ЛЮБИТЕЛЬ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ

В ресторане московского Дома кино за уединенным столиком обедали двое. Тот, что помоложе, был здесь, видимо, завсегдатаем. Он подмигивал официанткам, называл их по именам, махал кому-то рукой. Щедрый на угощение, он заказывал широко — без разгульного шика, но с достоинством человека, который может позволить себе не сверяться с меню.

Вскоре он охмелел — не настолько, чтобы «выйти из рамок», но достаточно, чтобы развязался язык. Он оживился, стал рассказывать, как созрел в нем замысел фильма о летчиках, об их героических буднях, о суровом и мужественном их труде, так не похожем на ту псевдоромантику, которой иной раз нас кормят с экрана. Каркас сценария вчерне готов, остается только продумать кое-какие детали, ну и, конечно, найти режиссера — это не так-то просто, желающих много, все хотят снимать фильм о летчиках, но не каждому можно доверить.

Гость слушал восторженно и почтительно, ему нравилось здесь, он был горд оттого, что молодой, обещающий сценарист, знакомство с которым только что произошло на бегах, сразу расположился к нему, зазвал сюда — в эту святая святых — и запросто поверяет творческие секреты. Он бы слушал еще и еще, но тут подошел какой-то мужчина и вполне официально, без малейшего пиетета, спросил сценариста:

— Ваша фамилия Петровский?

— А что?! — резко отпарировал тот, и лицо его, раскрасневшееся от возбуждения и коньяка, сделалось вдруг землистым. — Что надо?!

— Хорошо бы без шума, Петровский. Придется пройти со мной…

Сценарист молча встал. Он безошибочно оценил ситуацию и избавил себя от напрасных иллюзий: вот сейчас, в эту самую минуту, перевернулась одна страница его жизни и открылась совсем другая…

Он залпом выпил рюмку, приготовленную для очередного тоста «за героических летчиков», и покорно пошел к двери.


Толя Петровский еще в детстве отличался от многих сверстников упорством и целеустремленностью. Ему было, кажется, восемь или девять лет, когда он твердо решил стать пилотом. Обычная мальчишеская игра? Нисколько. Толя в свою мечту не играл — он к ней стремился. Читал книги, которые и взрослый-то не всегда осилит. Тренировал волю. И тело: уже к восьмому классу он имел спортивный разряд по плаванию, лыжам, волейболу, борьбе, водному поло… Он учился в школе, где придирчиво относились к успехам учеников, ненавидели дутые цифры, не создавали фиктивных кумиров. И однако же педсовет единодушно рекомендовал Анатолия в вуз: его способности и трудолюбие ни у кого не вызывали сомнений.

Но Анатолий в вуз не пошел: по-прежнему неудержимо влекло небо. Он поступил в летное училище. Получив право сесть за штурвал, он стал вторым пилотом местных линий на маленьком областном аэродроме. Осуществилась мечта…

Осуществилась мечта?!. Да неужто такой представлялась ему жизнь, отданная небу, жизнь, сплошь состоящая из подвигов и приключений?

Его воображению рисовались могучие белоснежные лайнеры — именно могучие и белоснежные: ведь так, и только так, именуют их в репортажах и очерках, — красавцы машины, подвластные его сильным, тренированным рукам. А пришлось летать на «кукурузниках», которых он про себя называл не иначе как «черепахами».

Он хотел «возить» дипломатов и чемпионов, журналистов и кинозвезд, величественно проходить по роскошному салону, красуясь кителем с золотыми нашивками, а на борт его «черепах» поднимались пассажиры совсем иного «масштаба».

Ему виделись под крылом Манила и Гонолулу, а летал он в Кощеево и Урусобино, в Игрищи и Пестяки.

Человек начитанный и толковый, он понимал, конечно, что сразу ничего не дается, что никто не доверит лайнер пилоту, не освоившему «кукурузник». Но на все это требовались годы, надо было работать, не суетясь, не гоняясь за призрачной «красотой» жизни. А ему было жалко молодых лет, которые, как учит расхожая мораль, быстро проходят. В принципе он готов был ждать, но только с гарантией, что ему удастся хоть чего-то дождаться. Он готов был — опять-таки в принципе — работать засучив рукава, но так, чтобы не очень потеть и чтобы деньги текли золотым ручьем.

Деньги, увы, не текли, потеть приходилось изрядно, и гарантий на будущее никто не давал.

А тут еще стал заедать быт. Вроде бы совсем недавно он бегал на свидания, дарил цветы, писал пылкие письма. Девчонка из его класса восторженно слушала стихи, которые он читал, когда ночи напролет они бродили до безлюдным набережным, и вместе с ним строила розовые воздушные замки. Но, как и все женщины, став женой, а потом и матерью, она опустилась на землю. Нужно было обживать дом, заботиться о ребенке, думать о будущем — реальном, а не иллюзорном.

Эта постылая трезвость еще больше подчеркивала крах надежд и призрачность юношеских мечтаний. Шли годы, а он все еще торчал в «провинциальной дыре» и в сотый раз разглядывал сверху Бакуниху и Макарьев… Правда, было ему всего-навсего двадцать три — мальчишеский возраст по нынешним временам — а казалось: грядет чуть ли не старость.

Он работал, и работал неплохо, поступил заочно в академию гражданской авиации — это сулило потом продвижение, рост. Но учиться предстояло несколько лет, а после учебы «пробиваться», одолевать служебную лестницу ступень за ступенью, откладывать «на потом» все, о чем так сладко мечталось… Боже мой, да как же это он прогадал? Вон в кино, говорят, покрутишься перед камерой — и тебе деньги и слава… А жизнь-то какая: премьеры, поклонницы, фестивали!.. Или, скажем, балет: попорхает, попрыгает — и полтыщи отвалят…

Но на балетные лавры Петровский все же не посягнул. И в кино не полез: хлопотно очень. Литература — дело другое: сидишь себе, покуривая, за письменным столом, водишь пером по бумаге, потом относишь «нетленку» на почту и ждешь перевода. Очень мило. Главное — просто. Работенка — не бей лежачего, зато какой результат.

Брезжил план большого романа, но роман он решил отложить до лучших времен, обратившись сначала к жанрам малоформатным. Пришла идея рассказа: бывший пастух становится доктором наук. Или — еще того лучше: доктор наук приезжает в родное село и по старой памяти поспешает на пастбище…

Он безуспешно промаялся весь день над первой фразой, но не впал в отчаяние, — как истинный литератор, завел записную книжку и стал копить заготовки в стихах и прозе. Придумал — на всякий случай — оригинальные рифмы: «доцента, процента, акцента». Оригинальный диалог: «Ты почему такой веселый? Гулял на свадьбе? — Нет, отгадал четыре цифры в спортлото».

Сюжеты будущих произведений он брал прямо из жизни. У него только что родился сын — «по обоюдному недосмотру», как заявит он впоследствии прокурору. Он озлился на «недосмотр», отказался от сына, порвал с женой, грубо толкавшей его в пропасть обыденщины, и забрал все подарки, которые сделал ей к свадьбе. В записную книжку он занес потом такой сюжет для небольшого рассказа: «Сын, никогда не видавший отца, приглашает его на свою свадьбу».

Но за сюжеты гонорар не платили, и со славой дела обстояли неважно. Толя снова сменил жанр, перешел не на малый формат — на мельчайший. Как раз вошли в моду сатирические миниатюры, шуточки, спрессованные подчас до единственной фразы. И вот в один прекрасный день сотрудники «Клуба 12 стульев» извлекли из почты материал, предложенный Анатолием Петровским для шестнадцатой полосы «Литературной газеты»:

ФРАЗЫ. «Одна голова хорошо, а ученая степень лучше», «Сколько волка ни корми, он все равно слоном не станет», «Не имей сто рублей, а имей удачу в «Спортлото».

СЛОВАРИК. «Аквариум — рыбье общежитие»; «Газон — часть суши, по которой ходить запрещено»…

Что-то, право, не густо. Конечно, обильная почта 16-й полосы приносит еще и не такой «улов». Далеко не каждому хватает выдумки и блеска, чтобы тягаться с Евг. Сазоновым. И мне в голову не пришло бы оговаривать автора, у которого что-то не получилось. Но тут мы имеем дело не с обычным редакционным самотеком, не с естественным желанием попробовать свои силы на газетных страницах. Для Анатолия его худосочные афоризмы были отнюдь не забавой — заявкой на место под солнцем, способом начать красивую жизнь, приобщившись к изящной словесности…

Приобщение не состоялось. Но хода назад уже не было. Он снова сменил жанр, спустившись еще на одну ступеньку: стал составлять кроссворды. Это было, конечно, не бог весть что, но все же позволяло сойти за эрудита.

И опять неудача. Оказалось, что без пота и кроссворд не составишь. А потеть, как мы знаем, ему не хотелось.

Тогда он решил передохнуть, перебиться месяц-другой от грядущих свершений, но, конечно, не кое-как, а на уровне, достойном незаурядного человека.


Давно и не раз писалось, что существующие среди некоторой части молодежи представления о престижности той или иной профессии создают для планирующих организаций немалые трудности. Но — и это, пожалуй, главное — деформированная шкала нравственных ценностей приводит к последствиям еще более опасным: притягательным, достойным уважения и почета становится не труд сам по себе, а те побочные блага, которые он сулит, тот парадный фасад, который его украшает.

С натужным пафосом расписывая романтику «престижной» профессии, ее декоративную позолоту, живописуя овации, доставшиеся актеру, дипломы, венчающие заслуги ученого, мы стыдливо избегаем говорить о муках, из которых соткано творчество, о невидимых миру слезах, сплошь и рядом сопровождающих путь в науку или искусство.

Любой труд потому и называется трудом, что он труден. Не приятен, не доходен, не увлекателен, а труден. Полон рутины, однообразен и утомителен. И только потом (но далеко не всегда!) — увлекателен и доходен. Вот положения, без усвоения которых я не представляю себе нравственного воспитания, ибо они избавляют от разлада мечты с реальностью, разлада, действующего подчас как шок на иные незрелые души.

Иерархия профессий по степени их престижности, немало зависящая от того, каким почетом окружены они в обществе, — явление откровенно безнравственное: за ним стоят несложившиеся судьбы, неудовлетворенные амбиции, уязвленное самолюбие. И крушение надежд. И зависть… За ним стоят диспропорции в распределении рабочей силы, хронический недобор специалистов из числа непрестижных профессий, перебор — престижных, да и множество других сложностей, хорошо известных социологам и экономистам.

Стереотипы мышления здесь так укоренились, что деление профессий на почетные и непочетные стало чуть ли не нормой. В этой связи мне вспомнился маленький эпизод из личного опыта, которым в порядке самокритики я бы хотел поделиться.

Выходила у меня публицистическая книжка, и были в ней размышления о том, как относятся взрослеющие дети к противоправным поступкам родителей. Об отце одной девочки, продавце газированной воды, оказавшемся на скамье подсудимых, говорилось, что сама по себе его работа (работа, а не преступление) вполне почетна и достойна, ибо почетен и достоен любой честный труд, и что без продавцов страна не может пока обойтись, как и без инженеров.

Красный редакторский карандаш безжалостно прошелся по этим пассажам. «Разливать газировку с сиропом, по-вашему, так уж почетно? — язвительно спросил меня редактор, человек доброжелательный, вдумчивый и серьезный. — В век научно-технической революции вы считаете возможным уравнять инженеров и продавцов?»

Мне стыдно признаться, но я сдался без боя, не нашел в себе силы опровергнуть этот вредный стереотип. Так и отправились в корзину не ахти какие оригинальные, но очень нужные, по-моему, слова о том, что всякий — решительно всякий! — труд и достоин, и почетен.


Разум подсказывал: перестань суетиться, делай хорошо свое дело, которому ты обучен, к которому стремился, которое умеешь и можешь делать. Но потребность в красивой жизни оказалась сильнее рассудка. Толя Петровский бросил на кон последние карты: обаяние и расчет.

Он действительно был веселым, общительным парнем, умеющим «обаять», когда чувствовал в этом потребность. С ним любили поболтать, послушать его байки, не лишенные живости и воображения, ему верили, как верят совсем своему человеку. Эта вера притупила служебную бдительность кассиров аэропорта, где Толя работал: они впустили его в помещение кассы, и слушали его байки, и смеялись до слез, а он тем временем забрался в незамкнутый сейф и засунул в карман — нет, не деньги — чистые бланки авиационных билетов: целую пачку, тысячу штук. Еще раньше таким же манером он завладел печатью и штампом. И наконец, предусмотрев операцию до мельчайших деталей, стащил у приятеля документ, удостоверяющий его личность.

Наступил последний этап операции — самый простейший: выписать билет на имя приятеля, а потом сдать в кассу возврата. В своем аэропорту это сделать невозможно. Другое дело — Москва: и касс много, и Толю не знает никто.

Он торопился: подгоняли жадность и страх. За несколько дней ему удалось прикарманить почти две тысячи рублей — скупиться не имело смысла, билет он выписывал самый дальний: через Москву в Магадан.

Ревизорская служба довольно быстро засекла поток не совсем обычного возврата и пришла к выводу: в Москве появился загадочный пассажир. Каждый день он собирается улететь на Дальний Восток, но какие-то таинственные обстоятельства всякий раз мешают ему довести намерение до конца. Мало того: отказавшись от полета, он тут же возвращается в исходную точку, чтобы непостижимым образом уже наутро вернуться в Москву с новым билетом. Но так и не отваживается отправиться дальше.

Всего этого Петровский не знал. Одиннадцать раз хитроумный трюк сошел ему с рук, — казалось, так будет и впредь. Карманы трещали от шальных червонцев, хотелось скорее пустить их в дело. Несколько сот рублей он «кинул» на бега. Еще на несколько сот купил лотерейных билетов, карточек «Спортлото». И не обеднел.

Он проник в творческий клуб, и его распирало от довольства. Он чувствовал себя не бедным родственником, а на равной ноге с народным артистом, с известным драматургом, с выдающимся режиссером. И даже выше: народный ограничивался бифштексом да стаканом вина, а он мог запросто шикануть тремя порциями запеченных грибов, выставить батарею бутылок и отвалить «чаевые», которые народному не под силу.

Некогда зеваки рвались в такие клубы, чтобы поглазеть на знаменитости, иметь возможность похвастаться, как коротали они вечерок в обществе «Вани Козловского» и «Лени Утесова» (помнится, рассказывал об этом в своих мемуарах милый наш «домовой» — директор ЦДЛ Борис Михайлович Филиппов). Зевакам нового образца этого уже мало: им самим бы сойти за собрата «Жени Евтушенко», за коллегу «Кеши Смоктуновского». Им бы членские билеты творческих союзов (хоть творить они не способны), ученые степени (хотя к науке не имеют ни малейшего отношения), книги, написанные другими, но подписанные их именами. Им бы афиши, рекламы, упоминания в титрах. Именно так: не только в гонорарной ведомости, но еще и в афишах и титрах…

А на самый худой конец, если с книгами и титрами ничего не выходит, то хотя бы благодарную аудиторию, чтобы делиться «творческими планами», обсуждать литературные новинки, вещать о «достигнутых успехах». Так появились и у Петровского случайные собутыльники: без них упоение «победой» не было бы столь полным.

Он уже был на примете у милиции, когда в одном ведомственном журнале появилась рецензия — единственное его сочинение, которому удалось пробиться в центральную печать. Это, собственно, была не рецензия — самоуверенный разнос хорошего фильма, сделанного талантливыми людьми. Рецензент вычитывал авторам за то, что они плохо знакомы с кодексом — не могут отличить, где «псевдоромантика» и где «хулиганский поступок, а если называть вещи своими именами, то даже преступление». Под рецензией красовалось его имя, и Петровский небрежно подсовывал знакомым номер журнала, словно пропуск в литературу.

Деньги уже иссякали, а билетов оставалась толстенная пачка. Он заполнил очередной — как банковский чек — и предъявил его в кассу аэровокзала. Заранее предупрежденная милицией кассирша замешкалась, засуетилась. Петровский тотчас заметил это и, оставив билет в кассе, сбежал…

Но никто не явился за ним — ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Он узнал, что арестован тот самый приятель, на имя которого заполнялись поддельные билеты, — это не напугало его, а обрадовало: следствие пошло по ложному пути. И Петровский снова почувствовал себя человеком, согнал страх, отправился на бега, а потом в «свой» клуб — просадить то, что осталось, и снова поиграть в незаурядную личность: эта роль пришлась ему по душе.


Преступление никогда никому не приносит счастья: истина, открытая давным-давно. Но с маниакальным упорством иные пытаются открыть ее заново. Не открыть — опровергнуть. Горько обходится им этот «эксперимент»…

Изучаются ли глубинные, подлинные мотивы, которые толкают человека на поступок, не только наносящий ущерб обществу, но и безжалостно ломающий его собственную судьбу, перечеркивающий его жизнь?

А если изучаются, то делаются ли какие-нибудь практические выводы? В какой мере исследования криминологов, изучающих личность преступника, мотивацию его поведения, входят в повседневную практику воспитательной работы? Известны ли вообще эти выводы за пределами узкого круга юристов? Беспокоит ли педагогов все более заметный юристам разрыв между ничтожностью цели и ценой, которую платят люди типа Петровского за попытку ее достигнуть?

Как-то мне пришлось побывать на судебном процессе — этому не чета: трое погибших, с десяток раненых, жестокость, поражающая воображение. Петровский обиделся бы, уравняй я его с теми садистами. Но почему же? Связь прослеживается довольно четко.

И там, и тут до убогости мелки, чудовищно примитивны цели: у одного — покутить в «престижной» обстановке, у других — опять-таки покутить, разве что без претензий на обстановку.

И там, и тут — полнейшее пренебрежение к чужой боли: садисты ради ящика пива шагали по трупам, Петровский ради жалкого «престижа» обрек на арест (пусть временный, пусть краткосрочный) ни в чем не повинного человека. А ведь предвидел, что арест этот может быть и не краткосрочным. Предвидел и допускал: лишь бы только пронесло стороной, не задело его самого…

Дорого же обходится эта «престижная» мания, эта тяга к «непыльной» работе, эта духовная и душевная пустота, выдающая себя за непонятый, неоцененный, не нашедший поддержки «интеллектуальный» порыв. Задумаемся над тем, к каким нравственным издержкам и вполне ощутимым, реальным потерям приводит бездумно повторяемый — такой демократичный на вид! — тезис, будто человек всего может добиться, стоит только проявить настойчивость и упорство.

В одной читательской аудитории я попробовал было развить мысль, что каждый не может стать писателем, и артистом — не может, и ученым — тем более! — не может. Не должен! Что для этого нужен талант. А талант дается не всем. Он — социальная ценность. Он, а не упорство, с каким лезут в науку, в искусство, в литературу те, у которых его нет. В зале собрались ученые и студенты, уж они-то, казалось бы, эту мысль должны поддержать. Но не поддержали…

«Не зовете ли вы к элитарности?» — сурово спросил меня молодой кандидат наук. А мне подумалось: на дрожжах вот такой демагогии как раз и взрастают толи петровские, готовые любой ценой проникнуть в «неэлитарный» круг.


В последнем слове Петровский сказал, что о случившемся он сожалеет: красть билеты не стоило, ни к чему хорошему это не привело. Он добавил, что, осознав ошибочность своего поступка, имеет право на снисхождение, тем более что полон решимости, отбыв «срок», писать рассказы о летчиках, об их суровом и мужественном труде, а также работать «по линии юмора и сатиры».

Таким образом, через шесть лет — этот срок определил ему суд — почта 16-й страницы «ЛГ», возможно, принесет нам весть о Петровском.


1975

Загрузка...