Основа основ для всякого художника: найти образ, уводящий его из мира мудаков и надзирателей.
Например, Жан-Мишель Баския такой образ нашёл.
Это образ короля-раба, окончательно свихнувшегося.
Раб-король увёл Баския за собой.
А у Фрэнсиса Бэкона главный образ — демон, вселившийся в двуногое млекопитающее.
Этот демон растормошил, растолкал, опрокинул Бэкона — и увёл.
А у Клее главный образ — Божий Град, населённый нерождёнными и мёртвыми.
И Клее туда ушёл.
А вот Пикассо, например, свой образ никогда не нашёл.
Он пользовался образами других, лучших художников.
Зато Пикассо умел рисовать как никто.
Технически.
Но он никогда ничего не сделал настоящего.
Сделать в искусстве настоящее: найти такой образ, который уведёт тебя и твоих зрителей к незапамятным анонимным мертвецам.
Так думал Жан Жене.
Он писал: «Мне более понятно, хотя ещё и не вполне, что всякое произведение искусства, если оно желает достичь грандиозного значения, должно с момента своего возникновения пытаться, с бесконечным терпением и усердием, сквозь тысячелетия, по возможности, достичь незапамятной ночи, населенной мертвецами, чтобы они узнали себя в нем».
Вот.
А у Пикассо не мертвецы, а только их кладбище.
То есть Лувр.
Пикассо хотел попасть в Музей.
И попал.
Он был ловким, умным и умелым подмастерьем-недомастером.
А Дали весь дрожал.
Потому что чувствовал: его сокровенный образ — труп.
Это была Гала.
Его муза, его жена, его повелительница, его вампир.
Она возникала на картинах Дали как зомби богини-девственницы, как кадавр соблазнительницы, как ебучая смерть.
Поэтому он дрожал: от ужаса и восхищения, от ничтожества и вожделения, от разочарования и тоски.
Образ оказался так себе, не первой свежести.
Потому-то Дали и ввёл в свои картины множество костылей.
Чтобы труп Галы окончательно не распался на куски. Костыли, как он сам признавался, — капиталистические протезы, не дающие искусству живописи превратиться в гору хлама и ветоши.
Костыли — доллары.
Костыли — коллекционеры и кураторы, галерейная и музейная публика, журналисты и критики, весь аппарат новейшей культурной индустрии.
История искусства в её социал-демократической версии склонна видеть в Дали правого либертарианца, спектакулярого лицедея и реакционного пиарщика — воплощение худшего в модернизме, то есть гегемонию рынка с его содомом и безвкусием.
Но на самом деле он это всё пародировал.
И травестировал.
На самом деле он был смешливый мертвец, пляшущий на головах публики.
И публика аплодировала.
Аплодировала.
Аплодировала.
Публика — дура, она срала себе на голову.
А Дали на этих каках плясал.
Как бы ни были мизерны политические и эстетические выверты этого гения, его циническое шутовство и делячество позволяют нам с пристальной ясностью взглянуть на куда более мизерную, но громадную массовку современных художников и констатировать: блестящие куртизанки превратились в безропотную грёбаную армию, которую чествуют дураки-зрители, не подозревающие, что они — панургово стадо культурного сектора мировой экономики.
Сегодня в искусстве существуют только редчайшие исключения, а само искусство — океан хунды-мунды.