Если у мужчины не дрожит сердце при виде ружья, надо посмотреть, растет ли у него борода. Если в пятницу его не тянет на охоту, он может выбросить брюки и купить себе эскимо. А если он не любит Хемингуэя, то он подлец. Таким на войне бывает трудно. Я сказал все.
Конечно, боя быков я не видел, но баран меня бодал. Я свалил его прикладом и уплатил штраф — он вдобавок оказался племенным. И понял Хемингуэя.
В отделе об охоте много не поговоришь — настоящих мужчин маловато. Я сижу в кабинете с Кузовкиным, который нечто среднее между мужчиной и женщиной. Он сосет карамель и тяжело вздыхает. Не успел на кого-то там подписаться. В обед будет пить бульон из термоса — у него язва. Съесть бы ему кусок сырой медвежатины.
В понедельник у нас в кабинете появился новый сотрудник: женщина, молоденькая, ненакрашенная, симпатичная.
И пугается, и улыбнуться хочет, и губы дрожат уголками. Прямо со школьной скамьи. В вестибюле стоял ее отец, провожал в первый день работы.
Женщин у нас в отделе нет. А были. И не потому, что их начальник не любит, а как раз наоборот. Как я мимо зайца, не может он пройти мимо женщины. Порядочные сами поуходили, а обыкновенных уж после он сам выживал.
Кстати, в воскресенье я убил трех зайцев...
— Новенькая для нашего не подойдет, — буркнул Кузовкин.
Он ошибся. Уже в пятницу начальник встал за спиной новенькой, обволакивая нас одеколоном. Он бегал глазами по ее чертежу и коленям.
— Ну что ж, останьтесь сегодня вечером, мы с вами займемся.
Кузовкин хрустнул карамелью, подсеменил к начальнику и надтреснуто крикнул:
— Незачем ей оставаться! Она еще школьница. Он был похож на зайца, напавшего на охотника. У таких, с карамелью, и нервы-то бабьи.
Начальник скосил глаза на Кузовкина и повторил:
— Вечером останьтесь.
И ушел. Я засмеялся — никогда не лезь охотнику под выстрел. Кузовкин вернулся к своему столу и еще долго бормотал:
— А ведь его жена с детьми уехала на дачу.
В воскресенье я убил рысь, и она свалилась с дерева, как меховая шапка.
Сидеть за ватманом — это работать, охотиться — это жить. Я пьянею после выстрела. У меня все дрожит, и если бы довелось промахнуться, я бросился бы на рысь с голыми руками. Охота — это борьба, это познание настоящей жизни. Я не доверяю людям, которые не охотятся.
В понедельник, когда у меня еще побаливали все мускулы и мне казалось, что в кабинете пахнет порохом, подошел начальник и развернул чей-то ватман.
— Что вы скажете?
Я посмотрел, но сказать ничего не мог, об этом и сказал.
— Вот здесь, — раздраженно ткнул начальник в левый угол.
— Закошено, — рассмотрел я неточность.
— Значит, вы подтверждаете, — значительно сказал начальник и вышел.
Это было слегка загадочно, а мы, охотники, загадок не любим. Видимо, новенькая напутала, но это и с опытными бывает.
Дня через два в обед я подошел к доске объявлений, где погудывала толпа. Висел новый приказ, в котором за недобросовестную работу Кузовкину объявлялся выговор. Я не люблю Кузовкина, но все-таки удивился — работник-то он хороший.
Кузовкина застал я в кабинете. Он не пил бульон и не то всхлипывал, не то подавился карамелью. Мне стало противно, будто я застрелил домашнего поросенка. Не мужчина, а пшенная каша. Хорошо, что новенькая вышла. Было б стыдно за наш род. Получил по морде — дай сдачи, а не можешь — утрись.
Я молча сел за стол, но Кузовкин вскочил, забегал по кабинету и запричитал:
— Если бы это за работу — я бы промолчал. А то ведь за девицу. Нет, по собственному желанию меня не выживешь, я поеду в главк. Скажите, вы правда смотрели мой чертеж? Сильно я закосил?
— Смотрел, да не знал чей, — буркнул я и начал работать. Чего болтать-то.
А в пятницу я ехал на волков и думал, что у меня тоже слева закошено.
И было все. И сугробы, и красные флажки, и перекат выстрелов, и серые пушистые тела, как торпеды, врезавшиеся в снег. Вечером был костер. Мы ели полусырое дымное мясо и запивали дымным чаем, а потом пили дымный чай и заедали дымным мясом. И вспоминали старину Хэма, а кто с нами не ел, того с нами не было.
Жизнь — это борьба, и мы боролись с хищниками. Убитый волк мне приятен. Что-то в его мертвом оскале есть мужественное. И если мне суждена смерть, я хотел бы лежать в гробу и таким же оскалом встречать своих родственников.
На всю следующую неделю меня отправили в командировку в фонды, где пришлось рисовать, чертить и выписывать. К себе на работу я заскочил в пятницу перед концом дня за коробкой пыжей.
В кабинете сидела только новенькая. Она заметно изменилась, кое-где на нее уже легла краска и взгляд стал смелее.
Я спросил про Кузовкина.
— Он поехал тогда в главк, а оттуда его увезли на «скорой помощи» с язвенным кровотечением. На нервной почве. Собирали ему по пятьдесят копеек, а я дала шестьдесят.
Мы стали закрывать столы. Она набросила шубку и, как лисичка, шмыгнула за дверь. Через минуту вышел и я.
У подъезда начальник отдела посадил новенькую в свою машину. Они чему-то засмеялись, и «Волга» сорвалась с места.
А на следующий день я убил медведя.