80. Счастье-несчастье

Геликонии, протеи и все прочие цветы исчезли из холла, не было больше ни Паламы, ни Пакиты и Марлин из хозяйственной части, ушел Трэн — получил работу во вьетнамском ресторане и подумывал открыть собственное кафе, назвать его «Апокалипсис сегодня». Пуамана бежала в Пуна на Большом острове, где у нее обнаружился «калабаш-кузен». Сняли афиши с полуголыми танцовщицами хулы, детям Бадди отказали в бесплатном угощении, отменили прокат пляжных зонтиков, к завтраку не подавали больше ореховую смесь. Все, все ушло в прошлое, и мне тоже пришла пора уходить.

За завтраком у бассейна в один из последних наших дней в отеле «Гонолулу» Роз сказала:

— Хочу другое. Это гадость.

Она выронила тост из липких пальчиков и не облизала их, как обычно, а вытерла салфеткой.

— Что такое, крошка? — окликнул ее Пи-Ви. Он тоже собирался уволиться, уехать на Мауи и там помогать сыну в пекарне.

— Ненавижу этот мед!

Я попробовал и понял, в чем дело. Еще одна экономическая мера Мизинчика: вместо местного меда она распорядилась покупать китайский в пятигаллонных емкостях, на стол его подавали в бутылочках со спринцовкой. Действительно гадость — с противным приторным вкусом искусственного кукурузного сиропа, которым китайцы сдабривали свой продукт.

— Мы больше не получаем мед от Кекуа, — вздохнул Пи-Ви.

Вроде бы знакомое имя?

— Садовник Лайонберга, — пояснил Пи-Ви. — Он теперь присматривает за его домом. С тех пор как Лайонберга не стало, он занимается ульями.

Значит, даже после того, как Лайонберг покончил с собой, мы продолжали покупать его благоуханный мед, отдававший ароматами северного берега, эвкалипта, пуакеникени, илимы и гардений, красной земли и мощного прибоя. Через много месяцев после того, как Лайонберг повесился, пчелы его все еще приносили свой дар. На баночках никогда не было этикеток — откуда ж мне было знать?

Мед навел меня на мысль посетить дом Лайонберга, повидать Кекуа. Цены на недвижимость упали, на исходе девяностых годов многомиллионную собственность Лайонберга почти невозможно было продать. Кекуа оставался жить на огромной ветшавшей вилле смотрителем: там был внутренний бассейн для плавания и наружный — для сбора дождевой воды, отдельное помещение для орхидей, ровные ряды ульев, а внутри — картина Джорджии О’Киф и изувеченный рисунок Матисса, боевые дубинки с острова Фиджи и кинжалы с острова Гилберта, весла с Соломоновых островов, сосуды из древесины коа, изготовленные на Гавайях, и ножные браслеты-погремушки из собачьих зубов. Кекуа вытирал со всего этого пыль и немного подрабатывал, продавая мед.

Все имущество, как и дом, оставалось неприкосновенным, вероятно, из-за чересчур запутанного завещания, которое оспаривали многочисленные дети и бывшие жены Лайонберга. Комнаты были забиты его коллекциями, кухня, услада гурмана, сверкала, однако дом был пуст, безлюден, его безукоризненная опрятность отпугивала.

Мрачная картина — или я переношу на чужой дом собственные эмоции, ведь у меня-то нет дома? Вот он, мир роскоши, созданный Лайонбергом и превратившийся в памятник земной тщете: Лайонберг мертв. Я слишком много знал о страданиях Лайонберга в последний год его жизни, о его тоске по Рейн Конрой, девушке, которая осталась для него недосягаемой, потому что была слишком далека от него, слишком молода, слишком невинна и не пожелала заточить себя посреди Тихого океана, став женой шестидесятилетнего старого отшельника. Пчелы все гудели, только этот звук и слышался ныне в саду, чей хозяин умер.

— Если адвокат согласиться, ты занять гостевой домик, — предложил мне Кекуа.

Из суеверия я отказался, предпочел снять жилье позади усадьбы Лайонберга — маленькое бунгало зеленого цвета под деревом манго на симпатичном склоне, заросшем железным деревом. Здесь, как и в отеле «Гонолулу», имелось перед входом дождевое дерево в кадке и к его стволу льнули перепутанные отростки орхидей.

— Это хононо, — сообщила мне Милочка. — Цветы быть в марте. Хорошо пахнуть.

Милочку несколько беспокоил переезд — чересчур далеко от города, ворчала она, но Роз попала в родную стихию. Ее радовали крики петухов, она потребовала завести собаку, тут же нашла себе друзей и взяла покровительственный тон: рассказывала им про отель в Вайкики, где жила прежде, и, к ее радости, это производило впечатление.

— С пчелами оно как? — закинул удочку Кекуа, когда я зашел к нему. — Вдвоем работать легче.

— Будем считать, тебе повезло, Кекуа.

Я научился добывать мед из ульев Лайонберга. Кекуа, неплохой плотник, сколотил вместе несколько ящиков — мы ими расширяли ульи, нагромождая их, как дополнительные этажи. Эти небоскребы напоминали мне отель «Гонолулу», который Бадди, растягивая гласные, называл «много-эа-жным».

Кекуа научил меня вскрывать ульи, показывал рабочих пчел, объяснял, как они выбирают себе новую матку, как трутни вылетают в брачный полет. Он окуривал ульи и осторожно приподнимал крышку («Пчелы не любить большой шум… пчелы не любить дождь… пчелы не любить туча»), сдвигал в сторону массу одурманенных дымом насекомых, обнажая янтарные соты. Я совал палец в напоенные солнцем соты, слизывал теплый мед.

— Что скажешь? Оно, да?

— Да. — А про себя я думал: наконец-то я попал туда, где хочу остаться.

В этом прекрасном климате с избытком солнечного света каждый месяц выстреливали новые почки, не бывало холода, не говоря уж о настоящем морозе, и пчелы прекрасно чувствовали себя круглый год. Кекуа брал на себя все плотницкие работы, я мог подолгу отдыхать — право же, такое «бютик-бортничество», как сказал бы Бадди, было идеальным способом время провести да еще и денег заработать.

— Совсем как Шерлок Холмс, — поделился я однажды с Кекуа.

«— Но вы же вышли в отставку, Холмс. Мы слышали, вы ведете отшельническую жизнь на маленькой ферме, в окружении пчел и книг.

— Совершенно верно, Ватсон. Вот плоды моих досугов…»

Кекуа улыбался из-под защитной сетки, срезая с улья избытки прополиса.

— Это в книге, — пояснил я. — Он был сыщиком.

Кекуа, в своем бесформенном белом костюме, предназначенном для работы с пчелами, только плечами пожал, и я ощутил еще большую уверенность: да, именно здесь я хочу быть — в этом славном месте, где добрые люди, как Кекуа, разбираются в прополисе, но не слыхали о Шерлоке Холмсе, а что касается книг, то, как говаривал Бадди, «мы их не читаем — так только, обложку пожуем малость».

В этом прекрасном мире птицы обменивались длинными, осмысленными фразами, а люди общались с помощью односложных огрызков слов. Прежде, встречаясь с Леоном Эделем за ланчем, мы убеждали друг друга, что живем в идеальном месте. И Роз оно подходило как нельзя лучше: я хотел увезти ее из Гонолулу, но не решался приговорить девочку к жизни на материке.

Что касается Милочки, она считала это место глухоманью. Лес пугал ее, ветер, гудевший в железных деревьях, мешал спать, прибой был гораздо сильнее, чем в городе, на дороге она терялась. Милочка скучала без друзей, Пуамана нам не звонила. Даже тротуаров нет, где кататься на роликовых коньках?

— Что это? — удивился я как-то раз, застав жену на диване — она склонилась над толстой книгой, которую с трудом удерживала на коленях.

«Анна Кара Нина», — обиженным, разочарованным голосом ответила она. — Величайший роман на свете — говорят.

— Кто говорит?

— Пи-Ви.

Она купила книгу, надеясь мне угодить, но не в силах была с ней справиться. Всхлипывая от досады, Милочка заявила, что она, видать, совсем глупая. Я обнял ее и попытался утешить:

— Это не важно.

— Это ты телигентный! — буркнула она. — Лео Толстой!

— Все мы Толстые! — жизнерадостно отозвалась из соседней комнаты Роз.

Толстая нечитанная книга в бумажном переплете быстро пропиталась влагой и стала неприятно пахнуть, но, когда я вознамерился выбросить ее — совершить своего рода акт ритуального очищения, — я нигде не мог найти этот талмуд.

В лесу жили дикие свиньи — мохнатые, черные, с большими клыками и свирепыми глазками, они прокладывали туннели среди высоких стеблей гвинейского проса. Сова, именуемая на местном наречии пуео, вылетала на закате из-под деревьев чуть подальше зеленого бунгало, словно откликаясь на лай соседских псов. Кровельные крысы устраивали себе гнезда в застрехах, забираясь туда по стволу мангового дерева, угощаясь по дороге его плодами. Пробежав мелкими шажками по ветке, они падали оттуда на крышу. Портовые крысы прогрызали дыры в стенах. На Гавайях всегда водились крысы, и акулы у самого берега, и тараканы с узором на спине, похожим на расцветку панциря черепахи, гекконы и мотыльки и десять разновидностей муравьев — вот вам живое доказательство того, что Гавайи и в самом деле — рай.

Какое-то время я ничем не занимался — только возился с пчелами, выравнивал и поправлял ульи, извлекал из них мед, а порой ездил вместе с Кекуа в город сдавать мед галлонами в магазин здоровой пищи. Мне нравилось бесхитростное дело пасечника — почти всю работу за нас выполняли пчелы. Иногда они кусались, укусы еще какое-то время чесались, и это было даже приятно.

Я вспоминал день, который провел с Лайонбергом и его пчелами. В тот раз я возил с собой Милочку. Он как раз собирал мед, я помог перенести ящики, из которых состояли этажи улья, заполненные рамками с медом. Чередуясь, мы вращали рамки в центрифуге, мед, хлынувший из разрезанных сот, ровной густой струей вытекал из краника в основании бочонка, собирался на марле, натянутой над ведром, стремительно заполняя ведро. В плотной лужице меда, скапливавшейся на марле, попадались мертвые и умирающие пчелы.

Пчелы тонут в меду не протестуя, чуть ли не с радостью, они словно бы наслаждаются гибелью, медлят в хмельной нерешительности, слабо, словно вусмерть пьяные, трепыхаются — недолгая борьба, и вот уже крылья завязли, и тело погружается, тонет в сладком сиропе, насекомое не движется, оно умерло, тельце его чернеет. Только что умершие пчелы были похожи на мушек, завязших в палеозойской янтарной смоле, растворившихся в теплоте, нежности, чистоте древесного сока, но вскоре они превращались в черные, изломанные трупики в хрупком осколке камеди. Наблюдая за этими пчелами, я думал: вот так и гуляка хотел бы утонуть в виски, пойти с радостной улыбкой на губах ко дну бочонка, а наверх только пузырьки поднимутся.

Лайонберг догадывался, что у меня на уме, потому что и сам восхищался пчелами. Он называл себя дилетантом в пчеловодстве, но этой работе, как и любому другому занятию, предавался вдумчиво и со знанием дела.

— Это вы, — сказала Милочка, тыча пальцем в утонувшую пчелу на самом дне медовой лужицы. Если уж кто умеет наслаждаться жизнью, так это Лайонберг — это было общеизвестно.

— Нет, — с улыбкой возразил Лайонберг, — но я готов понять ее.

Теперь и он мертв. Трясясь под раскаленным солнцем в пикапе Кекуа, я размышлял о своей жизни, возвращаясь к самым первым, неточным догадкам. Годами, особенно в детстве, человек ломает себе голову, гадая: что из меня выйдет. Теперь я подошел к концу, во всяком случае — к какому-то итогу. Давным-давно, мальчишкой, я видел себя в мечтах зверобоем в канадской Арктике, потом — врачом. В Африке я воображал себя государственным посланником или ректором университета. Позже, в Англии, мои амбиции были направлены на то, чтобы сделаться хозяином усадьбы, совершенно конкретной усадьбы в Маршвуд-Вейл, графство Дорсет. Все это время я продолжал писать, а потом моя жизнь переломилась, я бежал, вокруг все было усеяно осколками прошлого, а время мчалось так быстро, что я не успевал написать хоть что-то. Я приговорил себя к изгнанию на тихоокеанских островах, начал все с нуля и полагал, что итога не будет — будет лишь затянувшееся предсмертное падение.

Сколько лет я руководил отелем «Гонолулу» и где все это закончилось? В наемном бунгало в зарослях на северном берегу. Счастье дурака.

— Напиши ужастик, — посоветовала мне Милочка. — Как Стивен Кинг. У него полно денег. Теперь он болеть. Ты занять его место.

Я улыбнулся ей, как всегда, восхищаясь ее тайными изменами.

— Может, из него делать кино. Получить еще денег.

— По моим книгам делали фильмы.

Это произвело на Милочку впечатление: прежде она об этом не слыхала.

— Но я не умел копить.

— Что же теперь? — спросила Милочка.

— Я жду знамения.

Это она поняла — так все жили на островах. Мы все тут — маленькие люди, словно сбившиеся на спасательном плоту: живем на воде, поглядываем на небеса.

И на этом плоту как-то раз моя дочь попросила:

— Папа, расскажи историю.

— Не знаю я никаких историй, — отнекивался я. — Помоги, подскажи мне первую фразу.

— Жил-был человек на острове, — начала она.

— Он приплыл издалека, — подхватил я.

— А какой это был остров?

— Зеленый остров. Он сказал: «Я хочу здесь остаться» — и получил работу в гостинице.

— В какой гостинице?

— Высокой-высокой. Много этажей, много историй.

— Расскажи мне все, — настаивала она.

— Одни из них грустные, другие — счастливые.

— Все счастливые истории похожи друг на друга, — покачала головой Роз, весьма довольная собой, — все несчастливые истории несчастливы каждая по-своему.

Рассмеявшись, я прижал ее к себе:

— Я-то все гадал, что сталось с той книгой.

Роз вернула мне былую привычку воспринимать собственную жизнь как нечто достойное памяти и рассказа. Все люди, которых я знал, их удачи и горести, их судьбы были частью большего замысла, ясно проступавшего потому, что все они прошли через мою гостиницу и стали для меня не просто воспоминаниями, но вехами жизни.

Когда Дж. Ф. К.-младший женился, Милочка только посмеялась, отозвавшись о его жене: «Что за хаоле!» — но, когда он погиб в авиационной катастрофе — а я тем временем составлял свою книгу, книгу, полную мертвецов, — Милочка оплакивала его, как сестра, как возлюбленная.

Люди в других частях света говорили, что я забрался чересчур далеко, за пределы обитаемого мира, но нет — это они далеко забрались и по-прежнему нащупывали путь дальше, а я, наконец, попал туда, где хотел остаться. Я убедился в том, о чем давно догадывался: самый кривой и сложный путь — это все равно путь домой.


Загрузка...