Как только мы с мамой вошли в вагон и разложили вещи, я уселся возле окна, и все московские впечатления как-то сразу отошли на второй план. Я стал думать о предстоящем лете, о рыбалке, о том, что уже завтра буду опять в моей дорогой Черни и увижу Михалыча. Ах, хоть бы скорее прошла ночь и наступило это завтра!
Уже совсем стемнело. Перрон был ярко освещен круглыми, как белые мячи, газовыми фонарями. Сквозь оконное стекло доносились голоса. Кто-то с кем-то прощаясь, просил писать почаще.
— Поберегись, поберегись! — громко кричали носильщики, нагруженные с ног до головы чемоданами, портпледами и шляпными коробками.
Другие катили тележки с багажом. Все вокруг шумело, суетилось, двигалось. Только наш вагон среди общей сумятицы стоял неподвижно, словно вовсе не хотел покидать этот ярко освещенный, шумящий вокзал.
Но вот раздался третий звонок. Последние прощания, гудок паровоза, и мимо окна медленно поплыла платформа, газовые фонари, носильщики с пустыми тележками для багажа, провожающие, машущие белыми платками…
Под колесами застучали рельсы на переходных стрелках. Вот и вокзал позади, кругом какие-то кирпичные здания с ярко освещенными окнами, наверное, железнодорожные мастерские. Потом пути вдруг раздвинулись, здания разбежались в разные стороны. За окном сразу стало по-ночному просторно и темно. Только где-то вдали золотой россыпью бесчисленных огоньков светилась убегающая вдаль Москва.
А поезд, набирая скорость, мчался вперед, навстречу весенней ночи, навстречу укрытым влажной теплой пеленой полям и лесам.
Я вышел в тамбур. Там было темновато. Свеча в настенном фонаре почти догорела. Зато яснее различалось то, что виднелось за окном. А главное — верхняя половина окна была приоткрыта, и в тамбур врывалась свежая, прохладная волна ночного воздуха.
Я пристроился у окна и стал глядеть в приоткрытую створку. Лицо так приятно обдувал встречный ветерок! Он приносил с собой запахи сыроватой земли и молодой, только-только распускающейся зелени.
Поезд пробегал через березовый лес. Вершины молодых березок уже оделись первой листвой. Они отчетливо рисовались на фоне догоревшей зари, будто просвечивали сквозь прозрачную зеленоватую воду.
К ритмичному стуку колес примешивался совсем другой, негромкий звук — шелест молодой листвы.
Вдруг до моего слуха донеслись еще какие-то мелодичные звуки. Они все усиливались, нарастали, заглушая собой и мерный стук колес, и шорох леса. И вот вместе с ночной прохладой, с острым запахом цветущей черемухи в окно ворвались звенящие раскаты соловьиной песни.
В это время поезд, вырвавшись на секунду из леса, перебежал через узкий мостик. Внизу, как черное отполированное стекло, блеснула речка, почти совсем спрятавшаяся в призрачно-белых кустах черемухи. Именно оттуда, из этой остро пахнущей сыростью и цветами темноты, и доносилась до меня славящая весну соловьиная песня. Донеслась и тут же смолкла. И снова слышится только ритмичное постукиванье колес да вкрадчивый шепот ночного леса.
А потом за окном широко развернулись просторы ночных полей и лугов с одинокими, едва мигающими вдали огоньками деревень, с редкими полустанками, затерявшимися в привольном степном краю, и над всем этим простором прозрачно-зеленоватый отблеск померкнущей весенней зари.
…И снова лес, шорох листвы, острый запах березовой горечи, и снова откуда-то издали, будто набегающая, звенящая волна, раскаты соловьиной песни в промелькнувших за окном приречных кустах черемухи.
Свеча в фонаре догорела и погасла. Но от этого сразу как бы посветлела весенняя ночь за окном. Я уже различал очертания отдельных деревьев и, вглядываясь в серебристую даль, представлял себе ночевки у костра в лугах на берегу речки.
— Ты что тут стоишь? Смотри не простудись, — неожиданно услышал я за спиной голос мамы. — Идем, пора спать… Я уже давно постель постелила.
Очень не хотелось идти в душное купе и ложиться спать, но ничего не поделаешь — пришлось покинуть свой наблюдательный пункт и забраться на вторую полку.
Я был уверен, что в эту ночь совсем не смогу заснуть. «Ну что же, полежу, пока мама не заснет, — решил я, — а потом потихоньку удеру опять в тамбур».
Чтобы мама не догадалась о моих намерениях, я лежал совсем тихо и даже глаза закрыл…
А когда снова открыл их, весь вагон был наполнен ярким утренним светом. Возле меня стояла мама и, улыбаясь, говорила:
— Вставай, пора. Уже к Черни подъезжаем.
— Подъезжаем, ура! — воскликнул я и в один миг соскочил с верхней полки.
За окном вагона неслись, убегая вдаль, освещенные солнцем поля, перелески, промелькнула какая-то деревушка, потом будка-переезд. Замелькали отцепленные товарные вагоны на запасном пути. Поезд убавил ход. Вот мимо окна уже не спеша проплыла выкрашенная в рыжий цвет водокачка, а за ней — такое знакомое деревянное здание с небольшой белой вывеской над самой крышей. На вывеске крупными печатными буквами: «Станция Чернь».
Вот мы и дома. Быстро выгрузили из вагона вещи — мешкать некогда: поезд у нас на станции стоит всего три минуты.
Подбежал единственный носильщик, он же сторож пакгауза, дядя Федор.
— Здравствуйте, Надежда Николаевна! — приветствовал он маму. — Из Москвы приехали? Ну вот и хорошо.
Он забрал наши вещи и понес на станционный дворик. Только чучела птиц я понес сам. Ну-ка, еще уронит и сломает…
— Что-то больничной лошадки не видать, — сказал он, оглядывая весь двор.
— Да я и не просила выслать, — ответила мама, — и так доедем, наверное, кто-нибудь из города есть.
— Как не быть! Вон пролетка ямщика Нагаева. К поезду выехал, пассажиров ждет.
Дядя Федор уложил нашу поклажу в пролетку. Знакомый ямщик поздравил нас с приездом, вскочил ан козлы и шевельнул вожжами.
— Эй, милые, трогай веселей!
Застоявшаяся пара лошадок взяла с места крупной рысью. Зазвенели бубенчики, застучали колеса, и пролетка покатила по ровной шоссейной дороге.
Я оглядывался я по сторонам, боясь пропустить что-нибудь важное.
Каждый домик, каждое деревце были мне так хорошо знакомы, и все же теперь, после двухнедельной разлуки, все выглядело совсем по-иному. Когда мы с мамой уезжали в Москву, деревья были голые, а теперь листва на них совсем распустилась. Луга и поля тоже ярко и густо зеленели.
В деревне, которую мы проезжали, возле домов сильно цвели вишни, яблони, груши. На старых ветлах во все горло орали грачи, задорно трещали скворцы у скворечен. Здесь, в деревне, весна чувствовалась куда больше, чем в Москве с ее большими каменными домами и вымощенными булыжником улицами.
Глядя из пролетки на настоящие цветущие вишни, я вдруг вспомнил и про московские театральные, что лезли своими белыми ветками в распахнутые окна старого деревенского дома; и, слушая свист, трескотню настоящих, живых скворцов, вспоминал о птичьих голосах, которые своим свистом и щебетом наполняли старый вишневый сад.
И все-таки, что ни говори, настоящая, живая весна была куда лучше той, театральной. Ведь там, в театре, не обдувал лицо теплый душистый ветерок, не пахло свежей зеленью и театральное солнце совсем не пригревало так горячо и ласково, как настоящее.
А вон и овцы с ягнятами разгуливают по лужку за деревней, пощипывают свежую молодую траву.
В мелком пруду, засучив повыше штаны, копошатся деревенские ребятишки. Что они там ловят: лягушат, пиявок или мелких карасиков? Скорее бы, скорее проехать эти девять верст от станции до города!
Ямщику тоже хочется поскорее домой; он пошевеливает вожжами, звонко причмокивает. Лошадки дружно берут невысокий подъем.
Федор забрал наши вещи и понес на станционный дворик.
И вот перед нами за речкой, на другом холмистом берегу, вся в солнце, вся в зелени садов моя дорогая, любимая Чернь. Какая она крохотная, как на ладони, совсем и не похожа на городок — просто зеленая деревушка, только домики не с соломенными, а с железными крышами. В остальном такая же деревушка, и улицы немощеные, сплошь заросшие травой. На улицах всюду утки, куры, гуси. Собаки, развалившись возле калиток, лениво дремлют на солнышке. Только прохожих почти не видать — одни ребятишки играют перед своими домами в «бабки».
Мы свернули с шоссе на зеленую немощеную улицу, проехали мимо церкви Николы; прямо за нею наш дом.
Перед домом на лавочке кто-то сидит. Заметил машу пролетку, встает, спешит навстречу.
— Михалыч, Михалыч! — кричу я, выскакиваю на ходу из пролетки и, обгоняя лошадей, несусь к нему.
— А, сорванец, заявился! — обнимает меня Михалыч. Я так и знал, что сегодня приедете. Получил телеграмму, ну, думаю, денек. Больше в Москве не усидят.
Михалыч осмотрел меня:
— В форме, уже реалист, значит. Ну, поздравляю, молодчина! — весело говорит он и еще раз обнимает меня, потом маму.
Не теряя даром времени, я тут же, на крыльце, развернул сверток и показал Михалычу коллекцию зимующих птиц.
— Очень хорошая покупка, — сразу одобрил он. — Жаль только, что здесь не все представители наших зимних пернатых. Ну, да не беда. Вот и адрес магазина приложен, значит, чего не хватает, смогут выслать дополнительно, наложенным платежом.
— По-моему, здесь всего даже более чем достаточно, — вмешалась мама.
— Мадам, никогда не нужно делать поспешных выводов, — миролюбиво возразил Михалыч. — Впрочем, все это мы сообща обсудим в один из ближайших вечеров. А теперь прошу в наше мирное пристанище.
Мы все вошли в дом.
Как хорошо вернуться домой, да еще когда сдал экзамены, а впереди — лето, отдых, рыбалка!..
Мы входим в комнату. Там нас встречает радостным визгом Джек. Несмотря на свой преклонный возраст и изрядную толщину, он крутится волчком, морщит губы — смеется, не знает, как еще выразить свой восторг.
Даже старый, предельно толстый кот Иваныч нехотя вылезает из столовой и тоже приветствует нас громким мурлыканьем.
— Ну, весь зверинец собрался, — добродушно улыбается мама.
Из кухни показывается наша кухарка — тетка Дарья.
— Вот видишь, Дарьюшка, я был прав, — торжествуя, обращается к ней Михалыч, — говорил — что сегодня, вот и приехали.
Тетка Дарья бросает на Михалыча суровый взгляд ii не удостаивает ответом. Она подходит к маме, целуется с ней, потом берет меня за плечо, легко переворачивает.
— Ишь ты как разрядился: и пуговицы золотые, и пояс с бляхой, ну прямо пожарный, только каску на голову!..
Я знаю, что в устах тетки Дарьи это высшая похвала, и эта похвала меня радует. Ведь мы со старушкой большие приятели, приятели с тех самых пор, как вместе сидели у постели больного Петра Ивановича.
— А я тебе сдобных булочек испекла, — как бы ненароком бросает мне тетка Дарья и, подмигнув, уходит в кухню.
Михалыч начинает расспрашивать маму, что нового в Москве, как-то она выглядит теперь, после революции.
— Да ничего нового, — отвечает мама. — Такая как и всегда. Сутолока, толкотня. Всюду масса народа. В магазинах всё есть. Только дороговизна страшная. У кого только такие деньги есть!
— Кой у кого имеются! — усмехнувшись, ответил Михалыч. И начал рассказывать о чернских новостях: — Собственно, в городе-то у нас тоже все по-прежнему, — сказал он, — а вот в уезде что-то не очень спокойно. Мужички шуметь начинают.
— Что же им еще нужно? — удивилась мама. — Царя нет, теперь свобода…
В ответ Михалыч опять усмехнулся и стал напевать:
Отпустили крестьян на свободу
Девятнадцатого января,
Только землю не дали народу —
Вот вам милость дворян и царя.
— Но ведь это при царе было, — возразила мама. — А теперь у нас совсем другое дело. Скоро война кончится, победим немцев. Учредительное собрание соберется. Наверное, и землю крестьянам дадут.
— «Улитка едет, когда-то будет», — ответил Михалыч. — А вот мужичкам, видно, ждать уж надоело. Больше полвека ждали. Теперь больше не хотят!
— Сам же говоришь: больше полвека ждали. А уж теперь совсем недолго осталось. В Москве говорят: сам Керенский на фронт поехал. Со дня на день наступления наших войск ждут. Может, и война кончится.
— Мадам, я советую вам лично отправиться в уезд, по волостям. И лично сообщить ваши соображения народу. Может, он вас и послушает.
В ответ мама только засмеялась и рукой махнула. Дальше я не стал слушать их разговор и отправился в свою комнатку.
Вот я и дома. Гляжу на удочки, на бабочек на стене, на коллекцию птиц, размещенных на полке.
Хорошо! Очень верно сказано в поговорке: «В гостях хорошо, а дома все-таки лучше».
Как только мы с мамой умылись и немножко отдохнули после дороги, Михалыч позвал нас к себе в кабинет, усадил на диванчик, сам сел напротив, к письменному столу, и достал из ящика какое-то письмо.
— Теперь полное внимание, — сказал он.
И начал читать. Собственно, в конверте было сразу два письма: одно, очень коротенькое, от Сережи. В нем он сообщал, что перешел в шестой класс гимназии и на лето к нам не приедет, а поедет вместе со своей мамой на дачу.
Сережа уже вторую зиму жил не с нами, а в Москве. Он учился теперь не у Елизаветы Александровны, а в Московской классической гимназии. К нам в Чернь он приезжал только летом на каникулы. А вот и этом году, значит, и летом не приедет. Сережа писал, что его мама сняла дачу около самой речки. В ней рыба прямо кишмя кишит и очень крупная.
— Это одна новость, — сказал Михалыч, — и, по правде говоря, малоприятная. Хотелось бы Сергея повидать. Ну, да все лето на даче он не усидит — к августу, а то и раньше непременно к нам прикатит… А вот вторая новость, — продолжал Михалыч, — весьма занятная. Это письмо от Наташи. В нем она сообщает нам, что… — Михалыч выдержал торжественную паузу и закончил: — Что собирается выйти замуж.
— Когда? За кого? Мы с мамой вскочили с диванчика и бросились к Михалычу.
Но он сделал решительный жест рукой — сидите, мол, смирно, всё узнаете по порядку.
Действительно, письмо было очень подробное, обстоятельное. Но самое интересное для меня в нем оказалось то, что будущий Наташин муж — агроном и страстный охотник, что живет он неподалеку от Москвы, что там пропасть дичи: тетерева, рябчики, глухари, рядом очень рыбная река. И Наташин будущий муж зовет Михалыча и меня приезжать на охоту.
— Что ты, брат, скажешь на это? — обратился ко мне Михалыч. — Понимаешь, тетерева, рябчики и даже глухари!
— Конечно, поедем. Этим же летом и поедем, — решительно отвечал я.
Мы с Михалычем сразу узрели в письме самое главное. А вот мама даже не обратила внимания на такое важное сообщение.
— Поражаюсь, — пожала она плечами, — дочь замуж выходит, а ты, Алексей Михайлович, о каких-то глухарях толкуешь. Неужели же в замужестве дочери самое главное, что муж — охотник?
— Ну не самое, а все-таки. Это характеризует человека с самой хорошей стороны. Помнишь, еще Тургенев сказал: «Он был охотник и, следовательно, отличный человек», или что-то в этом роде.
— Не помню, что сказал Тургенев, — также неодобрительно ответила мама. — Мне кажется, в таком серьезном деле надо не об охоте думать. — И мама ушла из кабинета, оставив нас вдвоем.
— Вот видишь, брат, женщины из самой хорошей вещи всегда сумеют сделать что-то неладное, — сказал Михалыч. — У них прямо страсть к этому. Ну, получили письмо, Наташка замуж выходит за хорошего человека. Агроном, охотник — значит, любит природу, не шалопай какой-нибудь… Значит, нужно радоваться. И нас на охоту зовет, тоже прекрасно — хочет дружбу завести.
Михалыч закурил и вдруг как-то озорно, совсем по-мальчишески подмигнул мне:
«Нашему полку прибыло». Недаром говорят: «Рыбак рыбака видит издалека». Пусть нас мадам в легкомыслии упрекает. У меня, брат, нюх на людей. Я сразу по письму вижу, что он отличный человек. А глухариков мы теперь обязательно постреляем.
— Обязательно! — одобрил я, забывая в эту минуту, что у меня еще и ружья нет.
— А теперь, — продолжал Михалыч, — давай-ка засядем, как запорожцы в Сечи, и напишем послание султану, то есть будущему Наташиному мужу. Ей самой я уже написал, а ему — оба вместе, по-мужски, значит.
И мы тут же засели за послание, которое отличалось от знаменитого письма запорожцев хотя бы тем, что писалось оно не врагу, а будущему, дотоле не известному другу.