своих близких, а Бадди соскользнул в небытие, и его семья распалась.

А что я сделал для своей семьи? Я не откладывал денег, полагая — идиот несчастный! — что жизнь так и будет идти себе потихоньку. И в пятьдесят семь лет вновь оказался на бобах — у меня была маленькая дочка и низкая зарплата. Пока я жил в отеле, я и не думал приобретать себе дом, а теперь на это не хватало средств. Когда я приехал на Гавайи, мне казалось, что дела совсем плохи. Не думал, не гадал, насколько хуже может все обернуться.

— Почему ты ничего не говорить? — сердилась Милочка.

— Мизинчик — хозяйка. Другой работы у меня нет.

— Так найди.

Однако работа в гостинице была слишком легкой, можно сказать, Бадди предоставил мне синекуру, и ни на какую другую должность я теперь не годился. В молодости я наивно полагал, что жизнь сама по себе движется к лучшему: живешь, работаешь и понемногу обрастаешь жирком, как мой отец. Таким образом, на исходе средних лет обретаешь надежный уклад и обеспеченность, обзаводишься мастерской в гараже и удобным креслом с торшером, привыкаешь к своей кровати и книгам, а дети, разлетевшись по всему свету, делятся с тобой новостями. И никаких страхов, разве что страх окончательного ухода. А я — я ничем не владел, ничему не принадлежал, я жил на скале посреди океана.

— Почему не убиать мюсол?

Единственное утешение — передразнивать Мизинчика, делая вид, будто не разобрал ее слов.

Всего месяц миновал с тех пор, как Мизинчик возглавила отель, и, хотя выглядел он теперь неприветливо и неприглядно, функционировал гораздо эффективнее, чем раньше. Я все еще проверял счета, прежде чем передать их хозяйке, и был удивлен ростом прибыли. Ее экономические меры оправдали себя. Новый, сокращенный штат состоял из молчаливых, бессловесных служащих, многих я даже не знал по именам, но работали они как каторжные. «Ходи быстро, гляди испуганно» — таков был их лозунг. Они на цыпочках проносились по коридорам, жалованье им платили мизерное, доход отеля увеличивался. Слова «эксплуатация» Мизинчик не знала, но прекрасно понимала, что это такое, — ей ведь и самой здорово досталось в жизни. Теперь она ставила на уши своих служащих, сводила к минимуму затраты, выжимала из гостиницы все, словно из фабрики с потогонной системой или из стрип-клуба. Преуспеяние было обеспечено, миссис Банни Аркль уже стала Мизинчику закадычной подругой. Больше тянуть нельзя. Я послал краткую записку с просьбой об увольнении.

На этот раз госпожа не заставила меня ждать. Она надела белую футболку от Шанель с золотой нитью на швах, золотистые тапочки и голубые штанишки, свернулась, точно балованное дитя, посреди множества подушек на огромной постели, принадлежавшей Бадди. Такая маленькая, угловатая, очень несчастная.

Не дав мне и слова вымолвить, она заявила:

— Я не хотеть тебя уходить.

— Я тут больше не нужен.

— Мне нужен, — возразила она. — Садиться тут. — Она похлопала по краю кровати, задрала подол футболки, сунула большой палец в рот, раздвинула ноги, и пальцы свободной руки скользнули внутрь голубых штанишек.

— На меня это не действует, — предупредил я.

Она приняла позу поскромнее, извлекла изо рта палец, расправила футболку.

— Ты должен меня слушать, папочка, — сказала она.

— Только не называй меня «папочкой»!

Надувшись, она принялась рассказывать мне свою историю — рассчитывая то ли вызвать сочувствие, то ли шокировать, то ли произвести впечатление. Так я и узнал обо всем: о хибаре в Себа-Сити и дядюшке Тони, о японце, поездке на остров Гуам и кратком визите на Гавайи, когда она танцевала в корейском баре, о бегстве на материк с мотоциклистом по прозвищу Скип, о том, как Мизинчик обслуживала водителей грузовиков, пока не спаслась из мотеля… Страшная, мучительная жизнь, все время на грани гибели. Этот рассказ напугал меня гораздо больше всего, что говорила или делала Мизинчик до сих пор.

— Бадди знал это?

Она печально покачала головой:

— Теперь ты знать моя жизнь.

Я и теперь знал не все, но этого было довольно. Многие говорят, будто жизнь — это ряд принятых человеком решений, но у меня выходит иначе: наступает критический момент, когда мне уже не приходится решать, когда выбор очевиден и альтернативы нет. Панический прыжок в неизвестность со стороны может показаться решительным, даже радикальным шагом.

— Не знать, что мне делать, — сказала Мизинчик, оттягивая футболку у себя на сосках. И вновь с надеждой поглядела на меня, губы уже сложились, чтобы произнести: «Папочка», — но вдруг улыбка увяла: — Почему ты улыбаться?

— Потому что знаю, что делать мне.

Загрузка...