Говорят, в горах от брошенного камня случались обвалы. От выстрела, даже от громкого крика срывались лавины. Да что там горы. Однажды я пришел из гостей, кашлянул, а шкаф упал.
Но я хочу рассказать про обвал, который случился от гробовой тишины.
Наш отдел, конечно, не Кавказские горы, но человек пятьдесят будет. И не было работника, который хотя бы чуть-чуть уважал начальника отдела. Дело не в зарплате. Плати меньше, оставляй по вечерам, лишай прогрессивки, хами, но объясни, какой в этом государственный смысл. Его поставили начальником отдела, а он стал хозяином. Как-то получалось так, что мы начали работать не на государство, а на его карьеру. Но уж такая у нас жизнь, что на хозяев работать мы не приучены. Работа в отделе не клеилась, все нервничали, переругивались да мрачно поглядывали на его кабинет.
Ругали мы его нещадно и все за глаза. Иногда кто-нибудь не выдерживал и писал рапорт. Молодой инженер Вадик даже выступил на собрании с гневной речью. Но от волнения он так быстро говорил, что его речь уловилась всеми как принятые им новые повышенные обязательства.
Однажды и я сказал начальнику прямо и грубо. Он вызвал меня в кабинет, уперся глазами в мой лоб и долго шарил по голове, взглядом стараясь забраться под череп. Я смотрел на его бледное влажное лицо и думал, почему всеяркое солнце не кладет на эти мокрые щеки своей здоровой коричневой печати.
— Надо чего-то делать, — сказал я в отделе.
— А чего вот с такими сделаешь? — и Вадик показал на Шматочкина.
Шматочкин пугливо осмотрелся и уткнулся в бумаги. Он был старше всех и работал в отделе со дня основания. Больше всего в нем раздражала откровенность. Если человек не скрывает слабостей, то значит засели они в нем основательно.
— Боюсь я, ребята, боюсь, — признавался он.
— Вы же воевали? — удивлялась чертежница Рая.
— Там на меня лез враг...
— Начальник тоже враг, — замечал Вадик.
— А это надо доказать, — настораживался Шматочкин.
Доказать мы не могли, а чувства в поисках истины не котируются. И мы свой гнев обрушивали на Шматочкина. Его толстое красное лицо бурело, он одергивал френч и невнятно говорил:
— Не могу, ребята, честно говорю, боюсь я его, да и вообще всех начальников боюсь.
— Как же с вами жена живет? — спрашивала Рая.
— Тихо живет, — тихо отвечал Шматочкин.
— Вы пожилой человек, старый работник, ваше слово звучало бы, — говорил я.
— За всю жизнь я на трибуне-то ни разу не был.
Такие разговоры бывали через день. На себя мы злиться не могли, и приходилось злиться на Шматочкина. А он спокойно доставал термос, отвинчивал крышку и наливал в нее крепкий чай.
Есть вещи настолько правильные, что они меня раздражают. Кажется, чего особенного в термосе с чаем, но, когда Шматочкин его доставал, мне становилось неудобно. Глупо, конечно.
За день до производственного собрания у нас опять затлел разговор, и мы опять словесно измолотили начальника. Когда все отвели душу и вроде бы приумолкли, масленый голос Шматочкина в тишине подытожил:
— Загнивающий товарищ.
— Чего ж вы нам не помогаете! — в два голоса крикнули Рая с Вадиком.
— А в чем? — тихо спросил Шматочкин.
Мы и замолчали. Рая зло смотрела на Шматочкина и мелко билась ресницами-бабочками. Вадик чесал рейсфедером макушку. Разговор высох, как вбежавший в песок ручей. Мы поняли, что ничего не сделаем, и расходились, не глядя друг на друга. Остался один Шматочкин точить впрок карандаши.
На следующий день собрание шло, как и всегда ходило. Когда начальник предложил выступить и глазами-прорезями обежал ряды, мы заерзали на стульях и воззрились на паркет, будто каждый чего-то потерял. Мы смотрели в пол и ничего не находили, потому что это легче потерять, чем найти. Стало тихо, как в горах. Только что-то прошуршало, будто скатился камешек. Мы осторожно подняли головы и обомлели.
На маленькой самодельной трибуне стоял Шматочкин.
Если раньше для меня слово «ужас» было только словом, то сейчас оно воплотилось в осязаемое тело — на трибуне стоял живой ужас.
Глаза Шматочкина лезли из орбит, будто на них страшно давили. Бледное лицо перекатывалось какими-то буграми, которые поднимались изнутри, подергивая тело. Это было привидение во френче. Признаюсь, что страшнее я ничего не видел.
Стало еще тише, тише, чем в горах.
Шматочкин мелкими рывками, как в мультфильме, медленно поднял руку. Поднял и перстом вонзился в начальника, а выкаченные глаза смотрели вдаль и ничего не видели. Стоит и молчит, только челюсть дергается, в которой застряли какие-то слова.
Сколько он стоял в позе пророка — не знаю. Только мы все до единого вскочили с мест и устроили праздничную овацию. Под ее гром Шматочкин вышел из зала в неизвестном направлении.
А мы один за другим полезли выступать. Как мы говорили! Будто молчали сто лет. Я разил философией, Вадик этикой, а Рая прочла стихи про космос. В общем, это были не речи — это была лавина.
Ум частенько посещает подлецов, и это моя единственная к нему претензия. Начальник был человек не глупый и сразу понял, что в нашем отделе его карьера закончилась, ибо некоторые процессы необратимы. Он вышел на трибуну и сказал —очень мало сказал:
— Простите, товарищи. И до свиданья.
— Всего, — сказал Вадик, но тут бы надо помолчать. Если человек уходит сам — он все-таки человек.
Больше мы его не видели. Отдел пока работал без руководителя, но работать стало уже лучше.
К Шматочкину мы переменились. Я подавил в себе все предрассудки и научился спокойно смотреть на термос. И Шматочкин оттаял. В обеденные перерывы он потихоньку рассказывал о своей жизни. Я узнал, почему он не голодал в войну и уцелел в сорок первом, за что бог его избавил от плохих соседей, расточительной жены, склероза, рака, детей и еще сотни напастей. Но я видел его на трибуне и поэтому слушал.
Однажды он даже налил мне в крышечку чая. Когда я отхлебнул, он загадочно посмотрел на меня, оглянулся, одернул френч и приглушенно сказал:
— Так сказать, дела давно минувших дней. Помните, перед собранием я остался точить карандаши? Только вы все ушли, как пришел начальник и стал уговаривать меня выступить. Вы, говорит, старше всех, воевали, вас послушают. Часа полтора говорил. Вы же знаете, я человек слабоватой воли — согласился.
— А что вы хотели сказать с трибуны? — подозрительно спросил я.
— Что начальник — хороший руководитель, и мы будем работать еще лучше. Да у меня челюсть заклинило.
У меня вдруг заклинило горло, и, схватив термос Шматочкииа, я залпом выпил тепловатый мутный чай.
— Я про другое, — отобрал у меня термос Шматочкин. — Хочу спросить. Вот вы все около меня третесь — уже знаете, да?
— Что знаю?
— А что с завтрашнего дня я назначаюсь начальником отдела?