ЛАГЕРЬ ШАХТЁРОВ

По отбытии карантина попадаем в лагерное подразделение шахтёров. После тюрем, пересылок, этапов в поездах, трюме лесовоза и недельного пребывания на острове тундры, лагерь кажется чем-то долгожданным, а для меня, приговорённого к тюремному заключению, в особенности.

Длинные, как две капли воды похожие один на другой бараки выстроились по обе стороны вымощенного шестиметровыми брёвнами «проспекта». Таких «проспектов» несколько, каждый из них имеет своё название, придуманное самими заключёнными.

Просто «проспект» — это главный, который делит лагерь на две равные части, а есть ещё «проспект посылок», «проспект гигиены» — на нём размещены баня, парикмахерская и санчасть, «проспект культуры», «рабочий», «проспект генеральных поверок», «карцерный» и т. д.

От этих проспектов, строго под прямым углом — узкие, в полтора метра, тротуарчики, сделанные из досок, уложенных на столбиках высотою в полметра от земли. Тротуарчики идут вдоль каждого барака, доходя до середины его, то есть до входа в здание.

А всё, что окружает проспекты и дорожки — сплошное болото со снятым верхним покровом растительности. Кое-где ещё остались и нетронутые участки, покрытые зелёным с проседью мхом, какой-то травой, манящей к себе своей зеленью, и яркими цветами тундры. Обольщённый этой красотой и рискнувший сорвать цветочек, проваливается по колено в холодную жижу, проклиная своё любопытство, нахлынувшую сентиментальность и обманчивую северную природу.

Но это только летом. Зимой же всё кругом замерзает, заметается снегом и представляет из себя опасность только во время пурги, когда человек не находит барака и замерзает в десяти-двадцати шагах от жилья, наткнувшись на гору снега, засыпавшего «до крыши» разыскиваемый барак.

В эту пору, как правило, лагерь погружается в «тёмную ночь». Пурга срывает электрические провода, валит столбы, заносит снегом проспекты и дорожки, бараки, столовую и вахту.

Движение по зоне прекращается, а если и идут люди, то только взявшись за руки или за верёвку, чтобы не потеряться.

Вокруг лагеря — двойной ряд заборов из колючей проволоки на столбах, с козырьками, обращёнными внутрь зоны и также густо оплетённых проволокой. Это ограждение почему-то называется «тульским забором» не только в быту, но и в официальных документах.

Между заборами — трёхметровая полоса вскопанной и заборонованной земли. В летнее время эти полосы регулярно пропалываются и разравниваются граблями, для чего в этот коридор загоняется бригада заключённых-«доходяг».

Зимой так часто этого делать не требуется — сама природа гладит эту узкую полоску ветрами, но после длительной пурги всё же приходится расчищать её, а в некоторых местах, где оказываются занесёнными снегом не только полоски, но и сам «тульский забор» с козырьками и проволокой, приходится снег пилить и вывозить на салазках в сторону.

Тщательный уход за этой «просекой» — не причуда местного начальства, а необходимость, продиктованная строгой инструкцией по охране мест заключения. В случае побега кого-нибудь из лагеря на ней останутся следы, легко просматриваемые часовыми с вышки, а также и разводящими, сменяющими посты.

Этот коридор освещается в тёмное время года стационарно установленными прожекторами, а нарушение в каком-либо месте целости проволоки вызывает звонки на сторожевых вышках и на вахте зоны. На каждой вышке — телефон для переговоров с караульным помещением и друг с другом.

За вторым рядом проволоки — широкая полоса земли, доходящая до трёхсот-четырёхсот метров, расчищенная от кустарников и низкорослых, с причудливо искривлёнными стволами берёзок. Эта полоса обеспечивает широкий обзор часовым.

В пургу, когда свет прожектора не может пробить несущейся лавины снега и недостаточен для просмотра коридора, в него запускают стаи тренированных волкодавов, разноголосо вторящих завываниям ветра, а через небольшие промежутки времени по всей периферии лагеря взвиваются в небо яркие вспышки ракет.

В двух метрах от внутреннего ряда проволоки, через каждые три метра, по всей длине забора набиты колышки с трафаретками «запретная зона» или просто с красными флажками. Перейти запретную зону — значит, быть убитым без предупреждения часовым с вышки.

Бараки разделены на две равные половины. Из тамбура две двери ведут в жилые помещения, одна — в «сушилку» и последняя, четвёртая, — в умывальник. Жилые помещения, как в левом, так и в правом крыле барака, имеют посередине широкий проход. В проходе — две печки (бочки из-под бензина, установленные «на попа») и длинный с тол с двумя скамьями. Над столом две электрические лампочки. При желании и с хорошим зрением — можно почитать, написать письмо, заполнить наряд на работы, выполненные бригадой за день. Лампочки освещают только стол, а в бараке полутьма; в дальних углах — просто темно.

В шахтёрском бараке вдоль прохода справа и слева — четырёхместные нары-«вагонки», во всех остальных, где живут строители, рабочие на поверхности, хозяйственная обслуга — двухэтажные, сплошные, во всю длину барака.

На нарах — мешки из чёрной материи, набитые промёрзшими опилками или древесными стружками. Мешки заполняются в индивидуальном порядке, по мере подвоза опилок, сбрасываемых с машин, как правило, прямо в снег или грязь. За деньги или продукты из посылок в столярной мастерской набивают матрац древесной стружкой уже только с естественной влажностью. И всё же, чем бы ни набивались матрацы, во всех случаях сушка их содержимого производится неделями собственным телом лагерника.

В каждом крыле барака размещается от ста двадцати до ста пятидесяти человек. Все люди разбиты на бригады по тридцать-сорок человек с бригадиром во главе. Последний назначается нарядчиком по согласованию с начальником лагерного пункта, начальником ППЧ (планово-производственной части), КВЧ (культурно-воспитательной части), начальником режима и «опером» (оперативным уполномоченным). Уже сам состав лиц, утверждающих бригадира, говорит о том, что таковым мог быть не каждый, но об этом несколько позже.

Каждая половина барака имеет двух дневальных — ночного и дневного, убирающих барак, обеспечивающих холодной водой и кипятком, собирающих в ремонт обувь, заготавливающих уголь для печей. Они же отвечают за сохранность оставляемой по уходе на работу личной собственности лагерника.

Несмотря на это, исчезновение продуктов и вещей происходит почти ежедневно. Применяемые подчас чисто звериные приёмы к дневальным со стороны пострадавших, то есть избиение его до потери сознания, — не приносят должного эффекта. Поэтому каждый предпочитает иметь только то, что на нём, а продукты съедаются немедленно после их приобретения — такая жизнь доставляет меньше волнений и переживаний.

Каждой бригаде присваивается номер, но знают их также по фамилиям бригадиров или по наименованиям объектов, на которых они работают. За бригадой закрепляется более-менее постоянное место работы и жильё в одной из секций барака.

Бригада, в которую попал я, размещена в самом выгодном месте барака — в торце крыла. Здесь гораздо теплее из-за удалённости от входной двери, меньше мешают отдыхать, так как никто из других бригад не проходит мимо нар, а самое, пожалуй, главное — такое «глубинное» расположение нар почти исключает вторжение незваных гостей из других бараков, охотящихся кто за бушлатом или телогрейкой, а кто — за валенками или ботинками; не брезгуют и рукавицами. Лишившись в результате такого налёта какой-либо одежды или обуви становишься «промотчиком», и только после долгих хождений по начальству получаешь взамен украденного одежду «второго срока» — бывшую в употреблении (лагерники говорят «БэУ»), то есть ношеную, состоящую сплошь из разноцветных заплат, и в дополнение к этому — на всё время пребывания в лагере лишаешься права на получение чего-либо первого срока.

Рабочий день начинается продолжительным звоном. Это дневальный вахты колотит молотком в подвешенный кусок рельса. Под эти долго несмолкаемые звуки раздаются крики барачного дневального: «Подъ-ём, подъ-ём!»

Все вскакивают. Одни бегут умываться, другие — за валенками и бушлатами в сушилку, кто-то ищет в большой куче тряпья, заранее принесённого дневальным из починочной мастерской, свою рубаху или штаны. Дежурные по бригаде мчатся в хлеборезку. Их сопровождают четыре-пять бригадников, вооружённых «дрынами» чуть не с оглоблю величиной, для охраны получаемого хлеба. Острая необходимость охраны вызвана участившимися случаями нападения на дежурных с хлебом.

Первое получение хлеба нашей бригадой закончилось довольно печально. Только треть паек было донесено до барака, остальные исчезли вместе с налётчиками, а наш дежурный в этот день вместо работы оказался в «стационаре» с переломанной рукой и выбитыми зубами. Мы считали, что отделался он ещё очень легко, в других бараках бывало и похуже.

В налётчиках ходили рецидивисты, переделанные следователями в политических, вроде моего Коли, соседа по койке в Вологодской тюрьме. Рецидивистам, в какой-то степени, помогали «доходяги», доведённые до этого положения или администрацией лагеря, систематически урезавшей размер пайки, не вдаваясь в причины недовыполнения норм выработки, или доведшие сами себя, не желая работать.

Первые, то есть рецидивисты, делали это в целях обмена «экспроприированного» хлеба на табак, сахар, «тряпки», необходимые для игры в «буру», а «доходяги» — чтобы не умереть с голоду. Они сами, как правило, не нападали, довольствуясь тем, что падало на землю во время героической борьбы дежурного бригады с рецидивистами.

За пятнадцать минут до выхода на работу в барак обычно наскакивает нарядчик. Он сверяет со своей шпаргалкой фамилии получивших освобождение по болезни, отмечает на фанерке точное количество людей бригады «на выход» и выкрикивает:

— На развод, без последнего! — Это означало, что нужно быстро выходить из барака, не задерживаться в нём ни минуты.

Во всех лагерях нарядчики и коменданты как внешне, так и внутренне похожи друг на друга как близнецы, за очень редким исключением.

Нужно обладать изумительной способностью так умело и безошибочно подбирать их, находить в многотысячных рядах заключённых. Справедливости ради, нужно отдать должное интуиции работников оперативного отдела, в обязанности которых входил подбор последних.

«Нюх» у них был собачий, они никогда не ошибались в своём выборе.

Нарядчик зимой — в валенках с отворотами, обязательно первого срока, прямо с вещевого склада, а летом — в начищенных до блеска собственных хромовых сапогах. На плечах «москвичка» с меховым воротником или белый дублёный полушубок, подогнанные по фигуре. Не хватает только портупеи и планшетки, что всё же выдаёт их принадлежность и несколько, только внешне, отличает их от оперативников. На голове меховая шапка с длинными ушами. Детом — кепка вольного образца. Выглядит он достаточно щегольски, с претензией походить на вольнонаёмного. Курит только папиросы, махорку и самосад не признаёт. Говорит громко, с начальническими нотками в голосе и командными интонациями. Часто кричит, обрывает на полуслове, смотрит на «зэков» свысока, на каждом шагу подчёркивая своё превосходство. Здесь, в лагере, он один «святая невинность», а все прочие — «фашисты».

Надзирателям не грубит, но относится к ним с некоторым пренебрежением. С лагерным начальством — подобострастен, разговаривает с ним елейным голосом, предупредительно стоит перед ним как по команде «смирно». Любое их желание или даже только намёк — выполняет не задумываясь, немедленно и не брезгуя любыми средствами, — лишь бы угодить. Перед ним, как говорят блатные, «всегда на цырлах».

Его можно отнести к категории людей, потерявших всё, чем определяется человек и чем последний отличается от зверя: он злее пса, вечно лающего на одних и жалко виляющего поджатым хвостом перед другими, изредка бросающими ему обглоданную кость со своего стола.

Свои служебные записи нарядчики делают на фанерках, с которыми не расстаются, нося их под мышкой и выпуская из рук лишь веером, когда услужливый дневальный соскабливает с них осколком стекла дневные записи.

Живут они в отдельных «кабинках», приспособленных под жильё из «сушилок», имеют личного дневального, такого же пса, как и сами. В столовую не ходят, пищу им приносит дневальный, он же чистит им сапоги, убирает постель и кабинку.

Люди зимой, — а зима здесь почти все двенадцать месяцев, — обматывают шеи полотенцами, байковыми портянками, налицо надевают тряпичные маски, туго перевязываются верёвками и нехотя, медленно, как на смерть, нескончаемым потоком идут на вахту. Там находят свою бригаду, строятся по шесть человек в ряд, берутся под руки и медленно продвигаются к воротам…

Хотелось бы скорее быть на шахте, но ничего не поделаешь — идёт беглый «шмон»-обыск, чтобы не вынесли за вахту одеяло или наволочки, валенки или ботинки для обмена с вольнонаёмными на хлеб или махорку. На что только ни пойдёшь, чтобы избавиться от вечного чувства голода. Не то что «загонишь» валенки или телогрейку, себя продашь чёрту, не задумываясь, — быть бы только сытым! Хоть один раз, но вволю, «от пуза»!

Бушлаты расстёгиваются и тепло, накопившееся за ночь, теряется, ещё не доходя до ворот.

Первые, деревянные, ворота, обтянутые вдоль и поперёк колючей проволокой ещё гуще и замысловатее, чем забор, уже открыты настежь. С одной стороны нарядчик объекта или нескольких сразу, комендант лагеря, дежурные надзиратели по вахте и лагерю, начальник режима, представители КВЧ, УРЧ, санчасти, иногда сам начальник лагеря или его заместитель.

Не развод на работу полураздетых и вечно голодных людей, а настоящий парад, только не хватает трибуны, а желающих постоять на ней — хоть отбавляй.

Шестёрки одна за другой проходят ворота. Нарядчик и дежурный по лагерю на фанерках отмечают количество пропущенных шестёрок. За последней полной или неполной шестёркой бригады закрываются ворота и открываются вторые. У этих ворот стоит старший нарядчик и начальник конвоя. Опять считают и опять отмечают. Первый сдаёт, второй принимает. Не обходится без досадных казусов — счёт начальника конвоя не сходится со счётом нарядчика. Шестёрки возвращаются обратно, и процедура начинается снова.

Таким образом пропускают бригаду за бригадой в общую колонну, которая должна следовать по заранее намеченному маршруту. Тысяча, полторы, две тысячи людей ждут, пока будут пропущены через вахту все бригады.

А мороз даёт себя знать, он уже доходит до сердца, дыхание останавливается. Не просохшие за ночь бушлаты и ватные брюки затвердевают, кажутся бронёй. Слова, вылетающие изо рта, становятся тяжёлым паром.

Наконец, вышла последняя бригада. Начальник конвоя в последний раз пересчитывает ряды, читает утреннюю молитву: шаг вправо, шаг влево… — по врагам народа без предупреждения!

— Слышали?

— Слышали! — раздаётся ответ колонны.

Люди уже замёрзли, а потому с нетерпением ждут команды «Ма-а-рш!»

Летом положение несколько иное, в особенности среди колонн, работающих по устройству «тульского забора» для нового лагпункта, вышек, казарм для конвоя. На вопрос: слышали? — не отвечают, или отвечают недружно, вразнобой. Начальник злится, требует дружного ответа. Торговля продолжается долго, пока не надоест какой-либо из сторон. Чаще всего — это начальник конвоя, в особенности, когда вместо дружного ответа — «слышали», с разных сторон раздаётся — «не слышали, повтори!», что сопровождается смехом в благодарность «острякам».

Но безнаказанными подобные «шутки» не оставляются. В «пути следования» начальник обязательно посадит, а то и положит колонну в грязь, что зачастую происходит и не в ответ на «шутку», а просто «по настроению» — поругался с женой, плохо спал или получил нагоняй от своего начальника. И вот колонна лежит, а конвой потешается — стреляет над головами людей.

А если холодно, то остановит всю колонну и в течение получаса наводит «порядок». Кто-то закурил, кто-то шёл, не взяв под руку соседа, кто-то разговаривал с соседом, в общем, повод к этому всегда находится — «были бы люди, а дело всегда будет».

Провинившегося стараются вытащить из рядов в сторону.

— На-пра-во! — командует начальник. — Три шага вперёд! Ма-арш!

Но не тут-то было! Все отлично знают, к чему может привести исполнение это команды.

Могут подстрелить за попытку к побегу, ведь не зря же предупреждают всякий раз, что «конвой стреляет без предупреждения». А потому из строя никто не выходит. Начальника это бесит, он кричит: «Выходи, застрелю как собаку!» — но всё бесполезно. Заключённый из строя не выходит. Кругом поднимается крик:

— Веди, начальник, он больше не будет!

— Замёрзли, гражданин начальник, веди скорее!

И колонна продолжает свой путь, люди стараются больше не дразнить конвой, а последний — не замечать «нарушений».

Наконец колонна подходит к воротам «производственной» зоны, к шахте «Шмидтиха». На воротах — красное полотнище с надписью большими буквами: «РАБОТА — ПУТЬ К СВОБОДЕ!» А несколько ниже — другой транспарант: «ВЫДАДИМ НА-ГОРА СТО ТОНН УГЛЯ!»

Из шахты, прилепившейся к воротам, выходит начальник конвоя зоны и шахтный (от производства) нарядчик. Одни сдают, другие принимают. Как правило, счёт и здесь не совпадает, а потому процедура тянется бесконечно долго и нудно. Но всему приходит конец.

За колонной, врассыпную бросившейся в разные стороны к местам своей работы, закрываются ворота.

Внутри производственной зоны, огороженной проволокой, также, как и жилая — с вышками, предзонником, запреткой, — охраны нет. Тысячи людей здесь вооружены ломами, кирками, лопатами, топорами. Несмотря на это, многие надзиратели проходят в зону, конечно, не из служебного рвения, а по сугубо личным мотивам. Просто «пошакалить». На территории зоны есть столярные, слесарные, ремонтные мастерские. В этих мастерских заключённые всеми правдами и неправдами умудряются делать алюминиевые портсигары, зажигалки, латунные колечки и серьги, шкатулки с выжженными затейливыми узорами по крышке и стенкам, вёдра, бидоны для молока, фанерные баулы, чемоданы и много-много разных вещей, так же необходимых на Севере, как и на юге.

Вот и ходит надзиратель, вынюхивает, где и чем можно поживиться. Он не думает сейчас об окружении, о котором ему прожужжали уши, его не смущает топор в руках «врага народа». Он каким-то внутренним чутьём понимает, что «враг народа» на него не посягнёт, не тронет его. Он, думается, и сам не верит такому изобилию «врагов». Он видит, как трудятся эти люди, он слышит, о чём они говорят, и ему становятся непонятными утренние и вечерние «политчасы», направленные на убеждение его «быть беспощадным к врагам народа».

Но он — солдат, давал присягу, а потому он двоится, он мечется, он теряется в догадках, если ещё способен о чём-то думать и размышлять.

Огромная масса людей давит на него, постепенно «разлагает» его. Вот почему и конвой, и надзиратели очень часто меняются.

Идейные руководители и вдохновители боятся влияния заключённых, и не только часто меняют своих людей, но из тех же соображений и заключённых не держат подолгу в одном лаготделении, на одной и той же работе. Их перебрасывают из одного лагерного подразделения в другое, из одного лагеря — в другой: из Норильска в Караганду, из Караганды на Колыму, в Магадан, Тайшет, Воркуту. Да мало ли мест, куда можно перебросить людей?!

Надзиратель ходит из мастерской в мастерскую. Где-то произведёт обыск и отберёт «незаконно» сделанное, а где-то просто закажет, пообещав пачку махорки. Это не исключает отбирания полученной пачки при обыске во время возвращения заключённого в жилую зону.

А иначе поступить он не может. Попробуй, не отбери! Его же товарищ, тоже надзиратель, заметит «попустительство» и доложит при случае по начальству. Вот и замаран послужной список. И получается, что человеком быть очень трудно, надзирателем — гораздо легче: выполняй, что приказывают и по возможности меньше думай — «за тебя подумают другие».

И мы, надо прямо сказать, на лагерных надзирателей не обижались, скорее, жалели их и удивлялись тому, как измельчал народ и во что превратился волею людей, стоящих над ними.

Стоишь перед таким с расстёгнутым бушлатом и телогрейкой, раскинутыми в стороны руками, как распятый на кресте Христос, а проворные руки его ощупывают тебя всего, роются в карманах; сам он шепчет или приглушённым голосом бормочет:

— Завтра приду за шкатулкой, не подведи! Праздную день рождения жены, сам понимаешь!

Или:

— Смотри, завтра сам Лавриненко (оперуполномоченный, гроза лагерников) будет на шахте, прячь портсигар, а то ведь заберёт.

Сам говорит, оглядываясь, и одновременно отбирает две пачки махорки. Вот вам типичный «шакал»! Спасая свой портсигар, предупреждает о налёте опера. И считает это вполне естественным, лишь бы не узнал об этом свой товарищ, коллега по профессии.

Наша бригада попадает в шахтёрскую «нарядную». Всех людей распределяют по забоям и лавам. Я очутился на откатке вагонеток из лавы к штреку.

…Ещё в молодости, при отступлении от Врангеля, в бывшей Горловке, я опускался в угольную шахту. Воспоминания остались весьма смутные, но не тревожные. По вертикальному стволу нас опустили в шахту, провели по главному штреку и дали заглянуть в одну из лав. Всё тогда казалось интригующе интересным и даже заманчивым. Тогда сказал я себе: покончим с Врангелем и пойду работать на шахту. Самому сделать это не пришлось, тогда в шахту я не попал, а вот теперь «мечты» сбылись, я опять в шахте, но теперь уже не по своей воле, меня сюда привели.

Совсем другие впечатления и мысли охватили меня теперь: шахта не пугала, но и не привлекала, как когда-то.

Чтобы попасть в шахту, нужно было подняться до середины высокой горы и нырнуть в почти горизонтальный, с небольшим уклоном к центру горы, ходок. В шахте сыро, под ногами какая-то жижа, с потолка падают холодные капли воды, забираясь за воротник бушлата. Вода змейками бежит по спине, согреваясь где-то у поясницы. Кирзовые ботинки сразу же промокли, портянки — хоть выжимай. Бушлат, ватные штаны, шапка стали мокрыми и липкими. Спотыкаясь о какие-то рельсы, доски, натыкаюсь на деревянные стойки креплений, стараюсь не отстать от быстро шагающего и абсолютно не обращающего на меня внимания десятника в брезентовой куртке и с аккумулятором в руке. Гуськом за мною идут ещё трое — тоже новички.

Дальше становится заметно суше и несколько холоднее. Одежда стала замерзать, под ногами перестала хлюпать вода. Кое-где ноги уже скользят по льду.

Дошли до лавы. Здесь температура, как и во всех шахтах Норильска, минус десять градусов. Мы находимся в зоне вечной мерзлоты.

Забой представляет собой стену сплошного угольного пласта с двумя-тремя тонкими прослойками пород. Толщина пласта превышает четыре метра.

Во всю длину лавы, почти вплотную к зеркалу забоя, проложена узкоколейка. В стене забоя в разных местах сделаны двухметровой глубины шпуры. Вольнонаёмные запальщики закладывают в них шашки с аммоналом, заделывают отверстия глиной и производят взрыв. Нетронутый до этого целик, как бы отодвигается от узкоколейки, а подорванный уголь ложится вплотную к колее, часто заваливая и её.

По другую сторону колеи пробита «органка» — это два ряда установленных на расстоянии пятисот миллиметров друг от друга брёвен-стоек, где-то в вышине упирающихся в кровлю лавы.

Работа на откатке сводилась не только к тому, чтобы откатывать вагонетки от лавы к штреку. Их нужно было вначале пригнать к лаве, загрузить углём, а уж потом толкать до главного штрека. А на штреке помочь коногону сцепить их по пять штук для отправки к выходу из шахты, взять порожнюю вагонетку и пригнать её в лаву. Вагонетка без груза весит шестьсот килограммов, а с углём — свыше полутора тонн. Объявили норму на восемь часов — двадцать вагонеток на человека.

Началась работа в полную силу. К этому обязывали большое задание и достаточно низкая окружающая нас температура. Костра для обогрева здесь не разведёшь. Даже спички забрали у входа.

За восемь часов я смог нагрузить и откатить только десять вагонеток, примерно по стольку же сделали и мои товарищи. Итак, норма выполнена только наполовину, несмотря на добросовестный непрерывный труд. Уже с первых же минут работы бушлаты были сброшены и работали мы в телогрейках, как и все шахтёры.

И, несмотря на это, работа шла черепашьими темпами. У нас нет опыта, мы не можем поднять шахтёрскую лопату с углем до борта вагонетки. А ещё хуже с откаткой. Ни один из нас не в силах столкнуть вагонетку с места. Толкаем вдвоём, а то и втроём. Вагонетка медленно, как бы нехотя, начинает двигаться и вдруг срывается и бешено мчится под уклон. Три пары рук еле сдерживают её бег, — и вдруг ход замедляется. Опять толкаем, а она как бы упирается, становится всё тяжелее и тяжелее. Путь пошёл в гору, вагонетка катится всё медленнее и медленнее и, наконец, совсем останавливается и кажется, что никакие силы больше не сдвинут её с места.

Сзади слышится постукивание колёс следующей вагонетки и тяжёлое дыхание таких же, как и мы неудачников. Они тоже сдерживали ход вагонетки, летящей под уклон, погасили инерцию её и теперь расплачиваются за этот промах.

Задняя вагонетка упирается в нашу, раздаётся дребезжащий металлический звук и она замирает на месте, как и наша. Настигшие нас кричат, ругаются, как будто это может помочь.

Теперь уже вшестером толкаем первую вагонетку, подгоняем её к штреку, и идём за другой. Берём на каждых двух человек одну пустую вагонетку и толкаем их в забой.

Вдруг первая из них «забурилась», сошли с рельсов два задних колеса. То, что под силу сделать опытному шахтёру одному — опереться спиной в торцевую стенку вагонетки, немного приподнять её и поставить на рельсы — становится неразрешимой задачей для нас четверых — меня, инженера-механика, комсомольского вожака из Днепрпетровска Клячко, доцента Томского технологического института Ревунова и врача-хирурга Курзона. Много времени уходит на бесполезный труд, но вагонетка на месте как приклеенная.

Вдали мелькает огонёк. Обессилившие до дрожи в ногах — ожидаем человека с лампочкой.

— Забурились?! — говорит подошедший. Цепляет лампу на брезентовую куртку, подходит к вагонетке и ставит её на рельсы: легко, ловко и как бы без всяких усилий. Предупреждает, что при толкании вагонетки в этом месте нужно нажимать на правый её угол, тогда она не сойдёт с рельсов. Снял с петли лампу, осветил наши вспотевшие лица и исчез в темноте. Кто он был — не знаем, не представляем.

«Спасибо» за помощь в шахте не говорят. Существует не-писанный закон, по которому, кто бы ни проходил мимо «забурившегося», — обязан остановиться и помочь. Будь то простой шахтёр, забойщик или десятник, начальник участка или бригадир, вольнонаёмный или заключённый. Каждый из них в глубине шахты — товарищ другому, и безучастно пройти мимо случившейся беды — преступление.

Много раз потом, когда мы уже с гордостью говорили о нашей профессии шахтёра, когда уже были забыты первые неудачные, казавшиеся беспросветными шаги по забоям и штрекам, всегда в трудные минуты, когда бурились вагонетки, когда садилась лава, грозя похоронить нас навеки под промёрзшей землёй, когда задыхались в сладких газах аммонала, нам всегда помогали не только рядовые шахтёры, помогал и начальник шахты, а были случаи — и начальник комбината — сам ЗАВЕНЯГИН! Часами оставались они с нами, подставляли свои плечи рядом с нашими. А мы за это внимание, за крупицу человеческого участия — отдавали наши последние силы и энергию, чтобы не быть помехой в их благородном деле по добыче угля для бункеровки иностранных кораблей на острове Диксон, для нужд ватержакетов, плавящих никелевую руду.

Под землёй мы себя чувствовали людьми нужными не только нашим семьям, родным и знакомым, но и всей стране. Так думали мы, несмотря на категорические утверждения лагерного начальства, что в помощи «врагов народа» Родина не нуждается.

Невыполнение нормы не повлекло за собой наказания, не лишило нас хлебного пайка и баланды. Тот, кто управлял шахтой, понимал, что наказание выводит из строя людей, не виновных в своих первых неудачах. Да только ли он один это понимал?!

Работая, мы изо дня в день увеличивали норму выработки. Мы становились патриотами своей шахты. Сердце радовала красная звёздочка над ней, загорающаяся в дни перевыполнения плана. Мы гордились тем, что и наша доля труда воплощена в победе шахты.

…Кончился трудовой день. Измученные, грязные выходили на-гора, сразу же попадая в парилку бани. Да оно и не удивительно — на земле + 16, а под землёй — минус 10.

На шахте мыться негде. Грязные идём к вахте. Строимся, оглядываемся — все ли собрались, не отстал ли кто-нибудь.

Опять пересчитывают. В одном случае кого-то не хватает, в другом — кто-то лишний.

Наконец, счёт сошёлся, теперь быстро «домой», до хаты. Но не тут-то было. Из ворот попадаем в длинный барак, посередине перегороженный на две равные половины дощатой площадкой в две ступеньки вышиной, с барьером, в котором проделаны четыре узких похода. Вся площадка ярко освещена мощными электрическими лампочками. Вся остальная площадь барака совсем без освещения.

У каждого прохода надзиратель лагпункта ведёт обыск. Ощупываются шапки, рукавицы, снятый бушлат, расстёгнутая телогрейка, снятые ботинки снаружи и внутри, портянки. После осмотра всё это летит куда-то во тьму, по другую сторону барьера, а «владелец» вещей босыми ногами по засыпанному мокрыми опилками полу поднимается на площадку, шагает по проходу в темноту, ищет своё немудрящее одеяние, выбегает на улицу строиться в колонну. Часто не находят своих вещей, и в этих случаях вместо ботинок на ногах оказываются «ЧТЗ», а на плечах — бушлат «десятого срока».

Слышится «молитва» начальника конвоя и колонна, не ожидая бригад, которые по каким-то причинам ещё не все явились на вахту, начинает двигаться к лагерю.

Оставшиеся бригады будут приведены позже, может быть, через час, а может, и через два. Отстать от бригады и этим задержать остальных у вахты — страшное преступление, в особенности в холодные дни.

Бригада ждёт конвоя, уйти куда-либо погреться — нельзя, а вдруг явится в это время конвой!

Все уставшие, замёрзшие, голодные. От человека после унизительной процедуры обыска остался только внешний облик, подобие человека, а внутри — пустота и волчьи инстинкты. И отставший попадает в руки полуозверевших людей. Начинается самосуд. Провинившегося бьют до полусмерти. И никого не волнует, почему он отстал. Отстал ли потому, что задремал в нарядной у печки, отстал ли, заканчивая крепление забоя или выдавая последнюю вагонетку угля на-гора, или просто по состоянию здоровья. Оправданий никто не слушает, в исступлении лупят кто как умеет, даже; не задумываясь о том, что его самого завтра постигнет та же участь.

Характерно, что конвой, как правило, на стороне бьющих — то ли это доставляет им удовольствие, то ли они считают, что нужно уважать коллектив. В происходящую расправу они не вмешиваются административно, однако не мешают озверевшим людям избивать человека, и даже больше того, наблюдая эту неприглядную картину, частенько бросают реплики, далеко не утешительные для избиваемого.

— Бейте его, бейте! Пусть не забывает, где он! Это не у мамы на печке!

По пути в лагерь колонна молчалива, дразнить конвой никто не пытается. Все стремятся скорее в зону. Там их ждёт баланда, каша, там ещё остался кусок хлеба от завтрака, там ждёт тепло барака. А может быть, пришло письмо, посылка или ответ на жалобу.

У вахты опять беда:

— Расстегните бушлаты и телогрейки! Рукавицы держать в правой руке!

И… опять начинается обыск.

— Да ведь искали же полчаса тому назад! Уже ведь раздевали чуть не догола! Давай начальника режима! Пропускай же, мать-перемать!..

Всё бесполезно. Сколько ни кричи — толку мало, всё равно искать будут, даже делаешь для себя хуже, зля надзирателя.

Самый тщательный обыск произведён, несмотря на протесты, истошные крики, ругань. Шестёрка за шестёркой проходят через ворота. Мыться будем потом, а сейчас — прямо в столовую. В столовой — длинные столы, по обе стороны от них — такие же длинные деревянные скамьи (почему-то всегда неустойчивые). Дежурный по бригаде уже у окна раздачи. Члены бригады рыщут в полутьме столовой в поисках подносов (фанерные щитки, окантованные для жёсткости по краям брусочками).

Шум, гам, толкотня, ругань. Непрерывно открываются входные двери, впуская с улицы потоки холодного воздуха. Потолок, как в бане, покрыт капельками воды, падающими на столы, в миски с супом, за шиворот. Под ногами мокрые и грязные опилки.

Часть бригадников уже заняла места у стола. В раздаточное окно выбрасываются тридцать пять алюминиевых мисок, заполненных мутной бурдой, вслед за ними из другого окна летят одна за другой миски с. овсяной полужидкой кашей — опять размазня!

Ложка у каждого в кармане или за голенищем кирзового сапога. Всё же, хоть и редко, но встречаются заключённые в сапогах — это счастливцы!

Быстро уничтожается и первое и второе. Пустые миски вырываются из рук — это следующая бригада, немного запоздавшая, добывает себе посуду.

Крик и шум не утихают. Кто-то, ещё до нашего прихода, опрокинул поднос с мисками, и пол стал скользким и вонючим от пролитой баланды.

Балансируя, как хорошие циркачи-эквилибристы, подняв высоко над головой подносы с пирамидами мисок в три этажа, двигаются в разных направлениях дежурные бригад. Вдруг толчок, поднос пошатнулся, несколько мисок срываются с него, часть из них со звоном падает на пол, расплёскивая вокруг себя содержимое, другая часть попадает на головы и спины сидящих за столами. Ту же появляются «доходяги», с остервенением вырывая друг у друга миски, в которых осталось на дне несколько ложек лагерного «эликсира жизни».

Из столовой поодиночке уйти нельзя. В барак нужно возвращаться всей бригадой — с копом, да ещё требуют и строем. Пойманный в одиночку отправляется в карцер, а там доказывай — куда и зачем ты шёл один. Ввалились в барак. С боем берутся умывальники. Часть людей быстро снимают одежду и забираются на свои нары, другая, небольшая часть — лезет на нары в одежде. Эти люди обречены на жалкое существование в лагере. Сегодня они не умываются, завтра у них появляется нежелание выхода на работу, они начинают прятаться от развода, непременно попадают в карцер, а пройдёт ещё немного времени — и они станут болеть от недоедания, крепко встанут в ряды «доходяг», а следующий этап — это путь в «деревянный ящик». Это люди, потерявшие волю к борьбе за жизнь, люди, которых уже надломила горькая действительность, люди, которые будут завтра сломлены навсегда.

Жалко ли их? Да, жалко; им помогают, кто чем может, но одна помощь, без желания сопротивляться, бороться за жизнь, даже если бы она, эта помощь, была и большой — не может компенсировать утерянного, и в ряде случаев лишь удлиняет начавшуюся агонию.

Было бы неправильно утверждать, что все «доходяги» кончали одинаково. Некоторые выкарабкивались, побеждали апатию, становились в ряды «работяг», боролись вместе с ними со всеми невзгодами лагерной жизни.

…Постепенно смолкает шум и галдёж. Часть уже дремлет, иные пишут письма, кто-то чинит рукавицы или изорванный бушлат. Одиночки стоят на коленях (на своих нарах) лицом к стене и жарко молятся. О чём, кому и зачем — неизвестно. В большинстве — это ханжи и «артисты». Это те, которые назавтра заявляют, что они не пойдут на работу, мол, религия запрещает им работать в субботу. Это те, кто послезавтра не захотят идти в баню (тоже религия не позволяет) и их силой будут вести туда или даже нести (доходило и до этого). А в бане вынудят насильно их раздевать и мыть. Во всех этих случаях сопротивление «насилию» не носило активного характера.

Доставалось им и от надзора, и от нас самих. Все мы видели неискренность разыгрываемой ими комедии, а потому довольно активно подавляли эти проявления. Никому не хотелось обрабатывать его, ни у кого не было желания кормить вшей, разводимых ими. Молись сколько влезет и кому угодно, но не смей за счёт своих «братьев» (так они называли нас) лезть в рай.

Барак почти утих. Время близится к десяти часам вечера. И вдруг… тишину разрывает надтреснутый заунывный звон. Это сигнал на вечернюю поверку.

— Хоть бы поверка сегодня была в бараке! Тут только перейти из одной половины в другую, можно даже босиком! А что если опять на улице?!

Нам не повезло. Проверка объявлена на улице, против своего барака. Тут уж надо одеваться. А одежда уже сдана в сушилку, что же делать?

В каких-то цельнолитых галошах, деревянных колодках, обёрнутые одеялами, какими-то мешками и тряпьём, люди нехотя выползают из барака и строятся в две шеренги.

Считает надзиратель, присутствует комендант или нарядчик. Посчитали. Все опять в барак. Ожидаем отбоя. Но общий счёт не сошёлся. Опять на улицу, опять счёт побарачно. Затем подведение итогов на вахте. И опять не сходи гея. Так длится эта нескончаемая поверка до двенадцати ночи.

Наконец, когда уже потеряны всякие; надежды и все с трепетом ожидают, что погонят на «проспект генеральных поверок», все бараки будут проверять по формулярам, что затянется до утра — слышатся удары в рельс. Это отбой, значит, счёт сошёлся. Можно ложиться спать. Барак закрывают до утра на замок.

В более привилегированном положении бригады, работающие в три смены. Эти бараки на замок не закрываются — надоедает надзирателям ходить открывать и закрывать их. Но это преимущество, правда, лишь психологического порядка. Оно отравляется непрерывным шумом и криками приходящей и уходящей на работу смен.

И потекли дни за днями, похожие один на другой. Начали приходить письма, кое-кому посылки. Зи мой это бывает очень редко — не всегда лётная погода, а летом, в навигацию — несколько чаще.

Но посылки далеко не всегда являются радостью. О получении её узнают гораздо раньше тебя. За нею начинают охотиться нарядчики, комендант, бригадиры, заведующий посылочной, надзиратель, присутствующий при выдаче, врач и, наконец, свора крупных воров-законников и мелких воришек. И… даёшь. Кому кусок сала или колбасы, кому папирос или табаку, а кому — пару белья или тёплые носки.

За посылками идут строем, а если получает посылку только один человек из барака, то в сопровождении бригадира. Стоишь сначала у нарядчика за получением справки, подтверждающей, что ты есть ты, а не кто-то другой, стоишь в длинной, медленно двигающейся очереди. Да как ей двигаться-то быстро?

Посылку вскрывает «каптёр» (заведующий посылочной) как должностное лицо и как представитель от заключённых. Тут же присутствует врач или фельдшер от санчасти, тоже заключённый, но наделённый административными правами. Всё содержимое посылки сваливается на прилавок. Надзиратель распаковывает папиросы и высыпает их из пачки в общую кучу, роется в мешочках с табаком, разрезает на мелкие куски сало, вскрывает консервы, тыча ножом в содержимое, разрезает выборочно несколько яблок, вываливает из банки масло, если подсолнечное — передаёт на дегустацию врачу, а иногда, недоверия «медицине», прикладывается сам, шоколад вскрывается и ломается на кусочки. Лекарства передаются в санчасть и выдаются на руки только с разрешения начальника последней. Книги, писчая бумага, конверты, карандаши, перья — изымаются и передаются начальнику режима для просмотра. Оттуда возвращается владельцу далеко не всё. Да и трудно запомнить, что туда попало — опись ведь не делают.

Надзиратель восхищается яблоками:

— И откуда только берут такие яблоки! Смотри, ни одного подпорченного! — Угощаешь надзирателя. Приглашаешь отведать колбасы доктора, уж очень долго он принюхивается к ней, не «испорчена ли она». Угощаешь папиросами, табаком, печеньем каптёра, бригадира — это на месте. В бараке появляется нарядчик, комендант (если заключённый), даёшь им. Тут уж не кусочек — попробовать, а так чтобы могли наесться, даёшь дневальным, чтобы они присматривали за посылкой, когда ты уйдёшь на работу.

Наконец, делишься с товарищами, членами бригады, а завтра, придя с работы, можешь вообще не обнаружить в изголовье остатков посылки. «Всё забрали», как говорят в лагере. Не украли, а «забрали с концами».

Позднее несколько поумнели. Поручали за отдельную плату дневальному следить за посылкой, уносили товарищам, работавшим ночью, наконец, брали с собой на работу, если удавалось пронести через вахту. Одному, конечно, не пронести — помогали товарищи. Четыре-пять человек распределяли между собой остатки посылки и проносили.

И вот то, что с любовью собиралось дома, что отрывалось от детей — шло кому угодно, но только не тебе. Много ли радости приносила получаемая посылка — предоставляется оценить самому читателю.

Много позднее ввели порядок, что всё съедобное можно было оставлять в посылочной и брать оттуда по мере надобности. С введением такого порядка посылка стала приобретать присущее ей назначение.

Каждые десять дней — баня. Идём бригадой со всеми вещами. А вещей становится всё больше и больше. Получили матрацные наволочки, чехлы для подушек, по паре белья, суконные одеяла, даже? по одной простыне, бушлат, телогрейку, по паре тёплых байковых и паре летних бязевых портянок, ватные брюки, валенки и ботинки (две пары обуви выдавались только шахтёрам — всем остальным только одна пара, в зависимости от сезона), рукавицы, маску, накомарник, полотенце. Всё это нагружается на себя и по приходе в баню сдаётся в прожарку. Из раздевалки проходишь в моечную. Там один из работников бани (двух из них знал очень хорошо — командира корпуса Красной Армии в Гражданскую войну, а в мирное время — начальника Академии имени Жуковского, а также московского музыкального критика) наливает одну шайку воды, а на получение в торой выдаёт деревянную бирку, предупреждая каждого не потерять её. Помывшись из первой шайки, выходишь в предбанник, где тебя бреют, если только можно назвать это бритьём — скоблят лицо не намыливая и вытирая бритву о твои плечи…

После бритья возвращаешься опять в баню и получаешь вторую шайку воды, если ещё не потерял бирку. К этому времени вывалили вещи из прожарки. Ищешь свои очень долго. Счастье, если нашёл всё, чаще возвращаешься в барак с потерями. Здесь же меняешь грязное прожаренное бельё на стираное. Но предпочитаешь надевать грязное — его можно постирать самому, согрев котелок воды. Всё-таки будет чище и непорванное, тысячу раз стиранное. Ведь новое выдадут только через год.

…Так прошло четыре месяца. В шахту идёшь уже спокойно. Как бывший слесарь и инженер по образованию, уже свыше месяца работаю на ремонте оборудования, смазываю буксы вагонеток. Последнее делаю с исключительной добросовестностью, памятуя первый мой опыт на откатке. Вскоре уже работаю на монтаже первого на шахте рештачного конвейера, устанавливаю привод к нему, монтирую скребковый транспортёр, предложил скоростной метод сшивки транспортёрной ленты, термическую обработку быстро изнашиваемых втулок и пальцев рештачных мотылей. Меня уже знают механик шахты и начальник участка. Побывал у главного инженера шахты, интересовавшегося моей инженерной специальностью и работой до ареста — где, в качестве кого и как долго. Оказался земляком-москвичом, кончил московскую Горную академию. Обещал вывести из шахты в ремонтномеханические мастерские, а может быть, даже в ремонтномеханический завод комбината.

Но мне не повезло. Посылок я ещё не получал — нарядчику дать было нечего, а потому попал в первый же этап. И произошло это далеко не случайно. Я привёз с. собой хороший, почти новый костюм (тройка, сделанная незадолго до ареста) и демисезонное пальто, приобретённое мною ещё в 1931-м году в Германии. Вместо того чтобы поделиться этим богатством с имеющим неограниченную власть нарядчиком, и костюм, и пальто я продал одному технику, ожидавшему в ближайшее время освобождения (у него заканчивался пятилетний срок наказания). Техник работал в проектном отделе комбината. Пальто и костюм были проданы за очень приличную цену — 140 рублей (себе стоили 230) и впридачу он дал мне лагерную неношенную рубаху и пару белья.

Есть теперь у меня смена белья, две рубахи, да и деньги по тем временам не маленькие, можно и табаку купить, и лишним куском сахару побаловаться. Денег он дал мне сорок рублей, пообещав остальные выплатить частями в ближайшие три месяца. Это меня вполне устраивало.

Эпизод, последовавший за продажей, достоин того, чтобы остановиться на нём подробнее.

В зоне был открыт продуктовый ларёк. В нём можно было купить папиросы, махорку, конфеты, сахар, конверты, бумагу и другие мелочи. Покупателями являлись шахтёры-забойщики, крепильщики, посадчики лавы, маркшейдеры, работники мастерских и завода — токари, фрезеровщики, строгальщики и работники проектного отдела — инженеры и техники. Эта категория заключённых получала ежемесячно денежное вознаграждение в размере не свыше пятидесяти рублей (сколько шло на их депонент, и шло ли вообще — мне хорошо не известно; говорили, что кое-что попадало и туда). Покупателями являлись также и те, кто начал получать денежные переводы с воли и все, кто каким-либо способом обзаводился копейкой.

Одним из покупателей стал и я, но… к сожалению, весьма ненадолго и не по своей вине.

Рано утром в воскресенье, захватив миску, унесённую ещё в субботу из столовой, я задолго до открытия прохаживался у ларька. Ещё никого не было и я мог помечтать о скором чаепитии с сахаром или конфетами, о папироске после этого.

Деньги были завёрнуты в тряпочку, положены в правый карман ватных брюк. Карман изнутри был туго перевязан крепким шнурком. Сохранность денег гарантировалась принятыми мерами. Поверх телогрейки предусмотрительно был надет бушлат, в нём теплее, да и в карман труднее проникнуть.

Постепенно группами и в одиночку стали подходить люди. Оставались считанные минуты до открытия ларька. Ко мне подошёл один из ожидающих, по манерам и разговору — шахтёр, под глазами тёмные круги, на руках — не смытая, въевшаяся в поры угольная пыль. Завязался разговор. Инициативу проявил подошедший.

— Где работаешь? — спрашивает меня.

— В шахте, на Шмидтихе, — отвечаю, — а ты где?

— Вот уже целый месяц на РМЗ (ремонтно-механическом заводе).

Слово за слово, начинает рассказывать о заводе, о порядках, отзывается с большой теплотой о руководстве завода. Я стою против него и буквально впитываю каждое его слово. Ведь я сам скоро буду там работать.

Вблизи нас никого нет. Я постукиваю по бушлату миской, как раз по карману с деньгами.

Вдруг толпа ринулась с бою брать открывающиеся двери ларька. Бросились и мы с ним. Выстроилась очередь, он впереди меня, я за ним. Продолжаем начатый разговор. Очередь продвигается к прилавку, продвигаемся и мы. Передо мною остаётся три человека. Пора достать деньги. Поднимаю полу бушлата. Лезу в карман брюк, забыв, что в него можно попасть, лишь развязав шнурок. Но рука не встречает препятствия, свободно проваливается, не находя ни кармана, ни тряпки с деньгами. Несколько попыток нащупать её не увенчались успехом.

Выхожу из очереди, осматриваю брюки. Там, где был карман — на всю ширину его зияет прореха. Деньги с карманом, тряпицей и верёвкой — исчезли.

— Не иначе как срезали! Вот падло! — сокрушается мой новый знакомый и тут же предлагает: — Возьми, покури, браток, хорошие папиросы — Дукат!

Сунув мне в руку папиросу, собеседник нырнул в толпу и исчез. Понурившись, я вышел из ларька со смятой папиросой в руках. Больше там мне делать было нечего.

Что же произошло? Кто взял деньги, когда и как? С такими мыслями возвращался я в барк. Очевиднее всего, пока я, увлёкшись рассказом о РМЗ, мечтал о такой работе для себя, кто-то сзади, между похлопываниями миской по бушлату, сумел вырезать карман, вытащить его вместе с узелком и, может быть, стать даже в ту очередь, из которой я только что вышел.

Ловкость, с которой всё это было проделано, искренне меня восхитила и, пожалуй, в какой-то степени, локализовала мою боль и горе.

Но этот случай научил меня «засекречивать» мою «наличность» от всего окружающего. Я стал прятать деньги в валенке или ботинке, а на расходы вынимал, уединяясь от всех и вся. А перед своим походом в ларёк я заходил в парикмахерскую и там расплачивался, вынимая деньги и опять пряча их, не скрывая этого от людей и чуть только отвернувшись от них, развязывая и завязывая шнурок. Кто-то, наверное, видел это и не утерпел от соблазна.

Принятые и не нарушаемые «меры предосторожности» сделали своё дело. За последующие семнадцать лет я ни разу не стал объектом для любителей чужого.

Итак, вечер, который должен был стать вечером сладкого чая, оказался для меня очень горьким — ни сахару, ни табаку, ни денег.

Уже будучи на шахте «Надежда», через пять месяцев после этого случая, поздно вечером заходит в барак человек в брезентовом плаще и, найдя меня, просит выйти с ним из барака. Недоумевая, одеваюсь и выхожу. На снегу, за бараком, под небом, пылающим сполохами северного сияния, незнакомец учинил мне целый допрос и с таким пристрастием, что я вынужден был от ответов перейти к контрвопросам — кто он и что ему нужно от меня. А спрашивал он — и откуда я, и где работал в Москве, интересовался статьёй и сроком, в каких тюрьмах сидел, откуда прибыл в Норильск. И только убедившись, что он разговаривает с тем, кто ему нужен, вытащил руку из кармана и, передавая мне пакет, сказал, что это деньги в сумме сто рублей и что Стоколов (техник, которому я чуть ли не полгода тому назад продал свои вещи), извиняется за задержку их дольше обусловленного срока, но и Вас (это — меня) винит в том, что не дал ему знать о своём переезде.

— Пришлось очень долго искать Вас, но всё же, как видите, нашёл. Не будь подрядчик у меня на «крючке», не нашёл бы! Стокалов сейчас работает уже вольнонаёмным в том же проектном отделе.

На мой вопрос, почему не отдал деньги в бараке, неизвестный ответил:

— Удивляюсь Вашей наивности, дорогой товарищ! По-дружески советую Вам — в лагере о деньгах ни с кем не разговаривать. О том, что у Вас есть деньги — лучше никому не знать. Деньги в лагере — большой соблазн. Учтите это и хорошенько запомните.

— До свидания, Дмитрий Евгеньевич! Может быть, когда-нибудь встретимся в других условиях и вспомним этот случай! Расписки с Вас не беру, да и толку с неё на грош, подпись на ней ведь не будет заверена! Надеюсь, что при встрече со Стокаловым Вы расскажете ему, как испугались меня и что деньги получены Вами сполна.

Сказав это, он вторично попрощался, крепко пожал мне руку и растаял в темноте. Не сон ли это, не мираж ли?!.

Это был товарищ Стокалова по Москве, военный инженер Грунин Павел, а вот отчество, хоть убей, вспомнить не могу. Грунин был привезён в Москву из армии, базирующейся где-то на юге нашей страны. В Москве получил пять лет за какое-то военное преступление по 194-й статье, а здесь, в Норильске, был расконвоирован и работал в снабжении.

Оба, и Стокалов, и Грунин, оставили неизгладимый след в моей душе. Их человечность, честность вселили в меня уверенность, что и в самых тяжёлых, казалось бы, безвыходных условиях, человек остаётся человеком, если он им был раньше.

«Есть подвиги такие, которые лежат на поверхности, всем видны, сразу взяты на учёт, а есть такие, которые совершаются совсем негромко, почти незаметно, наедине с собственной совестью. Мир о них не оповещён, медали за них не отлиты, носит их человек в себе, как тайну души своей, как знак того, что и ты чего-то стоишь. И если есть за ними подвиг, то скорее внутренний, ни в каких реляциях не зафиксированный, подвиг скромной души, которая не раз самоё себя пересиливала, не раз над собой поднималась» (О. Гончар).

Я бы не приводил такой большой цитаты, если бы не был уверен, что писатель О. Гончар, написав эти строки, имел в виду и таких людей, как Стокалов и Грунин. Ведь на таких держится Мир, их много, они помогают жить и бороться со скверной!

Загрузка...