В 1950-1960-е годы Дали был на пике своей мировой известности.
Он курсировал между Нью-Йорком и Парижем, восседал ряженым шутом в дорогих кабаках, колесил в лимузинах, целовался с Энди Уорхолом, одобрял живопись Матьё и де Кунинга, нахваливал череп и скелет Аманды Лир и Верушки, участвовал в бесчисленных телешоу, прославлял кибернетику, одевал Галу в русские соболя и наводнял особняки миллионеров покойницкой живописью.
А в это самое время на другом конце Земли — в Алма-Ате, столице советского Казахстана — куролесил из последних сил зеркальный антипод Дали Сергей Иванович Калмыков.
Речь идёт об исчезнувшем феномене: художнике, который вопреки всем житейским напастям и парализующему давлению общества, верит в свою дикую звезду, в свою чашу на пире отцов и в своё шальное предназначение.
Калмыков демонстрировал тот самый героизм, о котором Антонен Арто говорил в эссе «Ван Гог. Самоубитый обществом».
Опровергая общепринятое представление о сумасшествии Ван Гога, Арто утверждал, что этого живописца отличало «неуёмное здравомыслие» и чудесное ясновидение, позволявшее ему «смотреть далеко вперёд — заглядывать в бесконечную и грозную даль за непосредственной и видимой действительностью».
Согласно Арто, «мишенью живописи Ван Гога была не какая-то общая беспринципность нравов, а конформизм самих основ общества. И даже природа с её перепадами климата, приливами и зимними штормами после пришествия Ван Гога на нашу землю теряет всякую привязку к реальности».
Ни более, ни менее!
Именно за эти открытия, за эти «невыносимые истины» общество и обрекло Ван Гога на муки карательной психиатрии и полную отверженность.
И самого Арто тоже обрекло.
И Калмыкова заодно.
Алма-атинский антик жил аффективной и созерцательной жизнью там, где это было не дозволено.
Аффективная жизнь: не просто вопиющее безразличие к химерам социума, но безоглядное вручение себя в руки своего гения.
Калмыков бегал по карагачевым улицам, всем своим видом демонстрируя: «Отцы ели виноград, а на зубах у детей оскомина. Но у меня во рту не ваша кислятина, а волшебный тамаринд!»
Возвращаясь в свою клеть, он забирался в одичалую, набитую старыми газетами ванну, служившую ему и кроватью, и подиумом для фарсового переодевания, и сценой для эротической феерии, и колыбелью, где он сам себя убаюкивал, и эшафотом, на котором он лицедействовал, и гробом, в котором он успокаивался.
Фонтанирующий автопиарными проектами Дали с его великолепной рыночной стратегий и блестящими социальными связями: трудно представить себе что-либо более далёкое от Калмыкова с его изоляцией, нищетой и неприкаянностью.
Тем не менее эти два художника не просто родственны, а совпадают — как две невозможных полярности.
Не только аффектированная театральность фигуры и поведения Дали, но и отдельные мотивы и образы его творчества разительно напоминают алма-атинского отшельника.
Например, оба они любили тонконогих галлюцинаторных слонов, опозоренных горгон, опустелые ландшафты и андрогинных красавиц, танцующих в говённом мареве.
Оба были художниками солнечного затмения и захолустного апокалипсиса.
Оба провозглашали себя светочами человечества.
Можно говорить о некоей чуть ли не телепатической связи между двумя этими монстрами.
Однако главное различие показательно: Дали оставался в русле репрезентативной живописи, перенёсшей свои операции в сферу бессознательного, тогда как Калмыков действовал на нейрофизиологическом уровне, нанося на поверхность картона или листа следы своего блуждания в хаосе, где телесное смешивалось с психическим, материальное растворялось в эфемерности, живопись становилась мёртвописью, а линия переходила в тлетворное кишение.
Глаз Дали, следуя классическим заветам, играл в поддавки с мышлением, а у Калмыкова орудовали не глаз и не мышление, а некий аффективный тип телесности, имя которому — истерия.
Дали непрерывно коммуницировал со своим зрителем, задавая ему загадки и предлагая зацепки для их решения, поражая, возбуждая и интригуя зрителя.
А Калмыков ничего не предлагал и никого не соблазнял, а просто обрывал коммуникацию, навязывая своему случайному зрителю (если вообще находился таковой) зловещие, беспокойные, блаженные, тёмные, наплывающие и испаряющиеся видения.
У Калмыкова не было ушлой Галы-охранительницы, зато была незримая муза-предательница, обрёкшая его на голодуху, дизентерию и смерть в крезовнике.
«Его биография, — писал Маяковский о Хлебникове, — пример поэтам и укор дельцам от поэзии».