Мое вынужденное купание не прошло мне даром. А может, это просто случайно совпало. Но, как бы там ни было, я после рыбалки на другой же день немного заболел: поднялась температура, начался насморк, кашель, в общем, все как полагается в подобных случаях. Или, еще вернее, как все в подобных случаях не полагается: болеть именно теперь мне было совсем уж некстати. Лето подходило к концу, а я даже не знал, как ко мне относится Соня, и вдруг, на поди, насморк, кашель — просто беда.
На следующий день к вечеру Сережа, как обычно теперь, принарядился, причесался и отправился в городской сад. А я? Я остался наедине со своей проклятой простудой.
— Да ты напиши Соне письмо, — посоветовал Сережа. — И она тебе тоже напишет.
Верно! Как же я сам не догадался? Молодец Сережа, все-таки в трудную минуту всегда выручит.
Но написать письмо оказалось не так-то просто. О чем писать? О том, что у меня насморк и кашель? Конечно, не стоит. Разве об этом пишут любимой девушке, да еще чуть не в первый день после объяснения. Лучше написать, что я очень скучаю, что проклинаю свою болезнь… Ну, а дальше что?
— Ты скоро? А то я опоздаю, — спросил Сережа.
— Сейчас, сейчас.
Напишу еще, что ее окунь мне всю ночь снился и что мы обязательно поймаем такого же, когда я поправлюсь.
Своим письмом я остался не очень доволен. Нужно было бы что-нибудь такое трогательное, душещипательное написать. Но разве сразу придумаешь, особенно если Сергей прямо над душой стоит! «Вот уж к завтрему все как следует придумаю», — успокоил я себя. И, отдав письмо, стал ждать возвращения Сережи с прогулки.
К счастью, мое одиночество очень скоро было нарушено. Ко мне зашел Коля Кусков.
— Здорово, дружище! — закричал он еще из двери. — А я уж думал, ты помер: что-то совсем пропал.
— Здравствуй, здравствуй, заходи. Сейчас мама чайку нам даст, — обрадовался я приятелю. — Хотел все сам к тебе зайти, да некогда, все дела, дела…
— Знаем мы, какие у тебя с Сережкой дела, — хитро подмигнул Коля, — чай, не слепые! Дела-то ваши в кисейных платьицах по саду разгуливают. Ну да это не грех, — заключил он вполне миролюбиво, даже одобрительно.
Мама принесла чаю, хлеба, варенья, и мы подсели к столу.
— Дела-то в платьицах — это хорошие дела, — еще раз одобрил Коля, — хорошие, да не первостепенные.
— А какие же первостепенные? — спросил я.
— Эва! Да ты, видать, совсем голову потерял, — махнул рукой Николай, — ай забыл, какой месяц у нас на носу.
— Ну, сентябрь.
— То-то, что сентябрь, — перебил Коля, — значит, пора о главном, об охоте, подумать. Пора с гончими в лес сходить, поразмять их перед охотой. Я их и так каждый день часа на два, на три из сарая выпускаю, чтобы побегали, погуляли. Да только беда с ними, вернее, с Секретом беда. Зулейка-то молодец, от дома далеко не уходит.
— А Секрет? — спросил я.
— Обормот он, а не Секрет, бандит, да и только.
— Да почему так?
— Вот почему, слушай. Кормлю я их обоих как на убой. Через день с бойни разную требуху им таскаю. Разожрались, прямо хоть садись на них да поезжай. А обормоту этому все, видно, мало, все послаще пожрать охота. Вот выпущу их обоих из сарая, на прогулку выпущу. Зулейка чин по чину по двору ходит, травку нюхает. А этот — шасть со двора! — и след простыл. Где пропадает, что делает — бес его знает! Только третьего дня, гляжу, крынку сметаны приволок. Да как аккуратно — не разбил, не разлил, за ручку зубами ухватил и тащит. Ну, я, известно, сметану отнял у него. Молодец, говорю, носи, носи все в дом, а не из дома. Сметана жирная, что масло. Съел я ее. Думаю: так-то от кобеля в хозяйстве подспорье. На другой день тоже погулять выпустил, сам в окошко поглядываю, не несет ли чего. Нет, без добычи явился, а только бока раздутые, видать, здорово где-то подзаправился. Запер я обоих, суку и кобеля, в сарай. Только запер, глядь — ко мне гостек является, столяр Дмитрич. Он же вам с Алексей Михайловичем клетку для птиц делал. Ну вот, явился ко мне в помещение и так это официально начинает:
«Я, гражданин Кусков, к тебе с обидой пришел, жалиться пришел на твово кобеля».
«А что, спрашиваю, мой кобель? Какая тебе от него помеха?»
«А такая помеха, что повадился он кажный день ко мне в гости. Как заметит, что я куда-нибудь из комнаты вышел, шасть туда — и прямо на стол, а то и в печь: все повытаскает, пожрет — и до свиданья. Так вот, говорит, изволь свово кобеля на привязи держать, а мне возместить убытки».
Я сразу смекнул, в чем дело: живет-то Дмитрич вроде меня в подвале и один-одинешенек. У него все настежь, и дверь не запирается. Вот, значит, Секрет к нему в гости и повадился. Смекнул я это, а виду не подаю. Напротив того: сурьезность на себя напустил и говорю:
«Ты, говорю, Дмитрич, человек всегда нетрезвый, на кураже, значит. Вот тебе с похмелья кобели в глазах и мерещатся. Иди, откелева пришел, проспись и никаких кобелей видеть больше не будешь. А мой Секрет под замком весь день сидит, свежего воздуха и того, бедняга, не ощущает».
А Дмитрич все свое долбит. Я, мол, твово кобеля, вот как теперича тебя, морда в морду видел. И ошибки тут нет никакой. Плати убыток за кобеля, давай на бутылку — и квиты. Ну, от таких слов у меня, известно, даже сердце взыграло. Я бы и сам бутылку-то выпил, если б капитал позволял, а то, на поди, ему отдай. Не стерпел я и говорю:
«Ты вот что, Дмитрич, остерегись такие слова произносить, не играй с огнем. Я человек нервный, впечатлительный. Струмент у меня, сам видишь, тяжелый. Я, брат, из-за тебя, дурака, могу большие неприятности себе нажить».
Сам это говорю, а сам за сапог берусь. Гляжу, смекнул он, к чему планида-то клонится, начал к двери подаваться. А я ему так тихонько, деликатно так, по-дружески говорю:
«Закрой-ка ты, Дмитрич, поплотней дверь за собой да с такими глупостями в другой раз ко мне не ходи, не расстраивай меня. А то, не ровен час, я из тебя гоголь-моголь сделаю».
Привстал маленько с табуретки-то. А он шасть за дверь!.. Уж снаружи орет:
«Я это дело так не оставлю! Где это видано, чтоб кобели по столам разгуливали, кто такую моду завел!»
Ну, я эти самые слова без внимания оставил. На улице ори сколько хошь. На то она и улица.
На следующий день уже под вечер опять собак на прогулку пустил. Сам на лавочке сижу, покуриваю. Глядь, что такое? Бежит мой кобель, а на самом, как хомут, оконная рама надета. Перепужался, видать, под крыльцо лезет, а рама-то не пускает, еще о стекла всю шею изрежет. Насилу я его поймал, стащил с него раму, разбил, в дрова кинул, а кобеля — в сарай под замок.
Только управился — вижу, гостек ко мне спешит, Дмитрич опять потрафляет, а сам еще издали шумит:
«Теперича бутылкой одной не отделаешься! Теперича попляши у меня, чтоб я тебе кобеля твово назад воротил».
А я так спокойненько ему в ответ:
«На излечение тебя, Дмитрич, определить надо, потому, говорю, что последний разум пропил».
А он:
«Ладно, мол, теперича поглядим, кого куда на излечение. Идем-ка лучше ко мне. Я твово кобеля на месте преступления прямо на столе застал да и запер. Дверь лопатой снаружи подпер, теперь не выскочит. Иди выкупай, не то я его там же и порешу, возьму топор и порешу, чтобы не безобразил…»
Выслушал я все эти безобразные речи, потом встаю, беру этак деликатно Дмитрича под локоть, как девушку хорошую, и веду его прямо к сараю.
Идет, а сам ужимается. Значит, страх берет, как бы я ему не поддал маненько. Ну, я, известно, и пальцем его не тронул, только дверь отомкнул:
«Гляди, говорю, пьяная твоя рожа…»
Он как глянул в сарай, а Секрет на соломе лежит, что твой помещик развалился. Дмитрич даже закрестился.
«Чур меня, чур меня, говорит, видать, и вправду померещилось. Самогону я вчера, значит, лишку хватил. Вот оно и почудилось».
Ну, отпустил я его, дурака, чин по чину, никакого увечья ему не причинил. Только пришел домой, стал чай себе кипятить, слышу — дверь заскрипела, гляжу, опять он тут.
«Нет, кричит, не померещилось мне! Был в гостях твой окаянный кобель, был и раму с окна унес. Головой, знать, вышиб».
Ну тут уж и я осерчал маненько, уж больно он мне со своей колготней надоел. Говорю ему:
«Этак, милый, ты завтра скажешь, что кобель мой и фатеру твою унес. А ну-ка марш отсюда!» — да его коленом под известное место. Так птичкой от меня и вылетел.
И вот ведь какой дотошный — сам летит, а сам на лету орет:
«Раму-то, раму хоть отдай!»
Ну уж я ему такую раму дал, долго теперь помнить будет! — Коля самодовольно рассмеялся и налил себе в блюдечко чай.
— Зря все-таки ты с ним так нехорошо, — нерешительно сказал я, — ведь он все же прав. Секрет у него столько дел натворил, а ты еще его же и поучил.
— Вперед умнее будет! — беззаботно ответил Николай. — А Секрет-то, видать, молодец, сообразительный оказался. С тех пор как его припереть хотели, больше к Дмитричу ни ногой. Оробел, видно, как раму башкой высадил.
Потом мы с Колей говорили о том, что скоро можно будет сходить в лес, погонять зайчишек. Время прошло незаметно. Коля ушел, когда уже совсем стемнело. Вскоре после него явился и Сережа.
— Ну, танцуй! — приказал он.
— Принес? Давай скорей! — обрадовался я.
— Сперва танцуй.
Ничего не поделаешь — пришлось немножко потанцевать.
И вот в моих руках четвертушка белой бумаги, кажется, листок из тетради.
Сережа оказался на этот раз крайне деликатен, сейчас же ушел в столовую ужинать, оставив меня одного с моим драгоценным подарком.
С замирающим сердцем я развернул листок. На внутренней его стороне карандашом было написано всего несколько слов. Соня писала: очень жалеет, что я простудился, надеется, что скоро поправлюсь и мы опять пойдем на речку или в лес.
Все это было хорошо, но самое основное — в конце. Там стояла подпись: «Твоя Соня».
Моя Соня! Она сама это написала. Ах, из-за этих двух слов «твоя Соня», да еще написанных ее же собственной рукою, — из-за этого стоит и поболеть.
С этого дня и до конца своей болезни — а она продолжалась почти целую неделю — я каждый раз, как только Сережа шел в городской сад, посылал с ним письмо и каждый раз в тот же вечер получал ответ.
К сожалению, я так и не придумал за всю неделю, о чем бы таком особенном написать, чтобы Соня почувствовала, что такое письмо мог написать только я, и только ей одной. Писал же о том, как скучно сидеть дома и как хочется поскорей ее увидеть.
Соня отвечала в том же духе. Единственно, что в этих письмах было особенного, — это, что письма ко мне были подписаны «твоя Соня», а мои к ней — «твой Юра».
А один раз я получил особенно дорогое мне письмо. В конце его стояла подпись просто «Соня». Но на самом кончике листа приписка «твоя». Значит, Соня нечаянно описалась, но тут же поняла свою ошибку и исправила ее. Значит, приписка в каждом письме «твоя» не просто формальность, вроде «многоуважаемый такой-то» или «всегда готовый к услугам такой-то», — нет, здесь кроется нечто совсем другое, настоящее. Ради этой приписки я и писал свои письма и с нетерпением ждал ответа. Мне казалось, что эта приписка как-то сблизила нас, может, даже больше, чем мое объяснение в городском саду.
«Как-то мы теперь, после болезни, встретимся? — думал я. — Неужели опять только о грибах да о погоде будем друг с другом говорить?»
И вот настал этот счастливый день, когда я первый раз после болезни вместе с Сережей пошел в городской сад.
На дворе была уже настоящая осень. Деревья почти все пожелтели, дорожки были сплошь завалены пушистой свежеопавшей листвой, и в самом воздухе уже чувствовалась осень.
Пришли в сад и наши девушки. Соня мне очень обрадовалась, а уж про меня и говорить нечего. Все четверо мы пошли к реке. Сережа с Тоней ушли немножко вперед, мы приотстали.
Ах, как хотелось сказать Соне что-то особенно значительное! А я, как на смех, стал почему-то рассказывать, как наш пес Секрет украл у столяра крынку сметаны, а потом оконную раму унес. Соня очень смеялась и начала рассказывать забавное про свою кошку, как та залезла в кадушку с тестом.
Я вспомнил, что и наш кот Иваныч тоже один раз на тесто спать улегся. В общем, мы оба разболтались на кошачьи и собачьи темы, и перейти с них на душевный, лирический разговор было просто немыслимо. Так я опять упустил возможность поговорить с Соней о своих чувствах к ней.
А ведь какой был подходящий момент после моей болезни, после вынужденной, хоть и кратковременной разлуки и красноречивых приписок в письмах «твоя» и «твой»!