РУКА ДРУГА

Все началось с письма. Недоброго, нехорошего. Слишком явной была попытка выгородить себя, свалив личную вину на «объективные условия» и на ни в чем не повинных людей. Говоря по правде, отвечать на такие письма не хочется: воинствующая несправедливость и отсутствие даже тени раскаяния за содеянное зло не очень-то располагают к философским спорам на бумаге.

Но было в этом письме что-то такое, что вызывало желание постараться помочь автору увидеть свою ошибку.

И я ответил.

Так завязалась наша переписка, которой вот уже четыре года. Так прошла передо мной история одной судьбы. История с горьким началом и добрым концом.

Жаль, я не сохранил самое первое письмо Анатолия Б., — видимо, не думал, что за ним последует много других и что все они вместе станут свидетельством душевного возмужания, свидетельством трудного пути к зрелости, бескомпромиссности и правде.

Но я отлично помню его содержание. Помню, что это был крик о помощи, сопровождаемый угрозой расправиться с тем, кто помочь не захочет. Я помогать отказался — да и не смог бы, даже если бы захотел. Но мы не поссорились — подружились.

Его преступление не было каким-то из ряда вон выходящим, но, как и всякое преступление, вызывало презрение и гнев. Оно выглядело омерзительным даже на страницах его письма, хотя Анатолий и постарался представить себя в самом выгодном свете.

Но легко ли это сделать, если, как ни увиливай, какие слова ни ищи, какие доводы ни выдумывай, остается непреложным одно: молодой рабочий со средним образованием, мужчина двадцати четырех лет от роду, поднял руку на девушку. Не то чтобы избил ее, но несколько раз ударил при всех, в заводской столовой во время обеденного перерыва. Девушка разрыдалась — не от боли, от унижения. Тем более что все знали: это жених ее, ну а если и не жених, то по крайней мере тот, с кем она дружит. Не случайный, значит, человек, а друг. «Рыцарь»… Теперь он ударил ее, крикнул злые, обидные слова и, когда его схватили, стал вырываться, матерясь, и все кричал, припечатывая ей позорные, оскорбительные клички.

Его судили как хулигана и дали три года. «Дело не в сроке, несправедливость возмущает», — написал он мне, и эти слова было неловко, стыдно и противно читать.

«Несправедливость?! — ответил я ему. — Тогда что же Вы называете справедливостью? Право безнаказанно драться? Право бить и оскорблять женщину? Я не знаю, чем провинилась перед Вами та, на которую Вы подняли руку, заслуживает она унижения или нет. Но одно я знаю твердо: ударивший женщину недостоин называться мужчиной…»

Я думал, он мне не ответит. Или ответит слезливой бранью. Письмо пришло недели через две:

«…Зачем Вы отчитали меня, не разобравшись? Я открыл Вам душу, а Вы надо мной подсмеялись. Вот Вы пишете: «Не знаю, чем провинилась, заслуживает уважения или нет». А раз не знаете, зачем судите? В том-то и дело, что провинилась, обманула, а я ей так верил! Я назначил Вальке свидание, ждал ее, она не пришла. Я побежал к ней домой, говорят — она у сестры. Побежал к сестре — нет! А потом ребята мне сказали, что Валька была в одной компании, с совсем чужими ребятами. Разве так поступают настоящие советские девушки, да к тому же еще комсомолки?

…За что три года?! Ведь это значит поощрять разврат! Я сижу, а Валька ходит с гордо поднятой головой. Вот и вся «справедливость». Но главное, что меня возмущает, это как отнеслись ко всему на заводе. Говорят разные слова про мораль, человек человеку друг и брат. Когда же доходит до дела, своему лучшему рабочему требуют тюрьмы, а распущенную девчонку объявляют ангелочком, с чепчиком на лбу… (Так и написал: с чепчиком на лбу. Ума не приложу, что это значит?! — А. В.) Мне три года отсидеть — раз плюнуть, но жаль терять веру в людей».

Тоже, между прочим, песня не новая. Человек совершил преступление, его наказали — и вот уж он сразу утратил веру в людей!.. А чего же он ждал от людей-то? На что рассчитывал? Что «войдут в положение», «учтут», простят? Что все обойдется? Тогда он, конечно, сохранил бы свою «веру», да вот только сохранит ли ее в этом случае жертва рукоприкладства? И те самые люди, верой в которых клянется автор письма, сохранят ли они уважение к закону и справедливости, если преступление, совершенное на их глазах, останется безнаказанным?

Об этом я и написал Анатолию.

Наверно, бессмысленно, бессмысленно и жестоко требовать от того, кто наказан, холодной объективности по отношению к самому себе. Вряд ли наше мнение о преступнике и совершенном им поступке может полностью соответствовать его собственному мнению. Было бы странно, если бы он, находясь в заключении, не жалел себя, не оплакивал своей судьбы, если бы не старался найти оправдания, пусть наивного и нелепого, тому, что содеял. Это стремление самооправдаться психологически вполне понятно: куда как «слаще» чувствовать себя непонятым, обиженным, осужденным чрезмерно сурово… Да и не только в эмоциях дело: за попыткой самооправдаться стоит вполне конкретная цель. В природе человека — стремиться облегчить свою участь. Но кто же облегчит ее, если ты сам будешь утверждать, что наказан справедливо?!

Так что понять «обиженных» можно. Согласиться с ними — труднее.

Здесь, собственно, и кроется главный конфликт между обществом и человеком, преступившим закон. Ведь не мстить оно хочет преступнику — этой цели нет и не может быть у советского права, как не может у него быть стремления причинить даже очень дурному человеку неоправданные и чрезмерные страдания. Цель в другом: излечить его нравственно, не допустить, чтобы впредь он когда-нибудь нарушил закон. Есть один-единственный суд, которому под силу достичь этой цели: суд совести. Люди, облеченные правом судить других, стремятся, в сущности, лишь к одному: пробудить в преступнике совесть, чтобы заставить его бескомпромиссно и трезво взглянуть на свое прошлое и чтобы он сам без понуждений, не из страха, а подчиняясь рассудку, сжег к нему все мосты…

Больше года был отрезан от мира стенами колонии Анатолий Б., но в письмах своих вполне искренне — я уверен — продолжал твердить о «несправедливости»: обманула его Валя, не пришла на свидание, разве мог он смолчать и простить ей обман?

«Вы опасный для общества человек, — написал я ему. — Да, опасный, потому что убеждены в своем праве кулаком решать споры и недоразумения, понуждать к любви, навязывать свою дружбу, наконец, самочинно расправляться с теми, кто относится к Вам не так, как Вам бы хотелось. И, сколько бы Вы ни стенали, общество имеет моральное право (не говорю уже о законе) изолировать Вас, пока Вы не осознаете справедливость и обязательность правил поведения, установленных людьми, и добровольно им не подчинитесь».

Это было жестоко — написать так человеку, которому лихо. Это было безжалостно — лишить его всякой надежды на снисхождение. Но ни в чем не нуждался сейчас Анатолий больше, чем в суровом суде над самим собой. Не каждому осужденному дано пойти на эту нравственную пытку, на эту казнь без милосердия, но лишь тот, кто на нее решится, достоин называться человеком и незапятнанным вернуться к людям…

Ответа не было долго, потом он пришел, все еще брюзгливый, но в нем уже звучали какие-то новые нотки.

«Хорошо, пусть я погорячился, пусть виноват, но неужели я такой зловредный преступник, что меня надо упрятать на три года? В приговоре написано — «злостный хулиган». Ну какой же я злостный хулиган, когда за всю свою жизнь мухи не обидел? Никаких выговоров или чего-нибудь еще такого не имел никогда. И вот вам, пожалуйста: немного погорячился — сразу три года. Это Вы считаете справедливым?»

Что ж, три года — большой срок, и никем еще не доказано, что длительная изоляция от общества — самый лучший, самый надежный способ благотворного воздействия на ум и душу преступника, самое верное «противоядие», самый сильный тормоз на пути к рецидиву. Но как измерить с оптимальной точностью, сколько «дать» вот этому, а сколько — тому, чтобы и справедливо было, и эффективно, не слишком много, но и не слишком мало? Нет таких приборов, которые пришли бы здесь на помощь человеку, помогли бы прогнозировать процесс нравственного излечения подвергшейся коррозии души.

Судейский опыт, житейская умудренность тех, кто решает судьбу человека, умелое и гибкое применение закона — вот гаранты от ошибок и промахов, которые вообще-то всегда неизбежны там, где люди судят людей.

«Ошиблись ли судьи в Вашем деле? — ответил я Анатолию. — Не знаю. Я не сторонник крутых мер, особенно если речь идет о человеке, впервые попавшем на скамью подсудимых, да и наши ученые, основываясь на изучении практики, все больше приходят к выводу о нецелесообразности больших сроков наказания для тех, кто не совершил слишком тяжкого преступления.

Но это — в принципе. Если же говорить конкретно о преступнике по имени Анатолий Б., то пока еще трудно сказать, ошибся суд или нет. Наказание становится бессмысленным, когда человек сам осудил себя строже, чем нарсуд, строже и безжалостней. К этому колония уже ничего не может добавить, и дальнейшее пребывание там — не на пользу, а во вред, потому что нужно скорей возвращаться к нормальной, обычной жизни, в трудовой коллектив, к семье, к друзьям, и делом доказать свое исправление.

Созрели Вы для этого — как Вам кажется, положа руку на сердце? Не обижайтесь: я думаю — нет. Вот почему пока еще рано говорить об ошибке, о том, что суд обошелся с Вами слишком сурово…»

Следующее письмо Анатолия разительно отличалось от предыдущих, во всяком случае своим началом:

«Вы даже не представляете себе, насколько иначе идет здесь время. Я хочу сказать — иначе, чем на воле. Оно тянется очень медленно, один день похож на другой, и кажется, этой удручающей тоске не будет конца…

…Все-таки я не пойму, как же это меня мой завод бросил на произвол судьбы. Я там работал два года до армии и почти четыре года — после. Как у нас говорят, кадровый рабочий. По моим понятиям такому человеку, если он попал в беду, завод должен оказать помощь. Они же на суд прислали не общественного защитника, а обвинителя! Не только, значит, бросили на произвол судьбы, но доконали!..»

Я решил узнать, действительно ли завод «бросил» его, «доконал», забыв все доброе, что сделал Анатолий, работая почти шесть лет в одном и том же цехе.

Да, так бывает, и далеко не всегда мне это кажется правильным. Далеко, далеко не всегда…

Помню, следствие занималось делом одного шофера, которого подозревали в том, что он помогал расхитителям вывозить со склада «левый» товар. Как водится, прокуратура запросила характеристику. И получила…

Чего в ней только не было! Имел выговор за опоздание на работу (четыре года назад). И другой выговор — общественный, за появление в нетрезвом виде на вечере художественной самодеятельности (два с половиной года назад). И школа сигнализировала: не ходит, мол, на родительские собрания, не следит за воспитанием сына, а тот плохо ведет себя. И выходило, что этот самый шофер крайне отрицательный тип, о котором нельзя сказать доброго слова.

А за три месяца до этого шофер был представлен к грамоте ЦК профсоюза. И тоже писали характеристику. Там нашли для него множество добрых слов. Зато о выговорах, о родительском нерадении даже не упомянули.

Ни в той, ни в другой характеристике не было лжи. Просто услужливая память подсовывала авторам этих документов те детали, которые казались более пригодными для данного случая. Ежели для премии — вспоминай все хорошее. Ну, а ежели для суда — вали все плохое.

Да, шофер имел те выговоры, о которых говорилось в характеристике. Но их уже больше нет: через год они снимаются автоматически. Таков закон. Зачем же вспоминать о них, тем более что к действию, в котором шофер обвинялся, они никакого отношения не имели? Чтобы бросить на него тень? Чтоб причинить ему зло?

Следствие установило, что шофер ни в чем не виновен. Незапятнанный, он вернулся на фабрику. Какими же глазами посмотрели на него авторы «черной» характеристики?! И что он подумал о них? Какой след эта история оставила в его душе?

Велика гуманность закона: в трудовой книжке можно прочитать о всех поощрениях — наградах, грамотах, благодарностях, — которыми отмечается жизненный путь рабочего человека. Но там не оставлено места, где можно было бы сделать запись о полученных им взысканиях: закон это категорически запрещает.

Вот ведь какой «необъективный» наш закон: благодарность следует за человеком всю жизнь, она украшает его и через двадцать лет, и через тридцать. А выговор и отметить нельзя. Проходит год — он вообще снимается. Нехорошо…

Нет, хорошо. Добро надо помнить всегда. Про зло следует позабыть, если оно кануло в прошлое, если видишь, что наука пошла впрок. Во все века и у всех народов доброта считалась величайшим украшением человека, умение прощать — его достойнейшей чертой. Но никто и никогда не воспевал злопамятство.

Человек меняется. Меняется к лучшему. Не будем мерить его прошлогодней меркой: он вырос. Он хочет, чтобы о нем судили по тому, каков он сегодня, а не по тому, каким был он вчера. Безгрешных не бывает, — мало ли что у кого было! Но ведь кто старое помянет, тому, как известно, глаз вон…

Об истории шофера и о многих похожих думал я, садясь за письмо, обращенное к администрации завода, где работал Анатолий, к руководителям заводских общественных организаций. Мне хотелось понять, что заставило их обвинять своего рабочего.

Вот что мне ответили:

«Анатолий Б. был очень хорошим работником нашего завода, пользовавшимся заслуженным уважением и почетом, свидетельством чему были полученные им поощрения и премии, а также выдвижение его в состав цехкома профсоюза. Мы считали, что у него есть все основания для дальнейшего производственного и общественного роста. Тем больше удивил весь наш коллектив его возмутительный, не имеющий никакого оправдания поступок.

…Самое огорчительное заключалось в том, что Б. не только не раскаивался в своем поступке, но ходил до своего ареста с гордо поднятой головой и похвалялся, что ему ничего не будет, так как завод «станет за него горой». Он не только не устыдился своих товарищей, на глазах у которых совершил хулиганство, но требовал от них (не просил, а требовал) защиты.

Нельзя забывать, что Валентина Ш., грубо оскорбленная Б., — тоже наша работница. И общее собрание рабочих единодушно приняло решение защитить ее честь, а это значило — резко осудить Б.

Коллектив не только не отворачивается от него, но убежден, что Б., если в нем проснется совесть, вернется на наш завод, где его встретят, не напоминая о прошлом, дадут работу и сделают все, чтобы он мог совершенствовать свою квалификацию, учиться и быть равноправным членом нашего большого трудового коллектива».

Копию этого письма — без единой приписки — я отослал Анатолию. Комментировать письмо не хотелось — оно достаточно красноречиво говорило само за себя.

И тут наша переписка надолго прервалась. Я терпеливо ждал, понимая, что рано или поздно Анатолий ответит. Обрадовало ли его это письмо или разочаровало, разозлило или озадачило — кто знает?.. Но в одном я не сомневался: оно заставило его о многом задуматься и многое пересмотреть. А тот, кто задумался, кто усомнился в своей непогрешимости, кто по-иному взглянул на содеянное — глазами товарищей, искренне расположенных к нему, — тот уже на пути к нравственному прозрению. И это значит, что наказание достигло цели и что отбывать его дальше нужды нет. Ни для общества, ни для того, кто временно был от него отторгнут…

«Долго не писал Вам, извините… Вы, наверно, знаете, что у нас строгий порядок. Писать на волю не столько, сколько захочешь, а сколько положено. Правда, я за перевыполнение плана получил право на одно дополнительное письмо в месяц, но все же… А я за это время наладил переписку с заводскими ребятами и, как у нас говорят, свой лимит исчерпал. И, правду сказать, позабыл о Вас, не сердитесь. Многое хотел бы Вам сказать, да стоит ли, Вы, наверно, сами все понимаете… Мне осталось отбыть один год и четыре месяца. Как-нибудь дотерплю, уже пошло на вторую половину. Чтобы время не терять даром, штудирую немецкий язык, ребята прислали учебник. Хочу поступать в институт, да не знаю, возьмут ли, имея в виду мое «темное прошлое». Но на всякий случай все же готовлюсь…»

Потом было еще два письма — скупых, торопливых, хотя обычно в колониях пишут обстоятельно, подробно, не жалея подробностей, — вечера длинные, спешить некуда, и хочется отвести душу…

И вот — телеграмма:

«Нахожусь дома работаю на том же заводе привет и спасибо Анатолий».

До конца срока ему оставалось одиннадцать месяцев. И по закону условно-досрочно он освободиться не мог…

Теперь я знаю достоверно, что Анатолий не просил о снисхождении, никого не пытался разжалобить и честно настроился ждать «последнего звонка». Но рабочие, о которых Анатолий когда-то писал мне, что они отнеслись к нему «вопиюще несправедливо», ходатайствовали о том, чтобы помиловали их товарища, осознавшего и искупившего свою вину, и, получив отказ, не успокоились, а написали снова и даже отрядили «ходоков» для доклада «в инстанциях». Их голос услышали — разумный, честный и добрый голос…

Вот и весь рассказ об Анатолии Б., рассказ с горьким началом и добрым концом. Впрочем, конца у него еще нет, потому что жизнь продолжается и, значит, продолжается процесс духовного роста оступившегося, но нашедшего в себе силы подняться молодого человека. Подняться, опираясь на руку товарищей — рабочих многотысячного заводского коллектива, проявивших не злопамятность, а выдержку, терпение, объективность и доброту.

Недавно я был на этом заводе. У проходной, пока мне выписывали пропуск, я прочитал объявление:

«В четверг состоится общее цеховое собрание. Повестка дня… 4. Выдача рекомендации Анатолию Б. для поступления в вуз».


1969

Загрузка...