Сюрреалистическая трансформация

Ситуационисты говорили, что у них был отец по прозванию Дада и они любили его.

И был другой отец — Сюрреализм, от которого они сбежали, потому что он опоганился.

Ницше однажды сказал: «Я не человек, я динамит».

Дада не был динамитом, но он учил своих детей хохотать, издеваться и яриться.

Сюрреализм тоже хотел учить: как ненавидеть и как любить.

Но он сам не умел этого.

Поэтому опоганился.

Сюрреализм в своих лучших проявлениях был не чем иным, как страстью к иной жизни и иному миру, опытом разномыслия и отрицанием культуры, которую пестовал капитал.

Сюрреалистический выбор анархизма и психоанализа, марксизма и Рембо, любви и революции был выбором весёлого противостояния, актом разрыва с позорными предписаниями, жестом сопротивления институциональным нормам и меланхолическим практикам.

В каждой строчке Лотреамона, как и в каждом ограблении банды Бонно, сюрреалисты видели и чтили революционный антагонизм.

Тезис Маркса, согласно которому коммунизм есть истинное движение за отмену всего существующего, сюрреалисты понимали буквально, то есть должным образом.

Цинизму взрослой критики они предпочитали прямое детское действие.

И при всём этом они опоганились.

Сюрреализм, отвергнутый ситуационистами, стал художественным движением с унылым сизифовским накоплением привычного культурного имущества: художественными произведениями, теоретическими опусами, журналами и коллекциями, книгами и документами, мифами и архивами.

Сюрреализм, предавший себя, выродился в почтенное артистическое наследие, в культурный капитал, в музейное кладбище, в спектакулярное приданое.

Однако скорее всего никогда и не существовало реальной оппозиции между бунтарским сюрреализмом и сюрреализмом прирученным: сюрреализм как движение был вполне последователен в своём страхе перед спонтанным восстанием.

Бретон мог сколько угодно болтать о стрельбе наудачу в толпу, но сам предпочёл уклониться от подобного действия.

Мятежный потенциал сюрреализма был изначально подорван тяготением к общественному признанию.

Как и Дада, сюрреалисты верили в скандал, но знали загодя, что настоящий скандал ведёт к отлучению от общества — и избегали его.

Их артистический бунт диалектично переходил в социальную адаптацию.

Они были в первую очередь культурными деятелями, а уж где-то потом — революционерами и заговорщиками.

Батай и Арто быстро поняли: сюрреалисты не конспираторы.

Они принадлежали языку, эстетике и истории больше, чем молчанию, иконоклазму и мессианскому прободению.

Антагонизм сюрреалистов был действенен лишь тогда, когда разделял игровое поле с командой своих противников, а это значило, что каждый забитый гол был признанием правил игры.

С возрастом их бунты и вызовы умерились, и на поверхности осталась добротная эстетическая продукция.

Она была быстро усвоена критическими дискурсами, помещена в надлежащий исторический контекст и коммерциализирована.

Сюрреалисты облажались в битве с культурными институциями: они были почётно поглощены этими институциями.

Ванейгем правильно понял: они разбазарили себя.

И всё-таки: тот или та, кто по-настоящему любит сюрреализм, понимает, что его истина — в неповиновении.

В сегодняшнем мире, где ребяческое возмущение загнано в цифровой централ, необыкновенное упорство сюрреалистов в поиске иных миров — неплохой ориентир.

Наилучший способ остаться верными первичному сюрреалистическому импульсу: на свой собственный лад осуществить переселение из нормализованного ужаса капиталистической реальности в лес духов, где обитают висельники, сигнальщики, дикари и ангелы-истребители.

Необходимо сотворить заново свой сюрреализм: разрушить, расколоть, разъять подлый социокультурный континуум, выйди за его пределы — в анархию и коммунизм.

Загрузка...