Пришел убитый горем отец, разложил материалы, собранные в двух объемистых папках. Целый день я читал документы, рассказавшие о драме, суть которой можно изложить в нескольких строчках.
Молодой московский инженер К. стал жертвой собственной смелости. Он отправился один в труднодоступные районы Дальнего Востока, никому не сообщив о точном маршруте и не оставив контрольных дат возвращения. Следы его затерялись.
Для поиска пропавшего инженера, как это в подобных случаях всегда происходит, были приняты все возможные меры. В розыск включились Академия наук СССР, ВЦСПС, Хабаровский крайисполком. Десятки часов над предполагаемым районом бедствия кружили вертолеты. Поисковые партии до глубокой зимы не покидали тайги. Множество спортсменов, геологов, оленеводов, отложив все другие дела, прошли в горах и непролазных лесных дебрях сотни километров, надеясь напасть на след инженера. Все было напрасно: он, очевидно, погиб.
Печальная эта история могла бы послужить поводом для серьезного разговора о серьезных вещах. Об ответственности за себя и за других. О риске разумном и неразумном. О том, что с природою шутки плохи. О правилах страховки, контроля и взаимовыручки, которые придуманы не для того, чтобы кому-то мешать проявить свою смелость, а для того, чтобы оградить от трагических случайностей, спасти жизнь, которая в нашем обществе — ни с чем не сравнимая ценность.
Само собой разумеется, разговор этот предполагает огромную деликатность, величайший такт. А как же иначе? Ведь человек погиб. Да, он нарушил правила организации таких походов. Но за свою ошибку он расплатился жизнью. Он был неправ, но и в неправоте своей ничем не погрешил против законов родной страны, против кодекса чести советского гражданина. Он ушел из жизни, оставив после себя не проклятья и укоры, а добрую память у всех, кто его хорошо знал.
Вскоре после драмы в тайге один массовый журнал опубликовал статью, где подробно разбирается этот случай. Я читаю статью, и меня не покидает странное чувство. Все вроде бы верно, я готов подписаться под каждой мыслью, которую так последовательно и энергично проводит автор. Он горячо развенчивает ложную романтику одиночного туризма по трудным маршрутам, он убедительно доказывает, что риск, которому турист подвергает себя в таких путешествиях, ничем не оправдан. Отчего же, чем дальше, тем больше, эта статья вызывает во мне протест? Отчего, дочитав до конца, я уже забываю о том, что, по существу, она полезна и справедлива?
Оттого, что в публицистическом запале автор избрал тональность, обидную для памяти погибшего, чье имя к тому же названо полностью. Для его родных и друзей. И даже для тех, кто никогда не знал инженера К., но кому небезразличны такие понятия, как человеческое достоинство и честь, доброе имя и долг живых перед теми, кого уже нет.
Позволительно ли даже ради правого дела писать о жертве несчастья, о погибшем, который, повторяю, не преступник и не бесчестный человек, что он «неуважителен», «самонадеян», что он «турирующий одиночка», посягнувший на «закон человеческого общежития» и что вообще его поступок сродни «анархизму» и «авантюризму»? Можно ли, хотя бы и между строк, упрекать его, мертвого, что на поиски было израсходовано денег — много, полето-часов — столько-то, а сверх того усилия спасателей — усилия, которые ничем не измерить, не оценить? Разве это не норма нашей жизни — помогать попавшему в беду, не считаясь ни с деньгами, ни с силами, помогать, независимо от того, как и почему случилась беда? И разве когда-нибудь, даже спасенному, а не мертвому, у нас предъявляется счет, хотя бы и фигуральный, за расходы на поиски, в какую бы копеечку они ни влетели?
Забота о человеке — самая характерная, определяющая черта нашей жизни. Странно выглядит любая попытка превратить кого бы то ни было в назидательный пример, в иллюстрацию, не считаясь при этом с его человеческой сутью. А как раз таким, лишенным плоти и крови, безликим «примером на тему» предстал перед нами инженер К.
Ну, право, какой же он турист в том смысле, в каком вообще употребляется это слово — даже и при самом широком его толковании? Имея за плечами богатый опыт сложнейших экспедиций, он давно ставил перед собой задачу доказать безграничные возможности человеческого организма приспособиться к самым суровым условиям жизни. Движимый не любопытством, не честолюбием, а только научными целями, он стремился поставить эксперимент на себе, никого не подвергая риску, — примерами подобного рода полна история науки. Очень часто такие эксперименты кончались трагически. Порой в них и не было острой нужды. Но, насколько я знаю, даже напрасно погибшие не подвергались потом неуместным упрекам.
Можно по-разному относиться к праву на такой эксперимент, но нельзя не видеть в нем благородства цели, которое во все века вызывало уважение у любого непредубежденного человека.
Но не только ради эксперимента отправился в тайгу инженер К. Авторитетные научные организации дали ему специальные задания: Комитет по метеоритам Академии наук СССР поручил проверить сведения о падении железного метеорита в труднодоступных районах Хабаровского края. Известный академик обращался к местным организациям с ходатайством помогать путешественнику в его важной работе. Массовый научно-популярный журнал дал ему задание изучить все, что относится к так называемой «легенде гольца Кет-Кап». По месту постоянной работы ему был предоставлен дополнительный месячный отпуск — «имея в виду специальный научный характер задания», с которым он отправлялся в путь. Добавим еще, что К. был экипирован надлежащим образом, так, как все бывалые таежники.
Неужто и впрямь такой человек заслуживает посмертной насмешки? Неужто он — лучшая «иллюстрация» для правильного — в общем и целом — тезиса о вреде одиночного туризма? Неужто именно на его примере надо предупреждать легкомысленных чудаков о том, что стихия полна коварства?
Повторим еще раз: с легкомыслием на туристской тропе надо бороться. В этом смысле выступление журнала вполне своевременно и полезно. Но правомерно ли подверстывать к правильной идее драматичную человеческую судьбу, не имеющую ничего общего с этой идеей? Можно ли адресовать жертве запоздалые и несправедливые укоры лишь для того, чтобы оградить других от ложного шага?
«Критическая» статья, естественно, вызвала много откликов. Часть из них тоже опубликована в журнале. Читатели, ничего не знавшие о К., приняли его таким, каким он был представлен в статье. Тон, избранный автором, породил такой же у читателей. И вот уже у одного из них поступок инженера К. вызывает «негодование» — читатель предлагает его «развенчать» и даже «вырвать почву из-под ног». В другом отклике погибшему бросается упрек, что «он пренебрегал радушием и гостеприимством северян».
Нет, ничем не оправдать эту бестактность — ни благими намерениями, ни важностью проблемы, ни даже стремлением уберечь от ошибки других неразумных романтиков. Не оправдать потому еще, что достижение этой цели вовсе не требует поступаться правилами такта. Скорее наоборот: чем благороднее цель, тем требует она большей щепетильности в выборе средств.
Не о вежливости я говорю, не о корректности, не о «форме». О внимании к личности. О той степени интеллигентности и культуры, когда немыслимо пренебречь чувствами человека, его самолюбием, его достоинством и честью. Когда никакой, даже самый правильный по сути, поступок не может быть оправдан, если он сопровождается обидным невниманием, равнодушием к миру чувств, бестактностью, которая сродни хамству.
…Семидесятипятилетний ученый протянул мне приказ по институту: «Профессора такого-то освободить от работы с 1 сентября…» Причина «освобождения» указана не была, но я-то знал, что его просто отправили на пенсию.
— Только, пожалуйста, — просил профессор, — не придавайте особого значения формальным нарушениям. Обратите внимание на дату приказа: 26 августа. Я приехал из отпуска тридцатого, к началу учебного года, и нашел в почтовом ящике письмо… И все, голубчик… Пятьдесят два года работы на кафедре, и после этого приказ об увольнении — по почте. Вот так… Вы не можете мне объяснить: за что?!
Увы, я не мог объяснить. Я знал, что передо мной крупный ученый: добрых два десятка докторов и чуть ли не сотня кандидатов наук воспитались под его прямым руководством. Я знал еще, что он автор значительных научных трудов, что по его учебникам студенты постигают азы той науки, в которой он заявил себя видным специалистом.
Тут что-то не так, подумал я. Вероятно, профессор чем-то провинился на старости лет, есть за ним, как видно, какой-то грешок, и немалый, наверно, если он смог перечеркнуть все то доброе, чем отмечен долгий путь ученого в большой науке.
— Что он там натворил у вас, этот профессор? — нарочито небрежно начал я телефонный разговор с директором института, надеясь столь невинной хитростью скрыть поначалу свое отношение к тому, что случилось.
— Натворил?! — неподдельно удивился директор. — Что-то случилось? — В голосе его прозвучала тревога.
— Да нет, ничего, в сущности, не случилось… — Я не знал, как продолжать разговор. — Просто хотелось знать ваше мнение… За ним есть что-то предосудительное?
— Господь с вами!.. — изумился директор. — Да это же большой ученый!.. Благороднейший человек… Студенты его обожали…
— Тогда как прикажете объяснить его увольнение?
— Профессор жалуется? — еще больше изумился директор. — Ну, знаете!.. Мне очень жаль, но ведь он иногда засыпает во время лекции. Путает термины… Заслуги заслугами, а учебный процесс мне все же дороже. — Он выдержал паузу. — Надеюсь, вы не против омоложения кадров?
Разумеется, я не против. Возраст, увы, никого не красит, и даже самый блистательный ум подвержен действию неумолимых законов природы. Почему, однако, этот вполне естественный и очень грустный процесс должен сопровождаться обидой?
— Он еще жалуется! — не унимался директор. — Мы ему и грамоту выписали, и премию дали в размере месячного оклада. А он даже не явился их получить. Кому на кого обижаться, хотел бы я знать?..
Директор так и не знал, кому на кого обижаться. На самом деле — не знал…
Бестактность ранит того, кому она адресована, но унижает того, кто ее себе позволяет. Хотя вроде бы она признак независимости и силы, практически она всегда оружие слабых, не способных добиться иначе желанного для них результата. Но бестактность не только ранит. В ней тонет и то разумное, чем пытаются ее прикрыть, оправдать. Если руководитель лаборатории (привожу случай, рассказанный в одном из читательских писем) хочет достигнуть высоких научных результатов, понукая и подгоняя своих сотрудников, дрожащих от одного лишь вида его начальнического ока, обижая их, превращая в безропотных роботов, то сомнителен и конечный эффект, которым он хвастается в своих отчетах.
Ибо для нас важно не только ч т о, но и к а к.
А всегда ли в бушующих страстях производственных собраний, в спорах за «круглым столом», в полемическом задоре на печатной трибуне, отстаивая дорогую нам мысль, — всегда ли мы выбираем точные, необидные слова, критикуя, осуждая или просто возражая своему оппоненту? Ведь даже преступника, заслуживающего суровейшего из всех наказаний, нельзя оскорблять, нельзя задевать его личное достоинство, нельзя использовать выражения, унижающие его человеческое «я». Наказание — да! Но не грубость…
Так не слишком ли мы порой благодушны, когда обидные слова, обращенные не к преступнику, а к товарищу, коллеге, срываются с уст иного оратора или полемиста? Не признаем ли мы молчаливо тем самым правомерность бестактности? Не превращаем ли ее, вопреки незыблемым правилам нашей морали, в нечто извинительное, в какую-то милую слабость? Не обкрадываем ли этим духовно и нравственно сами себя?
Мне прислали вырезку из газеты — рецензию одного журналиста на книгу другого журналиста. Рецензент счел эту книгу порочной, ошибочной, даже вредной, и я, ничего, к сожалению, не смысля в вопросах, о которых идет речь (книга — о футболе), сразу, без обсуждения, полностью и безоговорочно считаю справедливыми все замечания, которые адресует автору его критик. Но вот что мне непонятно: если критик прав, то почему ему для утверждения правоты мало одних аргументов? Почему он должен, как к подпоркам и костылям, прибегать еще и к брани? «Схоласт», «дилетант», «полуслепец, забравшийся на куриный насест и не видящий дальше своего носа», — это что, для усиления позиции?
Оскорбить противника еще не значит его победить. Древние римляне, которые знали толк в дискуссиях и оставили бессмертные образцы полемического искусства, завещали нам не пользоваться «аргументами», обращенными к личности, а не к существу спора, — ибо никакие это вовсе не аргументы, а булавочные уколы, ранящие, но ничего не доказывающие. Решительно ничего!
Откуда оно, это пренебрежение чувствами человека, его переживанием, его болью? Только ли от невоспитанности, от недостаточно высокой культуры, от отсутствия тех навыков человеческого общения, которые в совсем недавние времена жеманно именовались правилами хорошего тона? Или еще от «модного», в высшей степени «современного» прагматизма, что повелевает превыше всего ставить «интересы дела», не считаясь со столь сомнительными, неосязаемыми и бесконечно старомодными категориями, как эмоции и сантименты?
Это только кажется, что такт лишь «оболочка», лишь некий «декор», которым «в интересах дела» можно пренебречь. В действительности, я думаю, не так уж трудно вычислить, во что обходится — для дела, а не для «эмоций» — это пренебрежение. Разве секрет, что человек, которого походя ранили окриком, грубостью, нечутким поступком, кого не к месту избрали мишенью для сатирических стрел или унылых проработок, долго не может обрести необходимую трудовую форму, что он подчас на целые месяцы остается выбитым из колеи? Пусть для иных его реакция на обиду покажется чрезмерной чувствительностью. Не у всех ведь задубела кожа, и еще неизвестно, непременно ли надо ей задубеть.
1972