Пожалуй, по-настоящему война пришла в Вертвейл лишь на четвёртый месяц от того славного дня, когда великий король Огиделий III своим высочайшим указом объявил Калантийскую Республику «средоточием всей возможной мерзости», Верховный Конгресс Республики — «сборищем ублюдков, негодяев и еретиков», а правящего консула — «гнусным исчадием подземного мира, подлинным врагом веры и тираном простого народа». Не подумайте неправильно, конечно же, с самых первых дней город, впрочем как и всё королевство, захлестнула волна ликования и предвкушения скорого триумфа. Повсюду реяли флаги, горожане с невиданным усердием украшали свои дома, лавки, одежды, — да даже лошадиную упряжь — лентами голубого, оранжевого и белого цветов, женщины вышивали, на чём только не придётся, королевский герб — коронованного могучего льворла, с зажатыми в передних лапах мечом и щитом, — кружки в трактирах лопались от бесконечных здравниц за короля и его долгое правление, а уж когда по улицам торжественным маршем прошёл Третий Гвардейский конный корпус, прозванный в народе Крылатым отрядом… Можно было подумать, что весь город высыпал на улицы! Люди, силясь хоть краем глаза увидеть бравых гвардейцев с их позолоченными крыльями на шлемах, забирались на плечи друг друга, на хлипкие балконы и черепичные крыши, а стоявший на главной площади памятник королю Оромундусу II зеваки облепили столь плотно, что нельзя было рассмотреть ни парадный мундир бравого короля-генерала, ни богатое убранство его боевого коня, и даже на острой зубчатой короне, водружённой на его голову, умудрилось устроиться несколько самых смелых мальчишек.
Но время шло, и война шла, и её смердящее железом и пеплом дыхание всё сильнее опаляло Вертвейл. Тот одухотворённый порыв, соединивший сердца горожан в самом её начале, постепенно угасал и уступал место тревожно-нетерпеливому ожиданию победы, а то и плохо скрываемому недовольству и возмущению.
Стоявший ранее в городе пехотный полк отбыл на поля сражений почти в полном составе, но опустевшие казармы вскоре стали занимать свежие рекруты, по большей части мужики из глухих далёких деревень, да всякий сброд из Портамера и Вонтшура, не успевший укрыться от королевских рекрутёров, либо не имевший денег, связей и ума для того, чтобы справить необходимые документы, освобождавшие от армейской службы. Публика эта — по большей части невежественная и жестокая — не особо жаловала своих командиров, молоденьких офицеров, недавних выпускников столичной Военной Академии. Те, конечно, старались держать рекрутов в узде, да вот только эти юнцы, не знавшие ничего, кроме сытой жизни в поместьях своих родителей да светских раутов в Виллакорне, мало что могли сделать против суровых мужиков, всякого в жизни повидавших.
Не проходило ни дня, чтобы какой-нибудь рекрут на тренировке не покалечил, а то и насмерть не зарубил бы себя или товарища алебардой или саблей. Получившие арбалеты новоиспеченные солдаты вовсю упражнялись в стрельбе по живым мишеням — крысам, голубям и кошкам, а однажды пара незадачливых стрелков, раздобывших где-то бурдюк огненной воды и упившихся до совсем скотского состояния, сбежала в город и несколько дней пряталась там от разыскивавших их офицеров, убив за это время несколько человек. В назидание остальным рекрутам злодеев после поимки повесили прямо перед казармами — да только что с того вдове получившего арбалетный болт в живот ремесленника или убитым горем родителям шестилетней девочки, расстрелянной с какой-то особой, почти звериной жестокостью? Хорошо хоть, что чарострельного оружия рекрутам не выдавали — аркебуз-то может и хватало, да и круглых свинцовых пуль было в избытке, а вот магических зарядов не доставало даже воюющей армии, что уж говорить о резервных частях. И чем больше времени проходило, тем больше в Вертвейле говорили о всяческих зверствах, творимых рекрутами — мол, они избивали местных мужиков, грабили зазевавшихся горожан и насиловали едва ли не всех девиц от мала до велика, попадавшихся им на пути. Торговцы вешали на двери своих лавок тяжёлые засовы, особо зажиточные купцы и ремесленники нанимали личную стражу, простые мужики носили на поясах мясницкие ножи и плотницкие молотки. Многие же из местных благородных господ отбыли ещё в самом начале войны: кто в свои загородные поместья, а кто и куда подальше от Вертвейла.
Сам Вертвейл почти не пострадал от рекрутской повинности, но среди горожан ходили жуткие слухи о том, что из многих деревень в округе в армию забирали едва ли не всех мужчин, способных удержать в руках оружие. Так ли это было или нет никто точно не знал, да вот только некоторые из возделанных полей по осени так и не убрали, и на них под моросящими осенними дождями тоскливо гнила пшеница, рожь и ячмень. День ото дня всё больше пустел городской рынок, ранее шумный и оживлённый, со множеством деревянных лотков, заваленных свежими овощами и травами, с висящими на крюках под полотняными навесами свиными и телячьими тушами, от которых мясники отрубали нужные куски угрожающего вида тесаками, и с телегами, с которых фермеры продавали яйца, сыры и тушки поутру забитых цыплят и кроликов. Хлеба в пекарнях готовили всё меньше, а в некоторых в тесто добавляли жмых, древесную кору и даже опилки. Выбор продуктов на рынке с каждым днем становился все скуднее, а цены — выше, и теперь за синюю, жилистую тушку курицы, снёсшую за свою долгую жизнь не одну сотню яиц, просили столько же, сколько раньше брали за жирного, откормленного молодого цыпленка. Тут и там всё чаще слышалось страшное слово «голод», и горожане с ужасом думали о том, как им пережить предстоящую зиму. Местные мужики мастерили снасти и надеялись прожить охотой да рыбалкой, вот только упорно ходили слухи о том, что ближайшие леса полны дезертиров, ушедших с полей сражения с чарострельным оружием, так что, кто на кого будет охотиться было большим вопросом.
Ко всему прочему, поскольку Вертвейл был ближайшим к границе королевства крупным городом, именно сюда свозили солдат, получивших ранения в боях. Больница святого Фиделия переполнилась ранеными и умирающими ещё в первый месяц, и градоначальник — благородный господин Маверий — повелел отдать под нужды армейских лекарей здание торгового представительства Калантийской республики, по понятным причинам ныне пустовавшее. К четвёртому месяцу войны под лечебницы отдали и здание городской школы, и полусгнивший двухэтажный дом на Стекольной улице, где обычно жили работники стеклодувной мануфактуры, и помещение единственного городского театра. Директор театра, пожилой согбенный мужчина с козлиной бородкой и глазами навыкате, вяло пытался протестовать, но градоначальник быстро, буквально парой слов осадил его, и господин директор сдал ему ключи от театра и отбыл в свой небольшой домик рядом с Рыночной площадью. Кто-то говорил, что ему пригрозили позорным столбом и лишением имущества, а кто-то припоминал, что господин директор, ставивший когда-то спектакли при дворе короля в Виллакорне, не по собственной воле приехал в Вертвейл, а был сюда сослан за то, что позволил себе некие вольности при постановке исторической пьесы, и по той причине любое его противодействие городским властям могло быть истолковано как самое настоящее предательство и измена. Что бы там ни было, да только здание театра в один день превратилось в лазарет, а актёрам, желавшим получать хоть какое-то жалование, предложили остаться в его стенах и помогать лекарям выхаживать солдат.
Ещё одним прискорбным обстоятельством стало противостояние Гильдии Алхимиков Вертвейла городскому совету, к четвёртому месяцу войны грозившее перерасти в настоящий бунт. С самых первых дней гильдия стойко противилась всем распоряжениям градоначальника, желавшего самолично контролировать работу алхимиков, дабы многократно увеличить выпуск очищающих, сонных и кроветворных зелий для армейских нужд, а также — отпускать их по минимальным, едва ли покрывавшим расходы ценам. На все требования благородного господина Маверия Гильдия неизменно отвечала, что подчиняется лишь указам Его Королевского Высочества, а за их неимением — своему грандмастеру, и также неизменно демонстрировала свежие его распоряжения, вызывая у градоначальника вспышки ярости. Дело было в том, что с первого дня войны указом господина Маверия пост королевской почты Вертвейла был закрыт, и по дорогам, ведущим из города, ездили вооруженные кавалерийские отряды, пропускавшие лишь тех путников, которые имели при себе должным образом составленные и подписанные документы. Но гонцы Гильдии Алхимиков оказались людьми сообразительными и весьма быстро нашли кратчайшие объездные пути, через Олений дол и вдоль реки Квенты, так что послания от главы Гильдии они доставляли в срок и без промедлений. В них грандмастер Барий указывал, что алхимикам Гильдии необходимо было всячески способствовать скорой победе славной Тарско-Картийской армии, но от табелей выпуска зелий не отклоняться, и цены на них устанавливать в соответствии с расходами на ингредиенты, которые, как вы сами понимаете, выросли многократно. Правда, в своих письмах грандмастер Барий предлагал градоначальнику обсудить некие «особые условия», на что благородный господин Маверий всякий раз отвечал, что единственные особые условия, которые он мог предложить Гильдии и самому грандмастеру, которого величал не иначе, как «шлюшьим ублюдком, который ещё в младенчестве должен был сгнить в нужнике» — это особо прочные пеньковые верёвки. Градоначальник даже повелел выстроить пять новеньких виселиц напротив вертвейлского отделения Гильдии, но на большее пока не решился, то ли из-за того, что Гильдия грозилась чуть что закрыть все аптеки и алхимические лавки, то ли из-за того, что, по слухам, благородный господин Маверий весьма сильно нуждался в неких зельях, которыми его снабжали алхимики, и особую потребность в тех зельях господин градоначальник испытывал перед встречами с некой давно овдовевшей благородной госпожой, имени которой, правда, никто никогда не называл.
От местных чародеев городской совет также не смог добиться никакой более-менее подобающей помощи. Например, мэйтресс Тиффансоль, эксцентричная и весьма несдержанная на язык пожилая чародейка, отбыла из Вертвейла буквально за пару дней до объявления войны, с личной стражей и своим учеником, каким-то незнатным юнцом, по слухам, фермерским сыном, чародейский дар которого открылся едва ли не прямо в свинарнике. С тех пор мэйтресс в Вертвейле не появлялась, и в городском совете то и дело звучало слово «измена», ибо чародейка славилась своими унимающими боль амулетами, которые пришлись бы кстати в лечебницах. Мэтр Аврелий, чародей столь же пожилой, как и мэйтресс Тиффансоль, уверял городской совет, что если бы чародейка только знала, что начнется война, она ни в коем разе не покинула бы Вертвейл, ибо всем сердцем была предана короне и Тарско-Картийскому королевству. К несчастью, вернуться в город у мэйтресс не было никакой возможности, так как, по словам всё того же мэтра, она вместе с учеником проводила некий важный и трудоемкий ритуал, который ни в коем случае нельзя было прерывать. Правда, злые языки поговаривали, что этот якобы ученик никакими силами, кроме свойственных всякому молодому мужчине его возраста, не обладает, и чародейка держит его подле себя лишь для того, чтобы тот тешил её давно увядшие женские прелести. Сам же мэтр Аврелий может и желал бы быть полезным короне и воюющей армии, да вот только предложить им он мог лишь пояса для облегчения беременности, заговорённые на быстрое зачатие наследника панталоны, зеркала Желаний и некие камни, якобы способные вызывать у женщин буйное и неконтролируемое вожделение. Также мэтр мог предсказать пол ребенка в утробе едва ли не на утро после его зачатия, но и эта способность вряд ли была бы полезной на поле брани.
А ещё именно на четвёртый месяц войны Вертвейл заполонили жители сожжённых дотла деревень и разорённых городков Калантийской республики. По размокшим от осенних дождей дорогам тянулись толпы перепуганных людей, в момент лишившихся своих домов, имущества и мирной жизни. На редких скрипучих телегах, запряжённых тощими волами или издыхающими осликами, везли совсем малых детей да дряхлых стариков, а остальные брели, утопая ногами в жидкой грязи, в надежде найти пристанище в Вертвейле и окружавших его деревнях. Женщины с красными от слёз и дыма пожаров глазами, за грязные подолы юбок которых цеплялись лупоглазые ребятишки, просили милостыни и еды для своих детей, а те, кому повезло сохранить хоть какое-то имущество, меняли кольца, серьги, посуду и одежду на хлеб и плошки каши. Высочайшим королевским указом было велено принимать и всячески помогать несчастным калантийцам, годами изнывавшим под гнётом тирании, да вот только мало кто желал делиться своим кровом и едой с толпами оборванных, голодных, измождённых людей, угрюмо взиравших на хоть и тревожную, но мирную жизнь Вертвейла. Пожалуй, единственными местами в городе, где принимали всех бегущих от войны, были церкви Небесной Длани.
На заросшем травой заднем дворе церкви святой великомученицы Ангелии, что на перекрёстке Стекольной улицы и Кузнечного проезда, под одной из пяти росших там яблонь, стоял мужчина. Вряд ли он знал, что яблони эти весной расцветали самыми первыми в городе, засыпая дворик, истёртые ступени церкви, замшелый каменный забор и дорогу за забором бледно-розовыми лепестками, а осенью позже, чем на всех других яблонях, на них наливались крупные ярко-красные яблоки с сочной, рыхлой желтоватой мякотью. Не знал он и того, что у небесных сестёр, живших в пристройке у церкви, была прекрасная традиция — осенью они каждый день пекли пироги с этими яблоками и, надев поверх лазурных ряс белые, вышитые золотом нарясники и подпоясавшись такими же белыми с золотом поясами вместо обычных пеньковых верёвок, они шли по городу и раздавали пироги нищим, калекам и вдовым матерям. Если бы он это знал, то догадался бы, что той осенью прекрасная традиция прервалась. Поселённые в здании дома призрения при церкви калантийские дети оборвали все яблоки, даже с самых высоких веток, а церковные запасы муки и сахара шли на обычные лепёшки, которыми кормили этих детей, а также и их матерей, разместившихся здесь же.
Мужчина, хромая и подволакивая правую ногу, которая казалась меньше и суше левой, подошёл к яблоне, погладил покрытой бугристыми венами рукой шершавую кору и привалился к стволу дерева, прижимаясь к нему лбом и обнимая изуродованной правой рукой, на которой вместо кисти была культя с обрубком большого пальца. По его изъеденным глубокими морщинами и покрытым седой щетиной щекам текли слёзы и падали на разорванный ворот грязно-бурой рубахи, но вряд ли кто мог это увидеть — осеннее небо было тёмным, беззвёздным, затянутым низкими облаками, да и во дворе, кроме мужчины, никого не было. Ветер шелестел в облетавших кронах яблонь, изредка срывая то один, то другой лист, в прислонившемся к каменному забору сарайчике похрапывал старый церковный мерин, а из-за приоткрытых ставень приюта, стоявшего торцом к церкви, слышался приглушенный плач младенца, никак не желавшего успокаиваться.
— Мир тебе, брат.
Хромой мужчина вздрогнул, судорожно обтёр лицо рукавом рубахи и обернулся. Со стороны приюта к нему направлялся высокий и широкоплечий небесный брат в лазурной рясе с глубоким капюшоном и масляной лампой в руке, скорее всего — один из тех братьев, что прибыли два дня назад из Виллакорна, с обозами, гружёными мешками с мукой, пшеном, бобами и капустой, и с тюками одежды для маленьких жителей приюта. Подойдя, брат осенил себя раскрытой ладонью и слегка поклонился.
— Я, это… — хромой как-то дёргано прижал распяленную левую ладонь ко лбу и показал небесному брату культю, — Я вот так только.
— Небесная Длань принимает любую молитву, ежели она от чистого сердца. — смиренно ответил брат. Говорил он по-калантийски хоть и с сильным акцентом, но весьма разборчиво.
— Я тут это… Я вот… — теребя здоровыми пальцами рукав рубахи, хромой заозирался по сторонам, потом махнул рукой в сторону яблонь. — Яблони тута хороши. Красивые такие, да вот… детишки их враз обобрали. Хорошие яблони. — он обернулся, с каким-то мечтательным выражением лица посмотрел на наполовину облетевшую крону дерева, — У нас вот тоже яблони были. Много было, хорошие яблони были. По весне они вот… белые-белые, что твой снег. А по осени вот такие, — он показал сжатый кулак и слегка потряс им, — такие вот, тока ещё больше. Дочки мои любят… любили они, яблоки эти.
Хромой замолчал. Небесный брат встал рядом с ним, тоже молча рассматривая крону дерева. Лампа в его руке слегка покачивалась, и оттого по дворику метались смутные, тревожные тени.
— Сгорели они, яблони-то. — прервал затянувшееся молчание хромой, а потом, вздохнув и набрав в рот воздуха, словно ныряльщик за жемчугом перед тем, как погрузиться в море, начал говорить, — Мы-то на отшибе живём, то есть жили, мы-то думали, что нас не тронут, мы это… овец держали, вот. Отец мой овец держал, и его отец, и я вот тоже. Я с овцами, а жена и дочки шерсть пряли. Я-то с подмастерьями, меня вот, — он показал свою культю и ею же хлопнул себя по бедру, — меня-то ещё по молодости волк подрал. А у нас шерсть хорошая была, мы её торговцам того… Дочки так пряли, тонко так, красиво. У нас с жинкой-то того, долго деток не было, я-то уж думал, что так и помрём одни с овцами. А потом как пошли девки, пять дочек, ты представь, и все красавицы. Старших-то уже пора замуж отдавать… было. А младшенькой года не было, мы ей ещё имя не дали, думали, рано ещё.
Он снова замолчал. За забором прошлёпали по грязи лошадиные копыта, проскрипели колеса телеги и пахнуло дёгтем, над головами, ухая и хлопая крыльями, пролетела какая-то ночная птица.
— Она тоже сгорела, младшенькая-то. Конники то были, эти, как их, ка-ва-ле-ря.
— Калантийская солдатня известна своими зверствами. — склонив набок покрытую капюшоном голову, тихо сказал небесный брат.
— К-калантийские? — хромой бросил в сторону опасливый взгляд, поджал губы, — ну, может и калантийские, мы-то не спрашивали. Жинку-то они сразу того, саблей, раз — и всё, а меня по башке чем-то приложили, да добивать не стали, думали, наверно, что я тоже того. Дочек старших увели, овчарни и хату пожгли, вместе с младшенькой, она-то в колыбельке спала. Вот ток я да средненькие мои и спаслись, они, умницы, в погребе во дворе упрятались. А так вот, всё пожгли, — он махнул здоровой рукой, а потом обернулся и глянул на небесного брата, — овцы-то, они когда горят — кричат, что дети малые.
— Твои дочери сейчас здесь, с тобой?
— Да, вот. Нас вот вывезли, я и сам-то не понял, как. Голова у меня… всё, как в тумане. Дочки-то мелкие ещё, Милике восьмой годок тока пошел, а Нариса на год младше. Как я их теперь… Кормить-то их, я же вот, — он снова затряс своей культей, — это мы пока тут, а потом-то как? Вернуться если, так всё ж погорело, куда возвращаться-то, с девками.
— Истово ли ты веруешь в Карающую и Дающую Небесную Длань? — небесный брат вдруг резко схватил мужчину за плечо, развернул к себе и чуть ли не в лицо тому ткнул масляной лампой. Хромой мелко затрясся, нижняя губа его отвисла, глаза опять заслезились. Дрожащей ладонью он схватил себя за лоб и забормотал:
— Верую я, верую! Верил я, верил… и молился, и жинка моя. Церквы-то у нас… далеко от нас церква, мы не часто, мы в хате молились.
— Хорошо. Небесная Длань слышит твои молитвы и сполна осенит тебя своей благодатью.
С этими словами небесный брат откинул капюшон, явив обритую, блестящую в жёлтом свете лампы голову и своё лицо — широкое, с плоским носом и широко расставленными светлыми глазами, мясистыми губами и выступающим надбровьем. Правой ладонью он покрыл голову мужчины и продолжил тихим, вкрадчивым голосом:
— Зовут меня брат Тибард, служу я в церкви Единения Небесного, что стоит на площади Трех Святых Принцев, в Виллакорне. Есть при церкви нашей Дом Воспитания Благочестивых, учатся в котором сиротки, дочки разорившихся дельцов, увечных воинов и другие девицы, добродетель которых находится под угрозой. Под неусыпным надзором небесных братьев и сестёр ученицы читают святые тексты и учат молитвы, а ещё постигают основы счёта и этикета благородных домов, учатся шить, нянчить детей, готовить еду и поддерживать чистоту. Из Дома Воспитания они выходят смиренными и дланебоязненными девушками, и их будут рады видеть в прислугах во всех благородных домах столицы. — брат Тибард опустил ладонь на плечо мужчины, с силой сжал его, приблизил свое лицо так, что почти уперся кончиком носа в лоб, и закончил почти шёпотом, — лучшей судьбы для твоих дочерей и придумать нельзя.
Хромой слушал небесного брата с каким-то тупым, отречённым выражением лица, словно не понимал смысла услышанных им слов. Он рассеянно водил взглядом по дворику, иногда возвращаясь к лицу говорящего брата, и сразу же снова отводил глаза, как будто искал в окружавшей его тьме какую-то опору, но так и не смог найти. Когда брат Тибард наконец закончил свою речь и замолчал, хромой неуверенно пробормотал:
— Я-то думал, что девки вырастут, замуж повыходят да внуков понарожают. Как же они, в рясах-то…
— Выпускницы нашего Дома не отдают Длани свои тела. — перебил его брат Тибард, — Наоборот, они станут завидными невестами для любого истово верующего. Вручи своих дочерей Длани, и познают они истинную милость её.
Не дожидаясь ответа, небесный брат похлопал мужчину по плечу, развернулся и пошёл обратно к приюту. Шагал он широко и размашисто, и пламя масляной лампы, зажатой в его руке, танцевало за неровным стеклом. Хромой мужчина ещё некоторое время стоял во дворике, подняв голову к тёмному небу. Потом, пробормотав себе под нос какую-то молитву и неуверенно, словно бы с опаской, коснувшись раскрытой ладонью лба, сказал:
— Так-то, может, и лучше будет. — и поковылял к приюту.
Через несколько дней после того вечера стоявшие перед церковью святой великомученицы Ангелии крытые светлым, растянутым на высоких дугах полотном обозы наполнились детьми. В двух повозках сидели девочки, направлявшиеся в Виллакорн, в третьей — мальчишки, которых, по словам небесных братьев, отправляли в школу при лорнарийском монастыре для обучения каменотёсному и плотницкому делу. Некоторые дети, особенно те, что помладше, плакали и размазывали слёзы вперемешку с грязью по своим бледным щёчкам, девочки сжимали в руках тряпичных кукол, разрисованных ягодным соком и углём, ребятишки постарше же крепились и сидели с серьёзными, насупленными лицами.
Совсем малых детей небесные братья не забирали, и самому младшему ребенку в обозах, пожалуй, было не меньше пяти лет. Поодаль от обозов стояла небольшая группа матерей. Женщины держались за руки и обнимались, вытирали слёзы рукавами рубах и платьев, уверяя себя и друг друга в том, что церковные приюты — лучшее, что в этой жизни может ожидать их детей. Многие женщины даже не вышли из стен дома призрения, чтобы лишний раз не рвать себе сердце.
Рядом с обозом, из открытого задка которого выглядывало несколько заплаканных лиц, стояла большеглазая девчушка лет шести, с тёмно-русыми растрёпанными волосами. Вместо платья на ней была застиранная мужская рубаха, подпоясанная обрывком веревки, длинные рукава которой болтались почти до самой земли. Девчушка хлюпала носом и иногда тёрла кулачками покрасневшие глаза, но не плакала, лишь повторяя и повторяя себе под нос: «Папа» и «Миика».
— Сколько ещё ждать-то? — один из небесных братьев, тучный невысокий мужчина, кряхтя, сполз с козел обоза и вразвалочку подошёл к брату Тибарду, который стоял у ступеней церкви и хмуро осматривался по сторонам. — Мы и так здесь слишком долго торчим.
— Обожди, брат Гаррик. Девка одна пропала. Наверно, прячется где.
— Делов-то. Вон их сколько, тех девок, одной больше…
— Не распускай язык. — резко обернувшись, бросил ему брат Тибард, после чего направился к дверям приюта.
В самой середине большой комнаты, заполненной деревянными койками и сваленными на полу матрацами, набитыми соломой, стоял тот самый хромой мужчина. Он обескураженно озирался по сторонам, подволакивая ногу подходил то к одной кровати, то к другой, и всё повторял и повторял, то тихо, едва ли не шёпотом, то повышая голос:
— Милика, дочка… Выходи, ты где? Милика, выходи… Куда ты спряталась, дочка?
Обернувшись к вошедшему брату Тибарду, он начал путано объяснять, что с девочкой это не в первый раз, она и раньше любила убегать и прятаться, но небесный брат коротким жестом отмахнулся от встревоженного отца и обошёл комнату по кругу, иногда выборочно заглядывая под кровати. Вообще-то, братья уже обыскали приют дважды, и в самой церкви смотрели, и в погребе, и обшарили старый сарай на заднем дворе, но девки и след простыл. Брат Гаррик был прав, они и так потеряли здесь слишком много времени, и с каждой минутой промедления брат Тибард становился все злее.
Хромой мужчина опять что-то залопотал, и брат Тибард, не выдержав, громко рявкнул в его сторону, приказывая тому немедленно заткнуться. Мужчина охнул и замолчал, привалившись спиной к деревянному столбу, уходящему под потолок приюта. Брат Тибард склонил голову к плечу, будто прислушиваясь к какому-то едва различимому звуку, осмотрелся, а потом резко поднял голову. Наверху, там, где сходились столб и проходившая через всю комнату поперечная балка, вжавшись спиной в деревянный брус и поджав к груди колени, сидела девочка.
— Эй, а ну слезай! — зычно крикнул ей небесный брат, но девочка только мотнула головой.
В дверях приюта как раз появился ещё один мужчина в лазурной рясе, и брат Тибард крикнул ему, указывая рукой наверх:
— Брат Гордел! Помоги мне её снять!
Брат Гордел, высокий сухопарый мужчина с вытянутым лицом и глубоко посаженными глазами, под которыми набрякли синюшные мешки, быстро подошел к брату Тибарду и полез было на грядушку одной из кроватей, чтобы оттуда забраться на балку, но в тот самый момент девочка ловко подскочила, разведя руки пробежала по балке к противоположному краю комнаты и, спрыгнув на груду матрацев в углу, выскочила из здания приюта. Не особо стесняясь присевшего на край кровати отца девочки, брат Тибард с криком «А ну стой, сука!» бросился за ней.
Оказавшись на улице, девочка окинула двор перед церковью цепким взглядом, от которого, казалось, ничто не могло ускользнуть. Гружёные детьми обозы, из-за полотняных завесов на задках которых выглядывали любопытные мордашки, запряжённые в обозы коротконогие крепкие лошадки, две небесные сестры, сметавшие с церковных ступеней опавшие листья, бежавшая к ней с криком «Миика!» младшая сестрёнка, тучный мужчина в лазурной рясе, тот самый брат Гаррик, неловко повернувшийся к ней и уже раскинувший руки, распахнутые кованые ворота… Девочка вся сжалась и стрелой помчалась напрямик к брату Гаррику, и когда он уже наклонился, чтобы поймать её, резко вильнула в сторону, небесный брат бросился было за ней, но запутался в полах своей рясы и, взвизгнув неожиданно тонким для его телосложения голосом, повалился на землю. Сверкая грязными пятками, девочка ещё раз вильнула и выбежала за ворота церкви.
Она бежала быстро, шлёпая по осенней грязи голыми ногами и будто не разбирая перед собой пути. Сама девочка больше напоминала какого-то дикого зверька, не пойми как оказавшегося среди людей. Тощая и мелкая, с мосластыми руками и ногами, торчавшими из-под бурой хламиды, больше напоминавшей мешок из-под муки, в котором кто-то вырезал отверстия для рук и головы, и с копной давно немытых и нечёсанных тёмных кудрей, свалявшихся в один большой колтун. Заслышав за своей спиной громкие вопли и ругань небесных братьев, девочка дёрнулась и свернула в узкий, заваленный мусором проулок. Проскользнув между старой дырявой бочкой и грудой каких-то гниющих тряпок, из которой с возмущенным писком в стороны разбежались крысы, она с силой саданула ногой по бочке, и та с грохотом покатилась в сторону догонявших девочку мужчин. Раздался вскрик и звук столкновения, девочка злобно улыбнулась, перепрыгнула через лужу нечистот и выскочила из проулка на широкую мощёную улицу. Пожалуй, она понимала, что ей не хватило бы ни сил, ни скорости, чтобы убежать от двоих здоровых, крепких мужчин, но она всё равно старалась и бежала так быстро, как только могла. Повинуясь скорее врождённому чутью, чем разуму, она стремилась туда, где было больше всего людей, туда, где она могла бы, как ей казалось, потеряться в толпе и скрыться от преследователей. Улица, на её счастье, оказалась многолюдной, и девочка бежала, ловко петляя между прохожими. Заметив медленно идущих ей навстречу двух полных женщин с большими плетёными корзинами в руках, доверху забитыми поздними яблоками, она проскочила ровно между ними, задев головой дно одной из корзин и прихватила женщин за их широкие юбки. Женщины взвизгнули, корзины вылетели из рук, и яблоки, подскакивая по булыжникам, покатились во все стороны.
Девочка мчалась дальше. С мощёной улицы она свернула на другую, столь же оживлённую, проскочила под брюхом лошади, которая за её спиной испуганно заржала и, судя по звукам, приложила кого-то своим подкованным копытом, пробежала через небольшую площадь, чуть не сбив с ног одного лоточника, продававшего сахарные леденцы, и всё-таки опрокинула хлипкий деревянный прилавок другого, с которого на землю посыпались печёные каштаны. Бежавшие за ней небесные братья отставали, их ругань слышалась всё дальше и дальше, и девочка уже было позволила себе победное улюлюканье, после чего со всей силой врезалась в чьи-то обтянутые серыми штанинами с оранжевыми лампасами ноги.
— Куда прёшь, щенок?! — закричал стражник и схватил девочку за плечо, чуть приподняв её над землёй. Разумеется, стражник говорил по-тарсийски, так что девочка вряд ли могла понять его, но это не мешало ей бороться за свою свободу с яростью дикого зверёныша. Пытаясь высвободиться, девочка извернулась и чуть было не выскользнула из своей хламиды, но стражник перехватил её поперек туловища и поднял над землей, прижав к бедру.
— Пусти! Отпусти! Я хочу к папе! — закричала девочка.
— А, ты из этих. — скривив лицо, стражник сплюнул себе под ноги и сильнее сжал девочку, второй рукой схватив её за волосы, — весь город заполонили, нет от вас проходу.
Девочка билась, лягалась, пыталась ухватить стражника за мундир и кричала без умолку, но это ей никак не помогало, и даже наоборот — вскоре к стражнику подошли двое гнавшихся за ней небесных братьев. Брат Тибард прихрамывал и потирал ушибленную руку, у брата Гордела под левым глазом наливался багровый синяк, и оба они сыпали такими словами, которые не пристало бы говорить служителям Небесной Длани.
— Это наше. — сказал брат Тибард, указывая на извивавшуюся девочку.
— Держите. — стражник, обхватив девочку двумя руками под мышками, передал её протянувшему руки брату Горделу. — Хоть всех забирайте, нам в Вертвейле этот мусор и даром не нужен.
— Мир тебе, брат, и благодарность, и да пребудет всегда с тобой благословение Длани Небесной. — брат Тибард протянул ладонь, осенил ею чуть склонившего голову стражника, брат Гордел обхватил за талию продолжавшую брыкаться и завывать девочку, и они оба направились обратно, к дожидавшимся их обозам, которые, правда, во избежание кривотолков среди оставшихся в приюте калантийцев, уже отъехали на некоторое расстояние от церкви.
В стоявших на обочине Стекольной улицы обозах что-то происходило. Двое небесных братьев сновали в них меж плачущих детей и вливали им в рты какое-то зелье из круглых, обмотанных тряпками фляг. Дети сопротивлялись, кричали, пытались вырваться, но высокие и крепкие братья быстро скручивали их, открывали рты, давя на щеки и вливали пойло, мутно-зелёное и пахнущее тиной. Стоило ребенку лишь сделать глоток, как тело его расслаблялось, глаза закатывались, и небесные братья ничком укладывали их на дно обоза.
Один из братьев протянул флягу подошедшему брату Тибарду, а брат Гордел схватил брыкавшуюся девочку подмышками и заученным жестом надавил ей на щеки, но не тут-то было. Девочка что есть сил лягнула его ногой в бедро, крутанула головой и вцепилась зубами в мизинец брата Гордела. Тот закричал, и по мере того, как зубы девочки всё глубже погружались в его плоть, крик небесного брата становился все тоньше и пронзительней.
— Ну все, сука, ты допрыгалась. — прорычал брат Тибард и двинул девочку локтем по уху. Она охнула и сразу обмякла, челюсти её разжались и тело соскользнуло в дорожную грязь. Пока брат Гордел, корчась и завывая от боли, пытался остановить кровотечение в прокушенном до кости пальце, брат Тибард кое-как влил в открытый рот девочке вонючее зелье, схватил её и забросил в обоз. Закрывая задок обоза, он по-тарсийски приговаривал:
— Сестру-то мы твою в бордель определим, а ты вот больно резвая, за тебя Гильдия Воров поболе заплатит.