Это случилось совершенно неожиданно. Мы с Левой возвращались вечером после какого-то школьного собрания и вдруг столкнулись на улице с Маргаритой Ивановной. Она была такая веселая, довольная, так вся и сияла.
— Вы откуда и куда бредете? — спросила нас.
Мы сказали, что из школы и домой.
— Идемте лучше ко мне в гости, — неожиданно предложила Маргарита Ивановна. — Я вас чаем с вареньем напою и сыграю что-нибудь хорошее, если захотите.
Мы с Левой украдкой переглянулись: идти или нет? Пойти, пожалуй, интересно, только как-то неловко: с чего вдруг?
— А у меня сегодня радость, — улыбаясь и как бы читая наши мысли, сказала Маргарита Ивановна. — Знаете, все мои голубки откуда-то домой вернулись.
— Вернулись, прилетели! — обрадовались и мы не меньше самой Маргариты Ивановны.
— Вернулись, вернулись, — расплываясь в счастливой улыбке, повторяла Маргарита Ивановна. — Сегодня утром просыпаюсь и понять ничего не могу: чудится мне, что где-то совсем рядом голуби воркуют. Какие голуби, откуда они взялись — голубятня-то пустая? «А вдруг…» — думаю и поверить сама себе боюсь. Все-таки вскочила с постели, выглянула в окно, а они, мои голубки-то, по крыше сарая возле голубятни разгуливают, носами в дверку стучат, просятся, чтобы их домой пустили. Не помню, как я оделась, во двор выскочила, и тут вдруг страх на меня напал: ну как они от дома отвыкли? Полезу на крышу в голубятню дверцу открыть, а они поднимутся и улетят. Ни жива ни мертва, а все-таки залезла. Ничего, сидят, только шеи вытянули, насторожились. Я за дверцу взялась, потихонечку открыла. Гляжу: все разом в голубятню. Заворковали, засуетились там, родному дому, видно, очень обрадовались. Ну и я тут на радостях давай кормить, поить их, а сама гляжу не нагляжусь. Пересчитала — все тут. Еще раз пересчитала: не ошиблась ли? Нет, все до единого.
— А вы нам их покажете? — спросил я.
— Покажу, конечно, покажу, — охотно согласилась Маргарита Ивановна.
— Тогда пошли? — предложил я Леве.
— Пошли, если зовут, — улыбнулся он.
И мы втроем свернули в боковую улицу.
Квартира у Маргариты Ивановны была очень миленькая. Одна комнатка и закуточек-кухонька. Но как все было уютно, чисто, хорошо! В комнатке у стены стояло старенькое пианино, а над ним висело много каких-то фотографий.
Пока Маргарита Ивановна зашла в кухню, чтобы поставить самоварчик, мы с Левой принялись рассматривать фотографии на стене. Там были какие-то пожилые люди — мужчины и женщины. А вот карточка какого-то совсем молодого военного.
— Прапорщик! — сказал Лева. — Видишь, на погонах одна звездочка.
— А как на Маргариту Ивановну похож! Посмотри-ка, прямо одно лицо. Только она толстая, а этот худой.
Лева в знак согласия кивнул головой.
— Должно быть, брат, — сказал он.
В это время в комнату с чашками в руках вошла сама Маргарита Ивановна.
— Фотографии разглядываете? — спросила она. — Это вот сын мой, офицером был.
— Почему был, а сейчас?.. — Я сказал и запнулся, невольно догадавшись.
— Да, да, — кивнула Маргарита Ивановна, — убили его. В первый же год войны погиб. — Она подошла к нам, тоже стала смотреть на карточку. — Андрюша его звали. Мы с ним тогда не здесь, в Ефремове жили. — Она помолчала, как бы вспоминая что-то, потом снова заговорила: — Помню, получила известие о его смерти, кажется, все в душе оборвалось. И жить незачем. Брожу по Ефремову и все жду: вот-вот его встречу. Может, думаю, купаться пошел или в лес за грибами. До того, ребятки, додумалась, чуть с ума не сошла. Уж один врач-старичок посоветовал: «Вы, Маргарита Ивановна, временно поезжайте куда-нибудь, чтобы от своих мыслей хоть немножко отключиться». А куда ехать, разве от самой себя уедешь куда-нибудь? Только тут, на мое счастье, предложили мне месяца на два в Чернь съездить. Какой-то помещик умер, жена в библиотеку книги пожертвовала, по музыке много книг и ноты разные. Вот меня и попросили поехать и разобраться во всем этом. Я думаю: и правда, съезжу-ка, хоть отвлекусь немного. Приехала, начала разбираться. Днем в библиотеке сижу, а вечером на речку отправляюсь. И до того мне ваша Чернь понравилась, что я и решила тут остаться. Сняла вот эту комнатенку и добро свое сюда из Ефремова перевезла. А какое у меня добро-то? Самое ценное — это инструмент. — Она кивнула головой в сторону пианино. — Инструмент да голуби. Очень Андрюша мой голубей любил, и почему-то именно белых. Андрюши-то давно уж и в живых нет. Зато я теперь вместо него этим делом занимаюсь, в память об Андрюше.
Я слушал Маргариту Ивановну, и вдруг мне стало все понятно: почему она, пожилая, толстая, а лазает по крыше и гоняет голубей да еще с мальчишками из-за них воюет. Стало понятно, почему она так огорчилась, когда все голуби враз пропали. Пропали-то, значит, не голуби, а последняя память о сыне. Голуби то его или их дети — все равно его детище, его хозяйство.
Мы с Левой попросили, чтобы Маргарита Ивановна слазила с нами на голубятню и показала своих питомцев. Она очень охотно согласилась. Вышли во двор, по узенькой лесенке поднялись на голубятню. Там было все так же чисто и аккуратно, как и в комнате самой Маргариты Ивановны. Голуби, сытые, прибранные, сидели парочками, изредка переговариваясь друг с другом.
— Вот так же, бывало, залезу вместе с Андрюшей, — сказала Маргарита Ивановна. — Он мне своих любимцев показывает: этот тем-то хорош, а другой еще чем-нибудь. Я слушаю Андрюшу, головой в знак согласия киваю, будто понимаю, а сама-то даже голубей одного от другого отличить не могу, все белые, мохноногие, все на одно лицо. А вот как не стало \идрюши, тут-то я начала к его питомцам приглядываться. И вправду ведь: один на другого совсем не похож, и лица у них разные, и фигуры, а уж про попа дки и говорить нечего: один суетливый, беспокойный, другой, наоборот, флегматичный, один заботливый — он и от голубки не отходит, и от птенцов тоже, а другому и семьи не нужно, только бы полетать, в небе покувыркаться. Если бы я писательницей была, обязательно книгу бы о голубях написала. Не о том, как их разводить, нет, об этом уже много написано, я бы о характерах, об их отношении друг к другу, о их семейной жизни написала. Очень все это интересно. Иной раз, когда свободное время есть, загляну сюда, сижу тихонько и наблюдаю за своими голубками, разговариваю с ними об их прежнем хозяине — об Андрюше рассказываю. Только он-то не слышит этого и голубков своих уж никогда больше не увидит. Ну, что ж поделать, видно, так уж суждено, на то и война, чтобы люди гибли…
Осмотрев голубей, мы вернулись в комнату. Маргарита Ивановна принесла крохотный кипящий самоварчик и напоила нас чаем с душистым свежим вареньем. Самовар стоял на столе, шипел, пускал тонкую струйку белого теплого пара. От этого пара запотели окна, стали матовые. А за окном уже сгущались ранние осенние сумерки.
— Ишь как стекло запотело. Значит, холодно на дворе, — сказала Маргарита Ивановна.
После чая она показывала нам толстый альбом с фотографиями. Там и она, еще молодая, совсем худенькая, ее муж — толстый, с бородой, с усами, чем-то очень похожий на Михалыча. И Андрюша был снят много раз: совсем маленьким на руках у Маргариты Ивановны, и потом мальчишкой-подростком, и еще старше, вроде нас с Левой, и под конец уже офицером в военной форме.
— Это перед самой отправкой на фронт, — сказала Маргарита Ивановна и, забрав у нас альбом, предложила: — Ну, хотите, я вам что-нибудь поиграю?
— Очень, очень хотим.
— А что же мне вам поиграть?
На этот вопрос мы совсем не знали, что ответить. Наши музыкальные сведения были так невелики. Но Маргарита Ивановна решила сама:
— Я вам поиграю то, что Андрюша любил, — Чайковского, «Времена года».
— Какие «Времена года»? — не понял я.
— Это так называются его фортепьянные пьесы. Двенадцать пьес, по числу месяцев, и каждая рисует картинку, соответствующую какому-нибудь месяцу. Помните, я вам в школе как-то рассказывала, что звуками так же, как красками или карандашом, можно рисовать. Вот Чайковский умел это делать, как никто другой. Слушаешь его и действительно видишь то, что он хотел в своей вещи изобразить. — Маргарита Ивановна достала с полки тетрадку нот. — Темно, нужно свет зажечь, — сказала она. Взяла со стола спички, но вместо лампы зажгла две свечи, вставленные в специальные боковые подсвечники, укрепленные на передней стенке пианино.
В комнате сразу так хорошо запахло горящими свечами, будто на елке. И сама комната стала еще уютнее, вся в сереньких вечерних сумерках, одно пианино только освещено неровным, колеблющимся светом свечей да на потолке такой же неяркий колеблющийся отсвет.
— Ну, слушайте, — сказала Маргарита Ивановна, усаживаясь на круглый стульчик перед пианино. — Вы знаете, кто такой Чайковский?
— Знаем: «Евгений Онегин», «Пиковая дама», — поспешили мы с Левой наперебой блеснуть своими познаниями.
— Верно, верно. Эти оперы он написал. Чудесные оперы, чудесная музыка, — сказала Маргарита Ивановна, — но, кроме этого, он написал еще очень много разных музыкальных произведений. Вот и «Времена года» тоже написал. А почему именно «Времена года»?
Вот этого мы, конечно, не знали.
— Потому, что Чайковский очень любил природу, — сказала Маргарита Ивановна, — вообще больше всего в жизни он любил три вещи: музыку, свою родину и свою родную русскую природу. В его музыке очень часто встречаются картины природы, но «Времена года» уже целиком посвящены ей. Это, конечно, не просто картины — зима, лето… Нет, это то настроение, которое рождается в нас, когда мы, например, в солнечный морозный день идем по лесной дороге и смотрим на кусты и лиловые тени, лежащие на белом снегу. Вот я вам сейчас сыграю «Март». А подзаголовок у него «Песня жаворонков». Конечно, никакой птичьей песни вы не услышите, даже намека нет на нее, зато весеннее настроение очень хорошо чувствуется. Представьте себе: вы распахнули дверь. Сошли с крыльца в старый, заваленный снегом сад, пошли по березовой аллее. Кругом все еще бело, всюду снег. Но солнце светит уже по-весеннему, и настроение у вас такое же весеннее. И радостно, и ждешь чего-то, и немножко грустно, что столько весен уже позади, и в душе невольно возникает какая-то мелодия, звенящая и немножко печальная. Вот слушайте ее…
Маргарита Ивановна заиграла. А мы с Левой сидели, притулившись в уголках старенького дивана, слушали, как такое же старенькое пианино звенит, и поет, и рассказывает о чем-то: может, о весне, а может, и совсем об ином… И я вдруг вспомнил, как Михалыч читал как-то вечером стихи Толстого «Алеша Попович». Мне они очень понравились. Я их почти сразу запомнил. Там тоже все про пение, про музыку, и так хорошо про это сказано:
Песню кто уразумеет?
Кто поймет ее слова?
Но от звуков сердце млеет
И кружится голова…
Вот и теперь, слушая Маргариту Ивановну, я, по совести, сколько ни пытался, не мог себе вообразить ни сада, ни березовой аллеи… «А нужно ли непременно что-нибудь себе представлять, — подумал я, — когда на душе и так хорошо?»
Потом Маргарита Ивановна играла «Сентябрь» — охоту. Вот это представить себе было легко. Слушаешь и действительно будто видишь, как охотники верхом на конях отправляются на охоту с борзыми. Даже как будто охотничий рог слышится. И так все это бодро, весело. Ну, прямо кажется: сели на коней да и поскакали.
— А это «Октябрь» — осенняя песня, — сказала Маргарита Ивановна. — Эпиграфом к ней Петр Ильич взял первые строки из стихотворения А. Толстого:
Осень. Обсыпается весь наш бедный сад,
Листья пожелтелые по ветру летят.
Такие грустные картины, — сказала Маргарита Ивановна, — были понятны, близки и даже просто сродни самому Чайковскому. Петр Ильич в личной жизни был очень несчастливый человек, совсем одинокий, всегда задумчивый, с тревожной, впечатлительной душой. Потому-то ему особенно удавалась именно такая музыка, где чувствуется раздумье над жизнью и неутешная грусть о том, что так быстро и невозвратно все проходит. — Маргарита Ивановна взглянула в ноты и еще раз прочитала:-«Осень, обсыпается весь наш бедный сад…» Вот и листья на деревьях когда-то были сочные, зеленые, полные свежих соков, а теперь они высохли, пожелтели, падают с веток на землю. Скоро зима. Грустно. Жалко ушедшего лета, как жалко прожитой жизни… Ведь и в жизни человека тоже наступает осень, когда все молодое, светлое, радостное уже позади. Слушайте, дорогие мои, Чайковский расскажет вам об этом лучше меня. — И Маргарита Ивановна тихонько заиграла.
А под конец она сыграла «Ноябрь», «Тройку». Вот тут все сразу ясно и понятно, будто сам сидишь в санках и слушаешь, как звенят, переговариваются бубенчики. А по сторонам поля, перелески… Так бы вот ехал и ехал куда глаза глядят. И мне вдруг захотелось, чтобы поскорее наступала зима.
Маргарита Ивановна кончила играть, зажгла настольную лампу со стеклянным розовым абажуром, а свечи потушила. Над свечами закурился сизый дымок, и опять в комнате празднично запахло зажженной елкой.
Скоро мы попрощались с Маргаритой Ивановной. Она накинула на плечи теплый пуховый платок, вышла на крыльцо нас проводить.
— Вот и зима! — весело сказала она.
Действительно, ступеньки крыльца уже слегка запорошило. Большие белые снежинки, мохнатые и хрупкие, как ночные бабочки, веселым роем кружились в косом свете лампы, кружились и тихо, беззвучно опускались на землю и на кусты сирени в палисаднике перед домом.
«Может, к завтрему подвалит побольше — пороша будет», — подумал я, и сердце сжалось от сладкой надежды.