ТЕНЬ ЛЮБВИ

…Строки из письма, где мысль автора выражена слишком решительно, чтобы принять ее всерьез, но и не столь уже абсурдно, чтобы отмести ее с порога, а тем более отшутиться:

«Я в ноги бы поклонилась тому человеку, который отважится на убийство ради любви, если она стала для него главным и единственным смыслом жизни».

Как это все же чудовищно: поклониться человеку, который «отважится» на убийство! Но ведь не просто «отважится», а — ради любви! Добавишь эти слова, и кажется, что многое, очень многое сразу простится.

Я совсем не хочу посягать на святые права любви. Хочу другого: положить на «лабораторный стол» не абстрактные понятия, а подлинную драму живых людей, чьи судьбы прошли некогда перед моими глазами.


Алла сама добралась до соседней квартиры и попросила вызвать врача. Было буднее утро, хозяева ушли на работу. Осталась только няня с двумя детьми. Она побежала в ближайший подъезд, к автомату. «Что с больной?» — спросили на другом конце провода. «Приезжайте скорее, — закричала она. — И милицию захватите».

Вслед за «скорой помощью» приехала дежурная опергруппа на двух машинах. Красавица овчарка, вытянув морду, умными и грустными глазами привычно разглядывала собравшуюся толпу.

— Ни к чему все это, — слабым голосом сказала Алла. — Уберите свою собаку… Семейное дело, понимаете…

— Кто вас так разукрасил? — мягко спросил капитан, стараясь не мешать хлопотавшему возле Аллы врачу.

— Муж… Агеев Виктор Алексеевич…

— За что?

Она не ответила, только чуть дрогнули уголки губ.

— Где он?

Откуда ей знать, если сразу же, с первых мгновений, как только схватил он ее сзади за шею и стал душить, она потеряла сознание. Когда очнулась, в комнате уже никого не было.

— Куда мог уйти ваш муж? — настойчиво спросил капитан.

Она снова пожала плечами:

— Не живу я с ним. Давно уже… Да найдется он, куда ему деться…

…Сначала он отпирался. Не душил он жену и вообще в квартиру не заходил. Месяца три не заходил, а может, и больше. Наговаривает жена, хочет его в тюрьму засадить, потому что давно с ним в ссоре и все боится, как бы он не забрал, половину комнаты: ведь он тоже вписан в ордер и право на площадь не потерял. А главное — он пять дней уже на рыбалке, есть свидетели — они подтвердят.

Это было простейшей задачей — доказать, что Агеев лжет: и отпечатки пальцев нашлись, и свидетели уличили — человек, заметивший, как входил он утром в квартиру жены, и другой, повстречавший его в тот день на вокзале.

— Ну, я душил, — тоскливо сказал Агеев, когда следователь раскрыл перед ним все карты. — Я, кто же еще?! Не мог я больше терпеть… Совсем извелся…

Когда-то они вместе учились в техникуме, только Агеев на два курса старше. Неприметная белобрысая девочка с обсыпанным веснушками носом не привлекла тогда его внимания. А сколько-то лет спустя они встретились снова — далеко-далеко от родного дома, в большом и красивом городе. На одном заводе. И даже в том же цехе.

Конечно, это не закон — жениться непременно на землячке. Но их было здесь только двое — из небольшого приволжского городка. Вместе было легко, и казалось, что дружат они уже целую вечность. А тут еще на заводе стали распределять квартиры. Давали только семейным.

Они поженились. Потом родился сын. А потом оказалось, что любит по-настоящему только он, а она не любит и, скорее всего, никогда не любила. Была потребность в живой человеческой душе, в своем доме, в покое и уюте. И только. И ничего больше. Решительно ничего.

«Как могла я выйти за него замуж?! Все время, Олечка, задаю себе этот вопрос, а как ответить — не знаю. Мне кажется, я была тогда в каком-то сне…

Ты спрашиваешь, может, он пьющий или хулиганит дома. Нет, не пьет и не хулиганит, да в этом ли счастье-то? С хулиганом я и дня бы не прожила, а с ним промучилась почти четыре года… Вот пишу письмо и боюсь, что ты меня опять не поймешь: что, мол, за мученья, если любит и заботится? Ну, не знаю, не знаю… Не по мне он, все в нем меня раздражает… Ему бы только сидеть перед телевизором. Или на стадионе… Не могу! Не хочу — и все, хоть убей!..»

Это — из письма единственной близкой подруге. Письма подшиты к делу — подруга сама прислала их в прокуратуру, когда Аллу стали разыскивать. Да, разыскивать. Потому что Алла исчезла. Вышла из больницы, собрала чемоданчик и уехала, не сказав никому ни единого слова. Сначала этому не придали значения: ну, уехала, что с того? Приедет…

Потом хватились: как-никак главный свидетель. И узнали: уехала Алла к маме. И квартиру бросила, и вещи. Трудовую книжку — и ту не взяла. Сожгла мосты…

Странный поступок? Не думаю. Вполне объяснимый. Стыдно ей было. И горько. Все-таки это она Виктора прогнала, понудила уйти из дома, на который он имел не только формальное, но и моральное право, потому что вины за ним не было никакой. И верность хранил, и заботился о своей семье, как мог. Хозяином был — в самом добром смысле этого слова.

Легко представить себе унижение, которое испытал Агеев, упрашивая, чтобы снова пустили его в общежитие. Там жили только холостяки, он был среди них «соломенным вдовцом» и непрестанно чувствовал на себе насмешливые взгляды. Но терпел — надеялся, что все обойдется.

Если бы Алла вышла замуж, Агееву стало бы легче! Ясность была бы. И нечего было бы ждать.

Но ясности-то как раз и не было. Только намеки, шепоток, слухи и подозрения.

Однажды сосед по общежитию сказал Агееву:

— Женюсь я… В субботу распишемся. А жить нам негде, разве что здесь. Вошел бы ты, Витька, в положение… У тебя ведь квартира…

До субботы оставалось шесть дней. Он взял отгул и уехал на рыбалку.

…— Решили убить?..

Я хочу видеть его глаза, но он их прячет.

— Нет, не тогда. Просто хотелось побыть одному. На что-то решиться…

— И на что же вы решились?

— Поехать к Алле… Еще раз поговорить…

— В такой ранний час?

— Иначе она ушла бы на работу… Алла пустила меня только на порог. На порог моей квартиры… И я заметил, как через окно — квартира на первом этаже — выпрыгивает на улицу какой-то мужчина. Тут я власть над собой и потерял…

Следствие этот довод уже проверяло. Никаких следов чужого присутствия в квартире не нашли.

— Вы уверены и сейчас, что там кто-то был?

— По-моему, был… Да, да, я уверен!

— Кто же тогда закрыл окно? И задернул шторы?

Агеев молчит.

— Только вы и могли это сделать. Зачем? Чтобы с улицы никто не увидел труп вашей жены? Чтобы его не нашли слишком рано?

Вот когда наконец я вижу его глаза. Глаза, полные слез. Нет, не деланных, не выдавленных насильно — настоящих. Но что это за слезы? О чем он плачет?

— Что заставило вас решиться?

— Любил я ее… Не было для меня жизни без Аллы…

— Жизни не было — для вас. Убивали же вы, однако, не себя, а ее.

Он не отвечает. Он плачет.

…За несколько дней до начала процесса я зашел к судье, чтобы взять разрешение на еще одно свидание с Агеевым.

— Срывается дело, — сказал судья. — Наверно, отправим доследовать.

Эта перспектива мне предвиделась меньше всего. Что сочли неясным? Что будут проверять? Хорошо это для Агеева или плохо?

Судья прервал мои размышления:

— Есть два новых документа, они меняют всю картину. Некий Комовский подал заявление: уверяет, что был у Агеевой, когда к ней утром пришел муж. И еще — письмо от ее матери. Очень странное письмо. Вот посмотрите: «Повестку вашу на суд для Агеевой Аллы Петровны получили, а передать ее некому: нет большей моей Алички, на той неделе похоронили. Добил ее этот изверг Агеев…»

— Что за чушь?! — сказал я. — Ведь он в тюрьме…

— Мало ли что… — возразил судья. — Может быть, есть сообщник, и он отомстил. А может, погибла от ран, которые нанес Агеев. Словом, темная история. Надо проверять…

Дело принимало совсем неожиданный оборот.


Двадцать лет назад один наш видный философ опубликовал исследование, иные пассажи которого удивляют сегодня непререкаемой категоричностью. Ревность там без всяких оговорок названа «отвратительнейшим пережитком прошлого» и заклеймена как «низменное чувство, порожденное частнособственническими отношениями». Если «сознание человека, — утверждал автор, — возвысилось до уважения личной свободы и достоинства других людей, не может быть и речи о ревности. В этих случаях это чувство отсутствует и для его возникновения нет никаких поводов».

Не может быть и речи… Нет никаких поводов… Но разве только частные собственники страдают от неразделенной любви? Разве самое глубокое уважение и к личной свободе, и к достоинству мешает человеку страстно желать быть любимым?

Помню, на молодежном диспуте, как раз в те годы, когда философ высказывал свои взгляды, один студент с упоением цитировал Чернышевского — знаменитый его «Дневник моих отношений с тою, которая составляет сейчас мое счастье»: «…Я вас люблю так много, что ваше счастье предпочитаю даже своей любви». Студент настаивал: такое отношение к любимому человеку должно теперь стать правилом, ибо только оно отвечает нормам нашей морали. Да и мне, говоря по правде, возвышенное самоотречение казалось тогда единственно достойным настоящего мужчины.

Какое-то время спустя этот бывший студент по старой памяти пришел ко мне за весьма деликатным советом. Ему было нужно начать дело о разводе, но так, чтобы разводом оно ни в коем случае не закончилось. Чтобы шло оно всерьез, по всем существующим правилам, а где-то посредине оборвалось и обе стороны вернулись в обнимку под супружеский кров. Семья его была уже на грани распада, но он все еще верил, что любовь не ушла, что его сомнения напрасны, что он сгущает краски, которые вовсе не так уж мрачны. Факты, казалось бы, говорили другое, и он все терзался, все мучился, шарахаясь от надежды к отчаянию и снова загораясь надеждой. Оттого и задумал он этот спектакль — жестокий экзамен любви, который учинила ей ревность.

— А как быть со счастьем любимой женщины, которым ты жертвуешь ради своей любви?

— Все сложнее, — вздохнул он.

И правда, все гораздо сложнее.

Разум говорит: не ревнуй! Унизительно это. Бессмысленно. Больно…

Но властен ли полностью разум над чувством? Возможна ли абсолютная их гармония? И так ли уж это прекрасно — управлять своим чувством настолько, чтобы оно беспрекословно подчинялось рассудку?

Что и говорить, идея заманчива. Будь так, хорошие люди перестали бы любить «нехороших», «перспективные» браки возобладали бы над теми, которые не сулят никаких выгод. Поубавилось бы конфликтов и драм, но вот стал ли бы человек счастливей — в этом я еще не уверен. Боюсь, что он стал бы духовно беднее, суше, скучнее. Дорогой ценой обошлось бы людям столь желанное освобождение от сердечных мук! Отрадно лишь, что эта чудесная перспектива едва ли угрожает нам в ближайшие годы.

Только вот все ли, что зовут в просторечии «ревностью», вправе так называться. «Умри, чтобы не досталась другому» — это ли ревность? Или это месть самца, самовольно присвоившего себе монопольное право — не на человека, на вещь? Читаю в одном судебном документе: «Л. из ревности нецензурно оскорбил свою жену…» Оскорбил — из ревности? То есть, иначе говоря, — от любви? Вот уж, право, слова, которым неуютно друг подле друга.

Кому-то из древних принадлежит афоризм: «Любовь, не возвышающая душу, не есть любовь». Если так, а это действительно так, то и ревность, этот нежеланный, но подчас неизбежный спутник сильной любви, ревность, не возвышающая душу, а превращающая человека в животное, — не есть ревность.

Ревность или не ревность? Для кого-то это пустопорожний спор о словах, псевдофилософские упражнения, претензия на глубокомыслие. Для Агеева — вопрос жизни. Ибо, если руку его направляла эта зловещая «тень любви», он может не только не опасаться смертного приговора, но даже рассчитывать на снисхождение. Мягче мы стали относиться к патологии сердца. Мягче и человечней. Нет, нет, ослепленный ревностью убийца прощения все равно не получит. Но те побуждения, что заставили его преступить закон, уже не назовут низменными, не приравняют к корысти, как это делал прежний Уголовный кодекс, несший на себе печать несколько упрощенных представлений о «пережитках».

А вот если в Агееве заговорил не голос попранной любви, а голос попранного мужского самолюбия, его могут наказать куда как строже. Я не против такого уважительного отношения к любви. Но мыслимо ли с аптекарской точностью разложить по полочкам те чувства, которые руководят человеком в критические минуты его жизни?


Комовский — человек совсем еще молодой, одет с иголочки, стрижка модная и очень ему идет. Мне нравится его улыбка, беспомощная какая-то, застенчивая, столь неуместная здесь, в судебном зале.

Он женат, у него ребенок. Он и в мыслях не имел жениться на Алле. Та знала об этом и никогда ни в чем не упрекала его. Даже следователю ни слова о нем не сказала, чтобы не впутывать его в грязное дело. Хорошая была женщина Алла Агеева, он смело может подтвердить это перед судом.

— Значит, свидетель, вы утверждаете, что были у Агеевой, когда утром пришел ее муж?

— Да.

— Почему сразу не сообщили об этом, как только началось следствие?

— Не хотел поднимать шум.

— И все-таки подняли…

— Так ведь молчи я дальше, Агееву стало бы хуже. Как-то это все не по-людски — ради своей шкуры человека топить. Ну, и решился! А теперь вот мне выговор закатили…

Выходит, Агеев не соврал, утверждая, что видел мужчину, выпрыгнувшего через окно. Может ли это, однако, послужить ему извинением, если вполне доказано, что мысль расправиться с женой за поруганную любовь пришла к нему много раньше — задолго до того, как увидел он счастливого соперника в своей квартире?

Томас Мор пожал бы его благородную руку: жителям Утопии великий мыслитель завещал не щадить неверных жен. На первый раз им грозила «строжайшая форма рабства», повторенное же прелюбодеяние каралось смертью. Этот нравственный постулат не дождался Утопии, он стал юридической нормой гораздо раньше — в обществе, меньше всего походившем на то, о котором мечтал Мор. Кодекс Наполеона признавал «извинительным» убийство жены, застигнутой мужем «на месте преступления в их супружеском доме». А прославленный сердцевед Александр Дюма-сын даже называл это узаконенное убийство «высоконравственным»: его знаменитой брошюре «Мужчина — женщина», выдержавшей только на родине десятки изданий, рукоплескало все мировое мещанство.

…Драматичнейший эпизод процесса — словно кадр из кинобоевика. Открывается дверь, и входит Алла. Агеев снова опускает свою горемычную голову, Комовский загадочно улыбается, судьи всматриваются в лицо потерпевшей, и только прокурор спокойно постукивает пальцами по столу. Это он ее разыскал, вернул, так сказать, с того света, презрев мистический страх. И теперь она должна нам поведать чудо своего воскрешения.

Она не скрывает, зачем объявилась покойницей. Подробно рассказывает, как задумала этот маскарад и как вовлекла в него свою маму.

— Хотелось зачеркнуть прошлое… И начать новую жизнь… Чтобы все про меня забыли. И чтобы я сама забыла этот кошмар. Я не думала, что меня будут искать… Ведь я никого не убивала, ни к кому не имею претензий. Все, что знала, рассказала, а что не рассказала — не так уж и важно. Умерла — ну и ладно, одним человеком меньше. И конец…

Как — конец?! А Агеев? Ведь от ее показаний во многом зависит его судьба!

Мой вопрос выводит ее из себя:

— О нем еще думать!.. Кто кого душил, гражданин защитник: я Агеева или он меня?..

Мне жаль Агеева. Пусть он даже, как писала Алла подруге, ограничен и скучен (а это, между прочим, вовсе не так). Пусть он отстал, пусть не ходит на выставки и в театры. Разве мешает ему это любить, мучиться, страдать?.. Не вина его, а беда, что женщина, которую он полюбил, расчетлива, холодна и эгоистична. Что, похваляясь богатством своей сложной натуры, она преспокойно протопала по его душе и равнодушно вышвырнула за дверь, как только надобность в нем миновала.

Но стать пред Агеевым на колени мне почему-то не хочется. Да, я сочувствую ему, я ему сострадаю, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ему помочь. Но должен ли я уважать его несдержанность? Его злопамятство?

Разве каждый человек, каким бы плохим он ни был, не вправе любить того, кто ему по сердцу, и не любить того, кто ему не мил? Больше не мил… Разве не долг нелюбимого — уйти, если его не желают, уйти без угроз, без упреков, без перечня бед и обид? И тем более — без сведения счетов?

Сказать легко. А вот сделать… Жизнь сложнее, это я понимаю. Что ж, так бывает: не находит человек в себе силы сдержаться, перестает быть на какое-то время хозяином своих поступков, сохраняя, однако, способность понимать, что происходит. Ибо, по наблюдениям одного старого французского юриста, «не только трем четвертям, но и девяти десятым… убийц неистовый порыв не помешает взвесить обстоятельства». Не уверен в точности цифр, но по сути это, видимо, так. И все же порыв есть порыв, особенно если он «неистов». После него наступает прозрение — тяжкая расплата за содеянное, расплата, отмеренная не судом, а своей совестью. И немыслимо тогда бежать от юстиции — от кары, во сто крат менее суровой, чем казнь над собою самим.

Много лет назад знаменитый Ф. Н. Плевако защищал Бартенева — того самого, который послужил Бунину прототипом для корнета Елагина. Вот что сказал он в защиту этой жертвы болезненно страстной любви: «Бартенев заявил о своем преступлении без всякой попытки избежать кары… Он — преступник, но он не призвал лжи на помощь к себе».

Мог ли я повторить эти слова в защиту Агеева?

Как жаль, что наши суды так редко, так робко, так неохотно пользуются помощью психологической экспертизы, несмотря на те возможности, которые им дает закон. Говорят, судья и сам должен быть проницательным «человековедом» — тонким знатоком и врачевателем души. Должен, конечно. Но ведь даже в самом лучшем случае судейское «человековедение» предполагает всего-навсего житейский опыт, умение наблюдать, предполагает навыки и способности, но отнюдь не профессиональное постижение одной из самых сложных и «таинственных» областей человеческого бытия. Психология — это наука, и, как всякая наука, она не терпит приблизительности и дилетантства. Тем более когда от точности выводов зависит судьба людей.

Будь психолог более частым гостем в суде (не гостем — советчиком), мотивы поступков, приведших к драматичным и запутанным конфликтам, получали бы куда более точное, более ясное и убедительное истолкование.


В моем архиве есть письмо, пришедшее с берегов Тихого океана. Его прислала женщина, пережившая тяжкую драму, — человек сильной души и большого сердца. И еще — несомненного дара.

Об этом само за себя говорит ее письмо, которое мне хочется привести почти целиком: пусть голос далекой читательницы из Приморского края прозвучит в разговоре о «тени любви».

«…Я потеряла самого дорогого, самого близкого мне человека — своего мужа. Необычный, быть может, странный, с точки зрения тех, кто мало знал его, какой-то «нездешний» был этот человек, мой муж. Начисто лишенный честолюбия, он жил своим особым миром, тянулся к людям, как бы это сказать, неустроенным, что ли, к тем, кому не очень сладко жилось на свете…

Отпуск он решил провести в бухте Ольга. В одну из первых своих поездок туда он познакомился с журналисткой местной газеты, женщиной талантливой, но, по его рассказам, глубоко несчастной, обездоленной. О том, что эта женщина не без таланта, говорят ее стихи. А мой муж страстно любил стихи, и искра одаренности в любом человеке всегда трогала его. Мне, своему другу, он говорил об этой женщине, говорил, что надо ей помочь, что она не должна там окончательно завязнуть…

В этой самой Ольге он и погиб. Был у той женщины «друг», который решил, что заезжий журналист, «чужак», переходит ему дорогу.

Случалось ли вам наблюдать в тайге бой изюбров — бой насмерть из-за подруги? Животные бьются до тех пор, пока один из них не падет, истекая кровью. Здесь побивает сильнейший, ибо таков закон природы. Инстинкт животных… Но человек!.. Ведь потому он и возвысился над животным, что у него есть разум. Если бы мы не владели своими инстинктами, теми темными силами, которых много еще в недрах души, — разве мы были бы людьми?!

Не хочу жалеть тех, кто на суде будет лить слезы: «Я измаялся, не мог жить без нее…» Не можешь жить — умри сам, но не убивай.

Надо же так случиться, что там, все в той же Ольге, муж написал рассказ «Ночной разговор» — о любви, о ревности… Герой рассказа — геолог, любивший и потерявший любимую женщину, когда в их жизнь вошел третий. «Я призывал на его голову самые страшные несчастья, — говорит герой. — Я был бы рад, если бы он заболел неизлечимой болезнью и умер. Я готов был сам уничтожить этого человека…» Он не сделал этого. Он просто ушел, а они, Лена и Андрей, остались. Но через какое-то время жизнь столкнула этих двух мужчин снова.

«…В декабре меня послали на базу. Я должен был встретиться с человеком из той группы, где осталась Лена.

Первой моей мыслью было отказаться, но что-то толкнуло меня, и я не только не отказался, но, напротив, очень торопился к месту встречи.

Хотелось узнать, не случилось ли там чего-нибудь плохого, и очень ждал, чтобы что-нибудь плохое случилось.

Когда я поймал себя на этой мысли, мне стало не по себе. Но мысль такая была. Я хотел Андрею беды!

К двум часам я порядочно промерз, а человека оттуда все не было. Выстрелил несколько раз из ружья. Никто мне не ответил, только эхо.

Тогда я понял, что с посыльным случилась беда. И около трех часов пошел навстречу. На полдороге было старое зимовье, там рассчитывал передохнуть и закусить.

…Дверь в зимовье была открыта. К ней тянулся широкий след. На снегу я увидел кровь.

С ружьем наготове я вошел в избушку и замер на пороге.

Скорчившись на полу, в замерзшей луже крови лежал Андрей.

Представляете ситуацию? Глухая ночь. На много километров тайга, и надвигается метель. Повернуться и уйти! К утру я был бы на базе. Раньше чем через сутки Андрея бы не хватились. За сутки метель занесет следы, и никто никогда не узнает, что несколько мгновений в лесной избушке нас было двое.

Тайга умеет хранить тайны. Много их похоронено в ее дебрях. Исчезнет во времени и еще одна. Тайга равнодушна. Что ей человеческая жизнь или смерть? Лишь короткий миг.

Значит, только повернуться и уйти, и свершится то, чего я хотел.

И вдруг, в какое-то мгновение я увидел все это как бы со стороны: и ночь, и избушку, и распростертое на полу тело Андрея, и себя, стоящего над ним. И еще я увидел время. Увидел, как проходят секунды, а вместе с ними уходит человеческая жизнь.

Я плохо помню, что было дальше.

Я тащил Андрея на санях, сделанных из моих лыж. Чтобы не петлять, шел по его следу, а в километре от зимовья наткнулся на тушу здоровенного медведя с распоротым брюхом. Тут же валялись ружье и сломанные лыжи Андрея.

На рассвете увидел лагерь. У меня хватило сил выстрелить в воздух.

Очнулся я уже в больнице.

У меня были сильно обморожены руки, но первый вопрос, который я задал: как Андрей?

Я не хотел, чтобы он умирал!..»

Мы с мужем пережили многое, выстояли не одну бурю, пока не убедились, что не сойти нам с наших «орбит». Я очень хорошо понимала этого человека — большого ребенка… Бывало так, что он плакал на моем плече от обиды, от того, что «синяя птица» оказывалась общипанной вороной… И я утешала его, как мать, как сестра, и совсем забывала о том, что я — жена. Ревности не было, а была только боль за нанесенною ему горечь. Таковы были наши отношения.

Не стыжусь писать об этом, потому что это правда. Мой муж не был идеальным человеком. Со стороны многое казалось в нем причудливо-странным. Наверно, он таким и был — в том смысле, в каком причудлив и странен любой человек, у которого есть хоть малая доля индивидуальности.

…Теперь я одна хожу по улицам поселка, по тем улицам, где мы ходили вдвоем. Я понимаю: всякая смерть тяжела, любая утрата горестна. Но когда человек гибнет во имя высокой цели, в его смерти есть величие, есть какое-то оправдание, есть утешение, что ли, для тех, кто остался жить. Но погибнуть из-за того, что чувства другого вольно или невольно оказались обманутыми! Что может быть бессмысленнее, нелепее такой смерти? И не скажешь себе: «Крепись. Так было надо».


Я слышал не раз: ревность общественно опасна. А по-моему, она общественно полезна. Потому что она — симптом неравнодушия, свидетельство сильных страстей и живых человеческих чувств, которые, вопреки прогнозам унылых скептиков, никак не удается вытравить из людей нашему «машинному веку». Она — укор тому самому прагматизму, который, судя по иным повестям и рассказам, отличает истинно современного героя, надежно укрывшего свое сердце за частоколом иронии от житейских бурь и невзгод.

Страшна не ревность — страшны крайние, дикие формы ее проявления. Страшны и опасны. Страдать от неразделенной любви, от сомнений в своем совершенстве — горько, но и прекрасно. Расправляться с тем, кто тебя не любит, мстить за свои муки, за неуверенность в себе, за свои несбывшиеся надежды — преступно и мерзко. Современного человека действительно недостойно. Потому что истинно современный человек — это прежде всего человек высокой культуры, обогативший себя всем, что дала миру цивилизация. Значит, и сдержанностью, умением владеть собой, способностью укрощать слепые инстинкты.

«Ни слез о потере, ни слез ревности вытереть нельзя и не должно…»

И не должно! Так писал Герцен. И продолжал:

«…но можно и должно достигнуть, чтоб они лились человечески… и чтоб в них равно не было ни монашеского яда, ни дикости зверя, ни вопля уязвленного собственника».

Чтоб лились человечески… Вот, собственно, тот критерий, который позволяет, безошибочно отличить «хорошую» ревность от «плохой», ту ревность, что входит в нравственный капитал современного человека, от ревности, составляющей его ядовитый балласт. Если в отместку за свои слезы я заставляю страдать любимого человека, значит, льются они не человечески. Таков ответ автору письма, с которого начался этот очерк.

…Ну, а что же стало с Агеевым? Сначала приговор был не в меру суровым, потом, после долгих хлопот, его значительно смягчили, отпустили Агеева, поверили, что получил он искупительный урок на всю жизнь. Года два или три назад он был у меня — проездом из города, где поселился, на юг, в отпуск. Вместе с ним пришла славная сероглазая девчушка, суетившаяся вокруг него слишком уж неуклюже, а он подчинялся этой неумелой заботе снисходительно и покорно. С усталым безразличием, как мне показалось.

Мы проговорили не один час — все больше о том, как разыскать ему Аллу: она снова скрылась, забрав Володьку, и Агеев не мог, не хотел поверить, что сын вырастет без него.

Прощаясь, он обещал писать, но так и не написал, и с тех пор я о нем ничего не знаю.


1969

Загрузка...