Быстро бежал день за днем; весна перешла в лето. И это случилось совсем незаметно. Да и как заметить, как уловить эту грань! Просто день ото дня все гуще становилась листва на деревьях, все выше в нолях хлеба, теплее вода в реке.
Ребята начали понемногу купаться. Я тоже не отставал от других. Как только у Миши выдавалось свободное время, мы тут же бежали на речку, купались, загорали, лежа на лугу в сочной густой траве.
В общем, жизнь текла, как обычно. Совсем и не чувствовалось, что где-то идет война, все более и более неудачная, вытягивающая из страны, из народа последние соки.
Совсем и не чувствовалось, что где-то в Петрограде, в Москве произошла Февральская революция; недаром ее называли бескровной.
Да и что, собственно, изменилось в жизни нашего города? По существу, ничего. Только разве куда-то сбежал и бесследно исчез исправник, гордый, заносчивый человек, которого все терпеть не могли. А вот помощник исправника стал теперь называться начальником милиции. Это был человек незлобный, многосемейный; все горожане остались очень довольны, что теперь он будет следить за порядком.
Правда, было и еще одно новшество, которое многие, особенно пожилые люди, очень не одобряли. Вместо городовых на улице появились добровольцы народной милиции. В добровольцы могли записываться молодые люди постарше меня, кажется, лет с шестнадцати, с семнадцати. Им прикалывали к курточке красный бант и, что самое главное, на время дежурства давали пистолет. Они расхаживали по тихим зеленым улицам нашего городка и молили судьбу, чтобы она дала им возможность проявить свою решимость и мужество.
Но судьба к ним была безжалостна: никаких происшествий не случалось. Разве что выпивший лишку старый Ходак или кто другой из местных любителей веселых пирушек затевал на улице дебош. Нарушителя порядка сейчас же волокли в кутузку — так назывался небольшой и весьма с виду приветливый домик на окраине города. Туда запирали на ночь пьянчужек, чтобы они проспались.
В общем, жизнь в городе по-прежнему, как и до революции, была тихая, мирная, ничем особенно не примечательная.
Как и до революции, каждую субботу вечером гулко, размеренно звонили в соборе колокола, приглашая в храм всех желающих замолить свои грехи. Но большинство горожан шло в церковь совсем не за этим, а просто повидаться друг с другом, перекинуться словечком, а главное — послушать хор певчих. Хор был действительно хороший. Его организовал из любителей пения большой поклонник музыки и других видов искусства пожилой регент Петр Петрович Щеглов. Послушать его хор приезжали даже соседние помещики.
Ходили в собор и местные жители: ведь в нашем городке не было ни театра, ни кино, один только трактир Серебреникова. Там торговали преимущественно крепкими напитками. Оттуда, как правило, «гости» и отправлялись прямо в «кутузку». Иных развлечений в нашем городке не имелось.
Но нас, ребят, все это мало огорчало. С нас вполне хватало речки, леса, полей и лугов. Лучших развлечений мы не искали и поэтому слушать хор Щеглова в собор не ходили.
Удочки, силки для ловли птиц и мечты о настоящем охотничьем ружье — вот что полностью занимало наши умы и сердца. С утра до ночи мы проводили на реке или в ближайшем лесу. За это лето я загорел как негр и, но словам мамы, совсем отбился от дома. Я наслаждался жизнью настоящего деревенского мальчишки.
И все-таки какая-то совсем другая, пусть далекая, но суровая, страшная действительность нет-нет да и давала о себе знать. Прежде всего она заявляла о себе через газеты. Михалыч получал их ежедневно. В них писалось, что все у нас, в общем, обстоит хорошо, что в стране налаживается новый, революционный порядок, что на фронте солдаты в восторге от того, что они теперь свободные граждане и что, мол, рвутся в бой за свою освобожденную от царских притеснений родину.
Правда, тут же как бы вскользь упоминалось, что под давлением превосходящих сил противника нам пришлось отойти на заранее подготовленные позиции и временно отдать то одни, то другой город, но об этом говорилось как-то мимоходом, как о случайном явлении, не могущем омрачить всех наших успехов.
Новый военный министр — Керенский вихрем носился из Петрограда на фронт и обратно. Он произносил перед солдатами-фронтовиками речи, призывая русское воинство остаться верным союзникам и продолжать войну с немцами до победного конца. Солдаты слушали министра, кричали «ура», клялись, что лягут костьми на полях сражения, и рвались в бой.
Так писалось в газетах. Но, кроме газет, даже до нашей глуши доходили совсем иные слухи. Говорили, что на фронте не хватает оружия, боеприпасов, не хватает продовольствия. А главное, что солдаты измучены, не могут понять, ради кого и чего их гноят в окопах, и они хотят только одного: поскорее закончить войну, заключить мир и вернуться домой.
На улицах нашего городка нередко встречались люди в рваных солдатских шинелях, на костылях, с мрачными, изможденными лицами.
Многие раненые попадали лечиться в больницу. Они неохотно отвечали на расспросы о войне, больше отмалчивались, а если говорили, то совсем неодобрительно.
— Ох, что-то не верится мне, что они так уж рвутся в бой! — качал головой Михалыч.
Как-то раз, вернувшись из больницы, он сказал мне:
— Тебя вечером приглашают.
— Кто приглашает, куда?
— Евфросинья. Алеша с фронта вернулся.
— Алеша Попович, — обрадовался я. — Вот хорошо-то!
— Хорошо, да не очень, — невесело усмехнулся Михалыч. — На Поповича он теперь совсем не похож.
— Почему не похож?
— Пойдешь — увидишь. — И Михалыч, помолчав, добавил. — Всё из парня вытянули. И руку на фронте оставил.
— Без руки, Алеша без руки? — сразу даже не поверил я.
— Да, левую по локоть оттяпали.
В ожидании вечера я бродил то по дому, то по саду. Перед глазами так и стоял широкоплечий, с золотистой кудрявой головой сын больничной сиделки Евфросиньи. Он был старше меня лет на десять, товарищем мне быть не мог, и все-таки мы с ним дружили. Он часто делал мне бумажных змеев и запускал под самые облака.
Но особенно пленял он меня тем, что очень здорово играл на гармошке и подпевал при этом. Мы даже вместе с ним пели «Ой, полна, полна коробушка…» и «Из-за острова на стрежень…»
— Какой красивый, — говорила обычно мама, — прямо русский богатырь!
А Михалыч прозвал его Алешей Поповичем и прочитал стихи Толстого о том, как былинный Алеша Попович своей песней заманил к себе в лодку царевну, а потом полонил ее и катался с ней по реке.
Эти стихи я, в свою очередь, прочитал нашему Алеше. Он долго смеялся и все говорил: «Ну какой же я Попович, какой богатырь?! Да и лодки у меня нет, и царевны тоже».
Это была сущая правда. Но все-таки Алешей Поповичем он так у нас и остался.
И вот теперь он вернулся домой с фронта без руки. Михалыч говорит: «Совсем не похож на богатыря». Неужели это правда?
Дождавшись вечера, я отправился в гости. Евфросинья жила в маленькой комнатке неподалеку от больницы. Раньше, когда Алешу еще не забрали в солдаты, я частенько там бывал: мне у нее очень нравилось — чистенько так, опрятно.
И вот спустя два с половиной года я опять в знакомой комнатке. Вошел и сразу даже не узнал Алешу. Сидит рядом с Евфросиньей за столом какой-то солдат, стриженый, лицо худое, осунувшееся, совсем-совсем не веселое.
— Ну, Алеша, встречай гостя, — ласково сказала Евфросинья, увидя меня.
Солдат посмотрел, улыбнулся и вдруг опять стал прежним Алешей; может, и не совсем таким, каким был, а все-таки прежним, каким-то своим.
— Юрка! — воскликнул он. — Какой длинный вытянулся, как журавль.
Он встал навстречу, обнял меня. Мы расцеловались.
— Садись, садись за стол, рассказывай, как живешь, что нового, — говорил он.
— Да что ж мне рассказывать?.. У нас ничего нового нет. Вот ты расскажи.
— У меня-то новостей мешок целый, только трясти его неохота.
Алеша поднял левую руку. Половина рукава была пустая.
— Видишь, подрезали меня маленько. Говорят, больно много руками махаешь.
— Да будет тебе невесть что городить, — вмешалась Евфросинья. — Ну, потерял руку, ну и что же? Другие без рук, без ног домой ворочаются… Хорошо, что голова цела осталась.
— Да, уж без головы воротиться — мудреное дело, — охотно согласился Алеша.
Мы рассмеялись.
— Шутит все, — покачала головой Евфросинья.
Она налила каждому по рюмочке домашней наливки:
— Выпьем со свиданьицем.
Мы чокнулись, выпили и сели за стол. Сначала было как-то неловко: после стольких лет разлуки неизвестно, о чем и говорить. Но понемногу эта неловкость прошла, будто мы совсем и не разлучались. Алеша сначала нехотя начал рассказывать про войну, про фронт, а потом разошелся:
— Нет, Юрка, война совсем не та, как ее на картинках рисуют. Видал картинки: Козьма Крючков сразу по одиннадцать немцев на пику насаживает, как грибы для просушки, а поди-ка насади их?! Как начнут из тяжелых орудии благословлять, только успевай в землю зарываться. А наша-то артиллерия стоит помалкивает. Снарядов, говорят, не подвезли. А то еще чище — подвезли, да в орудия не лезут, не такого калибра: ошиблись, не те снаряды прислали. Ну что ж, ошибка — вещь возможная. Только отвечают-то за нее всё дружки-солдатики… Офицер шашку выхватит: «Вперед, за родину, за царя-батюшку!» А с чем вперед? Иной раз и винтовка не у каждого. С пикой, что ли, к нему полезешь? За царя-батюшку на смерть идем, а царица-матушка ножку нам подставляет. Ей-то что, нашего брата не жалко: сама немка, родная кровь, известно, дороже…
— Ну, теперь царя уж нет, — перебила Евфросинья, — и царицы тоже.
— Александры Федоровны нет, — усмехнулся Алеша. — Теперь заместо нее Александр Федорович делами заправляет.
— Какой Александр Федорович?
— Наш новый царь-батюшка — Керенский.
— Да что ты, одурел, что ли? — переполошилась Евфросинья. — Слова такие говоришь! Керенский — не царь, он от народа поставлен, за народ хлопочет.
— Ой ли! — недоверчиво покачал головой Алеша. — Что-то толку от его хлопот не видать. При царе как баранов на убой гнали, и теперь то же.
— И даже слов таких говорить не смей! — рассердилась Евфросинья. — Разве теперь, как раньше? Раньше городовые были, а теперь заместо их ребята с бантами…
— Вот разве что с бантами… — расхохотался Алеша. — Это верно, мамаша, разница ба-альшая! — Он помолчал и уже без улыбки прибавил: — Только на фронте никаких перемен не видать. Да и воине конца-края не видно. До победного, говорят. А у кого победный-то выйдет? Бабушка еще надвое ворожила…
— Ну, будет тебе пророчить-то, — остановила его Евфросинья. — Лучше давайте выпьем еще по рюмочке. Только вино-то у меня больно слабенькое, стариковское, сама из вишенок делала.
— А я, мамаша, для свиданьица и покрепче припас, — весело ответил Алеша.
Он быстро встал, сбегал в кладовку и принес оттуда бутылку водки.
— Вот это нашенская, телогрейка солдатская. И в мороз, и в дождь на фронте нас согревала. Тело согреет и душу развеселит.
— Ты пей ее, если хочешь, а мы с Юрой лучше своей, сладенькой.
— Ну, как желаете. — Алеша налил стакан и выпил одним духом. — Так по-нашему, по-солдатскому…
Евфросинья неодобрительно покачала головой.
К концу вечера Алеша выпил один почти всю бутылку. И, что меня больше всего удивило, совсем не опьянел. Но душу ему она так и не развеселила. Даже, наоборот, он как-то нахохлился, совсем загрустил.
— Ты что, сынок, пригорюнился? — обняла его мать.
— Да так, ничего, — нехотя ответил он. И потом заговорил будто сам с собой: — Ну вот я и дома. Отвоевался, значит. А куда ж дальше? Руки нет, работать нечем, грамоте не шибко обучен, куда же податься?
— Бог даст, пристроишься, придумаем что-нибудь, — отвечала Ефросинья.
— А что придумаем? В сторожа ночные? Да уж больно много на эту должность нас, охотников. Кто без руки аль без ноги — прямо в сторожа. И сторожить-то скоро нечего будет.
— Придумаем что-нибудь, — почти шепотом сказала Евфросинья.
Все замолчали. Вот и веселая встреча.
— Да что, правда, тужить-то, — неожиданно тряхнул головой Алеша. — Ну-ка, мамаша, достань мою заветную, давно в руках не держал.
Евфросинья с испугом глянула на пустой рукав сыновней рубахи, но ничего не сказала. Встала, открыла сундук, вынула гармошку, передала сыну.
Тот взял ее правой рукой, поставил на колени. А как же играть-то? Неужели забыл, что руки нет? Забыл или нет, так я и не понял.
Алеша прижал гармонь обрубком левой руки, а правой растянул мехи и прошелся по ладам. Попытался сыграть свой любимый вальс «На сопках Маньчжурии». Ничего не получилось. Гармонь то и дело вырывалась из-под культи. Да и какая же это игра — одной рукой?!
Странная, тоскливая музыка наполняла комнату. Мы с Евфросиньей притихли. Наконец и Алеша не выдержал. Он изо всей силы рванул мехи. Гармошка взвыла и со стоном грохнулась на пол.
— Нет, не могу. И это пропало. Все пропало! — И он вдруг опустил голову на стол и залился горькими слезами.
— Что ты, сыночек, что ты, родной? — бросилась к нему Евфросинья. — Ну, успокойся. Это ты водочку зря выпил, душу-то она тебе и растревожила.
— Эх, мама, при чем тут водка, — успокоившись немного, ответил Алеша. — Вспомнил я, одну мечту свою вспомнил.
— Ну что ты вспомнил, какую мечту?
— А такую: думал, вернусь с войны, на гармошке как следует научусь, в трактир музыкантом поступлю. Вот и поступил.
— Ну и что ж хорошего — музыкантом быть? Одно пьянство да разгул. Бог с ней, с этой музыкой, и без нее проживешь.
Вечер совсем расстроился. Никто не знал, что дальше делать. Я попрощался и пошел домой. Алеша решил меня проводить.
Мы шли по сонным улицам. В садах за заборчиками старые яблони перешептывались густой листвой. Далеко за речкой, за полями и перелесками едва теплилась вечерняя заря.
— Смотри, как хорошо светится! — сказал Алеша.
Я кивнул.
— А ведь там-то самая страсть и есть…
— Какая страсть? — не понял я.
— На западе-то? А война.
Война… Я еще раз взглянул на этот розоватый спокойный свет догорающей зари. Неужели там теперь грохот пушек, мучения, смерть? Зачем только люди придумали войну, кому от нее польза? Этот вопрос никогда раньше не приходил мне в голову.