Судебный процесс был назначен на завтра, и весь день я читал дело, ради которого приехал в этот маленький городок. «Начато 23 марта…» — значилось на обложке. Но я-то знал, что началось оно года на два раньше…
…В одном среднем специальном учебном заведении, а точнее — в училище, выпускники которого работают на ниве просвещения и культуры, произошла неприятнейшая история: там «варварски растоптали человеческую душу», «оказали циничное покровительство лицемерию» и даже «надругались над чувством». Ошибется тот, кто примет кавычки за авторскую иронию, — просто это цитата из читательского письма. Написала его пострадавшая сторона — та, чью душу «варварски растоптали», — исповедь Ангелины Кузьминичны М., проникнутая болью за ущемленное достоинство и гневом против ханжествующих чинуш, требовала немедленных действий.
Я приехал в тот самый момент, когда позиции «чинуш» и «античинуш» четко определились: по подсчетам самой Ангелины Кузьминичны, 58 процентов преподавательского состава пылали гневом вместе с нею, около двадцати — подались за ханжами, остальные — позорно молчали, не желая портить ни с кем отношения и выжидая, чья в итоге возьмет. Что касается учеников, то они проявили гораздо большую зрелость, были горой за Ангелину, и теперь от исхода затянувшейся битвы целиком зависела их вера в справедливость: если лицемеры не получат по заслугам, дети «выйдут в жизнь с искаженным представлением о добре и зле, разочаровавшись в нравственных принципах, которые мы стараемся им привить».
История сама по себе была не слишком-то интересной. Двух педагогов какое-то время связывал заурядный роман, который достаточно быстро пришел к логическому концу. Об «адюльтере» узнала жена Марата Петровича — героя романа, — и тот, дабы избежать скандала, во всем повинился, раскаялся и — «завязал». Но если Марат Петрович уходил от скандала, то Ангелина Кузьминична, напротив, к нему стремилась. Точнее, стремилась она не к скандалу, а к Марату, но без скандала Марат был бы безвозвратно потерян, со скандалом же он мог бы, глядишь, и вернуться и уж во всяком случае получил бы по заслугам за ее поруганную честь.
Таков был расклад в этом банальнейшем «треугольнике», и если что его отличало от столь же банальных, так это одна действительно редкая деталь. Дело в том, что Марат Петрович любил писать письма. Когда люди находятся на расстоянии друг от друга, это естественно. Когда они видятся каждый день и на службе, и вне службы — вручать любимой послания с изложением своих взглядов на любовь кажется занятием несколько странным. Но в том, что странно для нас, возможно, не было ничего странного для них. Для них, двоих — единственных, кого все это касалось. И я прошел бы, наверное, мимо этой детали, если бы письма не оказались в центре разразившегося скандала.
Когда тайное стало явным, Ангелина Кузьминична обратилась к общественности. Она хотела разоблачить моральный облик Марата Петровича и в доказательство своей правоты представила его письма. Но к величайшему ее удивлению коллеги Ангелины Кузьминичны письма читать отказались. Они знали, что чтение чужих писем — всегда подлость, что это любимое занятие сплетников и пошляков, удел тех, кто не знаком с элементарными представлениями о чести.
Им было трудно понять, как можно отдать на посмешище те слова, что писались только для нее одной и не касались никого больше. А ей было трудно понять, куда делась их «общественная непримиримость» — именно так она выражалась, когда взывала к низменному любопытству: неужели не найдется желающих посмаковать пикантные подробности, которыми полна эта толстая пачка писем?
Впрочем, когда я приехал, толстой пачки уже не было. Было «дело» из нескольких папок, где письма рассортированы получателем по их тематике. Одна папка озаглавлена: «Не могу без тебя жить». Там собраны все письма с признаниями в любви. Есть другая — под заглавием: «Ты лучше всех», — так сказать, сравнительный анализ представительниц прекрасного пола с лестными выводами для адресата. Еще одна: «Я так несчастен!» — упреки судьбе, вылившиеся в грустные минуты разлуки. И еще одна, деловая: «Когда мы встретимся?» — короткие записочки о времени и месте свиданий.
Эти письма отказались читать товарищи по работе, отказался читать и я. Нашлись другие, которые не отказались. «Другими» были… дети! Девчонки четырнадцати — семнадцати лет, услыхавшие из уст своего педагога «правду» о том, какие в действительности — «по нутру, а не по фасаду» — у них учителя.
Услышать это было, наверно, ужас как интересно, потому что никто с ними об учителях так не говорил, а с подробностями, с зачтением писем тем паче. И такой получился душевный разговор, что по просьбе Ангелины Кузьминичны стали девочки вспоминать, какие грехи замечали они за другими учителями. Вспомнили, что года два или три назад один учитель отпустил неуместную шутку. Другой как-то не так посмотрел на свою ученицу, а третий будто бы приглашал захаживать к себе в гости, — разумеется, неспроста. Тут же составили протокол, девочки подписались — обвинительное досье обещало дать неотразимый материал против тех, кто «под крылом равнодушных» свил в училище «гнездо разврата».
Но «равнодушные» демагогии не поддались, не приняли бой на условиях, предложенных Ангелиной. Они проявили зрелость, выдержку и такт. Мы порой справедливо обвиняем слишком прытких любителей «клубнички», которые, самозванно присвоив себе высокое звание общественников, беззастенчиво копошатся в чужой душе, выставляя напоказ то, что для показа не предназначено. Но ведь глумление над человеческим достоинством — нравственный атавизм, чуждый принципам нашей морали. А норма — как раз иное: культура и деликатность, умение не поддаться соблазну проникнуть за плотно закрытые двери…
Привычка смотреть на жизнь через замочную скважину неизбежно укореняется там, где не умеют без ужимок, подмигивания и двусмысленных намеков относиться к самым человечным сторонам бытия. Упоительный гнев, с которым ханжи выискивают порок там, где его нет, обычно скрывает просто-напросто любовь к «клубничке», оказывается щитом, за которым кроются порочные мысли. Эту закономерность подметил еще Энгельс — он высмеивал «ложную мещанскую стыдливость, которая, впрочем, служит лишь прикрытием для тайного сквернословия».
В отличие от явных, тайному сквернослову не положено даже «пятнадцати суток», а нравственного суда он и вовсе не страшится, ибо сам привык выступать от имени беспорочных ревнителей добрых нравов — выступать прокурором, клеймящим порок. Он уверен: всегда найдется аудитория, внимающая его обличительному пафосу и охотно приникающая к замочной скважине, чтобы «полюбоваться».
Ну, а если бы ему пришлось выступать в пустом зале? Если не дать ему грубо вторгаться в мир чувств, не позволить выискивать на каждом шагу грязные помыслы и двусмысленные намеки? Перед кем бы тогда он суесловил и куда бы подался со своей пошлой, лицемерной «моралью»?..
Коллеги Ангелины Кузьминичны и Марата Петровича именно так и поступили. Но в похвальном стремлении не уподобиться постным ханжам они слишком долго старались не высказать прямо своего отношения, уклонялись от каких-либо действий, что дало возможность Ангелине Кузьминичне продолжить «на живом материале» свой психологический эксперимент.
Этот странный «эксперимент» я назвал психологическим отнюдь не случайно. «Разоблачения» проходили не где-нибудь, а на уроках психологии и объяснялись так: психология помогает понимать механизм человеческих поступков, вот и давайте, значит, свяжем теорию с практикой, разберемся в людях, которые нас окружают, — как грешат, какие грязные замыслы вынашивают в тиши учительских кабинетов.
«Пошлость не так прилипчива, как это порою кажется», — успокоил меня директор, а я уже видел зримые результаты уроков, которые преподала детям учительница «прикладной» психологии. Одна девчушка шестнадцати лет сказала мне о другом учителе словами и тоном Ангелины Кузьминичны: «Таким не место в рядах педагогов». — «А чем он, собственно, провинился?» — полюбопытствовал я. Она ответила туманно и многозначительно: «Вы думаете, мы слепые? Как бы не так». Потом она почтительно раскланялась с этим учителем в коридоре и кокетливо ему улыбнулась: приближались экзамены…
Я еще не успел уехать, а в училище поспешили сделать выводы и принять меры. Ангелину Кузьминичну уволили: есть закон, позволяющий расстаться с «работником, выполняющим воспитательные функции», если он совершил аморальный поступок, несовместимый «с продолжением данной работы». Марат Петрович, чье поведение действительно не отличалось высокой моралью, ушел сам: имя его было скомпрометировано, авторитет подорван, оставаться в училище он больше не мог.
Так закончилось дело, о котором, поразмыслив, я решил не писать: запоздалое выступление не имело, казалось, ни малейшего смысла.
Но смысл все-таки был, потому что «дело», как мы знаем, отнюдь не закончилось.
Прошло почти два года…
Судья встретил меня хмуро: назначенный на завтра процесс предвещал бурю. Один из педагогов училища привлекался к ответственности за серьезное преступление против нравственности, и этот поистине редчайший случай не мог оставить никого равнодушным.
Вина педагога — я цитирую обвинительное заключение — состояла в том, что он «клал руку на плечо своих учениц…». Я помнил «искусителя» еще по первому приезду: он был, пожалуй, самым яростным противником чтения любовных писем, смакования пикантных деталей — он решительно восстал против вторжения в альковные тайны, а когда Ангелина Кузьминична стала перед ученицами «разоблачать» порок, во всеуслышание назвал это грязью и пошлостью. Теперь его позиция в том конфликте обращалась косвенно против него: выходит, он тогда уже, затаив порочные мысли, пытался усыпить бдительность недремлющих стражей морали.
Учителю было за пятьдесят. Пройдя войну и закончив ее в Берлине, он вернулся домой с нашивками за ранения и с ленточками боевых орденов. Четверть века он отдал педагогике, из них четырнадцать лет преподавал здесь, в этом училище. Вот уж, право, кого невозможно представить в облике сластолюбца — добродетельного семьянина, порядочного и скромного человека! Но, с другой стороны, безупречное прошлое само по себе ведь не служит еще доказательством, что данный поступок не совершен.
И все же, и все же… Я читал собственноручные заявления «потерпевших», протоколы допросов, а в ушах звучал голос Ангелины Кузьминичны — ее стиль, ее пафос, ее любимые обороты. На следующий день, когда начался процесс, я уже не читал эти показания — я их слышал, и трудно было отделаться от мысли, что вещает не Ангелина, а три девочки школьного возраста, успевшие вжиться в образ пламенного трибуна, обличающего порок. «Считаю, что гражданин такой-то (следовала фамилия учителя — без имени, без отчества) должен быть сурово наказан… Он посягнул… Он нарушил… Мы требуем…» Поражали не столько жесткость и непримиримость и даже не лишенная малейшей стыдливости откровенность, сколько гладкая обкатанность формулировок, традиционный набор фраз, не несущих решительно никакой информации, но продиктованных яростным гневом.
Гнев, однако, был не всамделишный — напускной: дав показания и вернувшись на место в зале, обличительница зла тут же сбросила с себя чужие доспехи и, с милой непринужденностью улыбнувшись подругам, победно им подмигнула: роль и правда была сыграна очень неплохо… А тем временем «гражданин такой-то» мучительно вглядывался со скамьи подсудимых в эти симпатичные детские лица — пытался что-то понять и явно не понимал. Предстоящая кара едва ли страшила его — в самом худшем случае она не могла быть слишком суровой, — но легко представить себе мучительный стыд, который испытывал этот, не первой молодости, учитель, выслушивая обвинительные речи своих учениц.
Когда у одной из них внезапно умерла мать, он встретил девочку в коридоре на следующий день после похорон, увидел ее глаза и в них — страх, беспомощность, боль… Он подошел, молча положил руку на плечо, притянул голову к себе, и она уткнулась носом в его пиджак, всхлипывая и дрожа. Учитель провел ладонью по ее голове, так ничего и не сказав, — слова были бессильны… И совсем не придал значения кривой ухмылке проходившей мимо другой ученицы, ставшей очевидицей этой «странной сцены»…
Теперь и та, что тогда ухмыльнулась, и та, которой он посочувствовал, равно усердствовали в обличении. «Ну хорошо, — иронизировала «очевидица», — допустим, вы такой чуткий, такой душевный, не можете пройти мимо чужого горя. Допустим… Ну, а когда вы вызвали меня в свой кабинет и разглядывали с головы до ног, — это тоже была ваша чуткость? У меня, кажется, никто не умер…»
И я видел, как сжался учитель, как втянул он голову в плечи, сраженный снайперским вопросом, которому мог позавидовать даже опытный прокурор. «Я?.. Разглядывал тебя?.. То есть вас?..» Он бормотал какие-то ненужные слова — беспомощный и нелепый в попытках оправдаться, отбиться, а она торжествовала, почувствовав, что удар попал в цель, что учитель тушуется и никнет. «Но ведь я вас вызвал, чтобы поговорить… о вашей успеваемости…» Она не дала ему докончить: «Придирались!.. Теперь ясно — зачем…»
У всех обличительниц были двойки по истории, которую преподавал подсудимый, — им грозила вполне реальная переэкзаменовка. До этого, однако, не дошло: всполошившийся папа той девчонки, что теперь неистовствовала больше других, возбудил дело, и учитель, срочно заменивший привлеченного к следствию коллегу, поспешил выставить «жертвам» полновесные четверки.
Все это сильно смахивало на новый «психологический эксперимент», задуманный и поставленный Ангелиной Кузьминичной в отместку за провал предыдущего. Но нет: проверка, которая впоследствии была проведена по моей просьбе, убедительно доказала полную ее непричастность. После увольнения и безуспешной попытки восстановиться через суд Ангелина Кузьминична отбыла в далекие края, порвав все прежние связи. Ее алиби (сам собой напрашивается юридический термин) было установлено неопровержимо.
Значит, что же — на этот раз обошлось без Ангелины? И суд над учителем истории — не ее рук дело? Вот в это я никак не поверю. То, что ею посеяно, дало всходы и, боюсь, прорастет еще не единожды. Отзвуки бури, которая по воле незадачливого психолога сотрясла стены училища, мы услышим и через много лет, когда войдут в жизнь воспитанники нынешних его воспитанников. Войдут с теми взглядами на мораль, на отношения между людьми, на понятия о добре и зле, которые их будущие педагоги усваивали на уроках от некоторых учителей, а затем применяли «на практике»…
Суд не пошел на поводу у юных борцов за нравственность, не поддался их домыслам, не клюнул на демагогию, распаленную богатым воображением и мелкой корыстью, столь зримо обнажившейся в ходе процесса. Учитель оправдан, но как же ему работать дальше? Как посмотрит он в глаза своих коллег? А в глаза учениц? И не будет ли он теперь обходить их стороной, поддастся ли искушению улыбнуться или посочувствовать горю?
Учитель оправдан, но как наказать зло, породившее этот процесс?
1976