— Как вы смотрите на то, чтобы работать в комбинате на правах вольнонаёмного? Сейчас это можно сделать, но с одним непременным условием. Необходимо, чтобы сюда приехала ваша семья. Насколько нам известно, ваша жена тоже инженер, я не ошибаюсь? Так вот для неё у нас тоже найдётся работа по её специальности.
Такой фразой встретил мой приход по специальному вызову военный с тремя шпалами в петлицах, сидящий за большим письменным столом.
— Семью вызывать сюда не буду, даже если это повлечёт за собою продолжение моего срока. Достаточно того, что я уже здесь. Меня можете использовать на любой работе, хорошо бы, конечно, по специальности. Безусловно, работать на правах вольнонаёмного намного лучше, чем под конвоем, но, простите, меня удивляет ваш вопрос. Неужели требуется согласие заключённого для освобождения его из-под конвоя? Ведь не спрашивали же меня, когда сюда везли! Просто взяли и привезли!
Отвечая так, я думал, что затеянный оперуполномоченным разговор не случаен. Или убедились, что я не виноват, или это реакция на письма жены и мои заявления начальнику комбината товарищу Завенягину с просьбой об использовании меня по специальности инженера-механика.
— Крайне сожалею, что вы настроены отрицательно к нашему предложению и предупреждаю, что такого случая может больше не представиться, подумайте об этом, у вас для этого есть время. Надумаете — сообщите!
Разговор происходил в оперативном отделе управления Норильскими лагерями, куда я был приведён под конвоем с фабрики.
Через две недели я был опять доставлен туда же, но разговор уже шёл совсем в другом плане, без всяких условий и в достаточной степени категорично.
— Вы поедете на уральские заводы. Идёт война, на заводах не хватает людей. Готовьтесь к отъезду!
О предстоящих этапах никогда нас не предупреждали, всегда это делалось неожиданно, а тут вызвали, сказали куда, и даже назвали причину, как будто извинялись, что побеспокоили!
Мне предложено готовиться. А что, собственно, готовить? Если сдать матрасную и подушечную наволочки, да получить хлеб и сахар, как это делают перед всяким этапом, то это не требует никакой подготовки и не представляет особой сложности.
В лагере узнаю, что, оказывается, нужно получить со своего депонента причитающиеся мне заработанные деньги. Вот это уже что-то совершенно новое, совсем не регламентированное. В этап — и вдруг с деньгами в кармане!
На руки выдали семьсот сорок рублей — целое богатство, даже по тем временам.
Выдача денег ещё больше усилила надежды на какую-то «новую жизнь».
В бухгалтерии столкнулся с другими товарищами, получающими деньги и также перед этим побывавшими в «хитром домике» (так называли мы оперативно-чекистский отдел).
От них узнал, что в этап, по специальному наряду, готовят всего тринадцать человек. Все тринадцать — инженеры самых разных специальностей. Это ещё один симптом, подтверждающий, что впереди нас ожидают какие-то перемены.
Всё это радовало, вселяло надежду. Воображение уже рисовало большой металлургический завод, прокатный цех и меня, работающего на нём. Мысли шли ещё дальше. На Урал можно и семье приехать, если не совсем, то хоть на время. Там можно встретиться с друзьями и товарищами.
Прошу начальника лагерного пункта Леснова вывести меня на фабрику для сдачи дел, спецодежды, инструмента.
Ответ Николая Яковлевича Кухаренко на звонок из лагеря подтвердил необходимость доставить заключённого Сагайдака для оформления передачи дел.
И вот я на фабрике. Передавать мне, конечно, нечего, сдавать тоже. А вот увидеть, может, в последний раз, и попрощаться с теми, кто делил со мной большое горе и крошечные радости — НУЖНО. Сказать большое спасибо людям «молча протестующим», бескорыстно, только по долгу человеческому, помогающим нам бороться за жизнь — НЕОБХОДИМО.
СПАСИБО ВАМ, ЛЮДИ! Несите же в мир человечность! Герои — это те, кто в решительный момент делают то, что должны делать люди. Перед ними нельзя не преклоняться, их нельзя не уважать.
Из лагеря вывел один конвоир, без «молитвы» и без требования построения. За плечами у него винтовка, а в руках — маленький чемоданчик. Идём вольным шагом, не берясь под руки, как требовали обычно. Уже через сто метров чемоданчик перешёл в наши руки и отнюдь не в результате экспроприации, а по инициативе самого конвоира.
— На, неси, не надорвёшься. Бери, бери, чего лыбишься, — заметив мою улыбку, закончил он. И я взял и нёс чемодан с нашими формулярами.
Сели в пассажирский вагон поезда узкоколейки Норильск-Дудинка. В вагоне тепло. Сняли бушлаты, телогрейки, шапки. Конвоир дремлет, удерживая коленями винтовку. В вагоне несколько пассажиров, дремлющих, как и наш конвоир. Мы начинаем знакомиться друг с другом.
Рядом со мной сидит инженер-теплотехник. Сам он из Киева, где закончил политехнический институт. Срок у него внушительный — пятнадцать лет с пятилетним поражением в правах. Обвинён во вредительстве. Иван Фёдорович Манохин, какой представился нам, ровесник мне, в прошлом рабочий, перед институтом закончил рабочий факультет.
Рядом с ним Николай Алиев — инженер-электрик. Срок у него чудовищный — двадцать лет и пять лет поражения в правах. Обвинён в организации вредительства, подготовке убийства Сталина и руководителей партии и правительства. Работал он на ташкентской электростанции. В прошлом — участник борьбы с басмачами в Средней Азии. С 1917-го года член партии.
Напротив сидят — Койрах, инженер-строитель, кажется, из Чернигова, со сроком десять лет за контрреволюционную деятельность. Точилкин, инженер-экономист из Москвы, тоже десятилетник за контрреволюционную агитацию. Экономист Таршинов из Свердловска — вредитель, инженер-электрик Ямпольский, имеющий шесть лет за историческую контрреволюцию, архитектор Шольман из Ленинграда — по мнению Особого Совещания — социально вредный элемент, инженер-конструктор Лаймон из Риги, инженеры железнодорожного транспорта — тяговик Смирнов и путеец Филин.
К вечеру приехали в Дудинку. Конвоир отвёл нас в хозяйственный лагпункт. Три дня нас никто не беспокоил, да и никого вообще не трогали — все сидели в бараках по случаю пурги с ураганным ветром и сильным снегопадом. Только на четвёртый день пурга утихла. Нас присоединили к какой-то бригаде и целую неделю мы работали по очистке от снега железнодорожных путей и подъездов к продовольственным складам, раскинувшимся по берегу скованного льдом Енисея.
Мартовское солнце освещало мёртвую снежную пустыню. Температура минус сорок пять градусов, воздух неподвижен. Получили по буханке хлеба, по полкилограмма селёдки и на несколько дней сахару. Тот же конвоир, что вёз нас в Дудинку, привёл нас на аэродром. Кругом заснеженное поле, слепящее глаза своей белизной. Уже через несколько минут оно кажется голубым, а потом жёлтым. Закроешь на мгновение глаза и, открывая их вновь, видишь искрящуюся беспредельную снежную равнину. Снег под полярным солнцем весьма коварен. Нужно беречь глаза и давать им отдыхать, закрывая их и пряча от этой болезни.
Подходим к самолёту. Размещаемся в нём в полусогнутом состоянии на каких-то ящиках, мешках, свёртках. В самолёте холодно, так же, как и на улице. Это так называемый почтовый самолёт-грузовик для доставки никеля в Красноярск.
Взревели моторы. Винты подняли облака снега. Самолёт набирает высоту. Внизу через иллюминаторы видно широко до самого горизонта раскинувшееся снежное поле, усеянное дымками из труб, многочисленными бараками, проволочными заборами да сторожевыми вышками. Ещё мгновение — и уже нет труб, дымков, вышек. Под нами мёртвая, холодная тундра. Летим на юг. Пролетаем над заснеженной Игаркой, со штабелями разделанного леса, над лесопилками, бараками и опять над проволочными загородками и вышками. А дальше — только снег, снег, снег. И конца-края ему не видно. Пролетаем над Туруханском. Сильно мёрзнем.
Когда уже перестали чувствовать наличие; рук и ног, конвоир оставил чемодан у нас и перешёл к лётчикам (у них теплее), а мы перестали интересоваться иллюминаторами и всем, что делается на белом свете.
Холод добирается до сердца. Неужели замёрзнем?!
И вот как будто становится теплее, клонит ко сну. В голове шум, немного подташнивает. Говорят, так бывает, когда человек замерзает.
Из охватившего всех безразличия выводит толчок. Самолёт бороздит лыжами поле аэродрома. Вылезаем на крыло и скатываемся с него прямо на снег, помогая друг другу встать на ноги.
Конвоир ведёт через поле к занесённому, как бы утонувшему в снегу, бревенчатому зданию — аэропорту Подкаменная Тунгуска. Большая тёплая из, ба, буфетный прилавок, полки с вином, консервными банками, коробками папирос. За прилавком улыбающаяся буфетчица разливает в стаканы вино — это лётчикам, столпившимся у прилавка и сидящим за одним из пяти столиков, накрытых белыми скатертями. Конвоир разрешает имеющим деньги воспользоваться буфетом. Деньги есть у всех. Начинается настоящая «гужовка».
Девушка с подносом подходит к столику. На подносе вкусно пахнущие белые блины и тарелки с сибирскими пельменями.
Намёрзшиеся, изголодавшиеся, мы набрасываемся на всё, чего не видели годами. Угощаем пельменями и блинами с красной икрой конвоира и подошедших к нам лётчика и штурмана самолёта. Никто из них от угощения не отказывается.
Манохин заговорчески шепчется с лётчиком. На столе появляется графинчик с водкой, за ним другой. Отнекиваясь и «ломаясь» для приличия, конвоир пьёт вместе с нами. Долго-долго потом пьём ароматный чай из стаканов, а не из жестяных кружек, много курим, лениво болтаем, пытаясь вызвать на разговор конвоира с одной лишь целью — узнать, куда же всё-таки он нас везёт. Попытки безуспешны, конвоир упрямо повторяет одну и ту же фразу:
— Куда нужно, туда и везу. Говорить не велено!
Переходим в комнату с кроватями. Разделись, лежим под одеялами, на белоснежных простынях и мягких подушках. На окнах — занавески и даже какие-то цветы в горшках. Просто не верится, что всё это происходит наяву. Неужели это не сон?
Среди нас и лётчик со своим штурманом. Они расспрашивают, куда мы летим и кто по специальности. На второй вопрос отвечаем без затруднений, кто длинным, кто коротким рассказом, а вот на первый — менее уверенно, но радостно:
— По всей вероятности, на уральские заводы, так, по крайней мере, нам сказал оперуполномоченный.
— Вполне возможно, людей осталось мало — все на фронте. На заводах — сплошь женщины, старики да дети. Много заводов переброшено на Урал из центральной России, с Украины, их ведь надо налаживать, поскорее пускать в ход. Так чего уж не использовать вас, давно бы нужно, да долго чего-то с этим чешутся.
Наше признание, что мы все сидим по 58-й статье, на лётчиков особого впечатления не производит, они по-прежнему приветливы, улыбаются, подтрунивают над уснувшим конвоиром, несколько раз повторяют, что наш общий враг — гитлеровцы, и теперь перед всеми одна задача — бить их всем, чем можем, бить без передышки. Грозились ни одной пяди не отдавать врагу, а вот отдали…
И мы чувствуем на их лицах, в их вопросах к нам и к себе какое-то недоумение и непонимание случившегося со страной и с нами. А мы сами-то понимаем хоть что-нибудь? Задай нам этот вопрос — и не ответим так же, как не могут ответить и они.
На прощание, перед самым сном, штурман заявил:
— Терпите, братцы, кончится война и «хозяин» закатит такую амнистию, какой не видел мир!
Всё же «амнистию», всё же и они до конца нам не верят! Если бы сомневались в нашей виновности, сказали бы совсем иначе:
— Вот кончится война, пересмотрят ваши дела, разберутся во всём, что натворили — и пойдёте вы по своим домам!
И всё же уснули мы умиротворённо, крепко, без сновидений и кошмаров, почувствовав тепло не только от нагретой печкой комнаты, но и тепло человеческое.
Утром — сытный завтрак. Сегодня лётчики водки уже не пили, а нам и конвоиру рекомендовали выпить не только здесь, но и прихватить с собой, что мы без особых уговоров и сделали.
Лететь до Енисейска оказалось веселее и намного теплее, хотя в самолёте были те же минус пятьдесят шесть по Цель-сию, что и в полёте до Подкаменной Тунгуски. Советы лётчиков оказались весьма существенными.
В Енисейске — районном городе Красноярского края с десятью-двенадцатью тысячами населения, нас почему-то отвели по снежным сугробам улиц в тюрьму. То ли было мало места в здании аэропорта, то ли конвоир имел такие указания, но так или иначе — опять тюрьма. А она ничем не отличалась от двух рядов деревянных домиков, мимо которых мы прошли, разве немного побольше. Это снаружи, а внутри? Да и внутри была похожа больше на деревенскую избу, нежели на камеру.
Ночь провели в горячо натопленной комнате, правда не в кроватях, а на двухъярусных нарах. Покормили нас совсем не по-тюремному — дали рассыпчатую гречневую кашу с маслом «от пуза» и по миске вкусного хлебного кваса. По нашей просьбе принесли по две пачки махорки (в Подкаменной Тунгуске в продаже были только папиросы).
Утром опять на аэродром и в самолёт. Триста сорок километров, отделяющих Енисейск от Красноярска, пролетели незаметно.
Итак, тысяча шестьсот километров от Дудинки до Красноярска остались позади, а впереди… неизвестность.
Широко по обе стороны могучего Енисея раскинулся крупнейший город и промышленный центр Сибири Красноярск. Триста с лишним лет насчитывает этот город, занимавший видное место в революционном движении Сибири. В этом городе в 1897–1898 годах в богатейшей библиотеке купца и библиофила Г.В. Юдина во время ссылки работал и встречался с ссыльными В.И. Ленин. В этом городе с девятого декабря 1905 года по третье января 1906 года существовала так называемая «Красноярская Республика» — власть Совета рабочих и солдатских депутатов. Вот на аэродром этого города восьмого марта «приснежился», а ещё точнее, «приводнился» наш самолёт. Снег рыхлый, глубокий. Распрощались с лётчиками. Тёплыми и искренними пожеланиями скорого освобождения проводили они нас с лётного поля.
Подошли к Енисею, крепко ещё скованному льдом, покрытым выше щиколоток водой. Бредём, разбрызгивая по сторонам воду и скользя по льду. Валенки и портянки сразу же промокли. Мёрзнут ноги, а с неба яркое солнце шлёт первые весенние лучи. Перешли реку, поднимаемся на крутой высокий берег. На склоне тёмные пятна успевшей уже освободиться от снега земли. Скользят ноги, вязнут в грязи. Идём друг за другом растянувшейся цепочкой вслед за своим конвоиром. Впереди он, сзади — тринадцать.
Входим в узкий переулок. И вдруг слышим, как наш конвоир спрашивает остановленных им, уже изрядно подвыпивших людей, дорогу в тюрьму.
— А ты не боишься растерять их в пути? Смирненькие они у тебя! Идти-то далеко. Через весь город. Проходи, вояка, на главную улицу и дуй по ней до самого конца — там как раз и упрёшься в тюрьму.
Слово «вояка» было произнесено явно иронически и подчёркивало, что такому «лбу» место на фронте, а не здесь, в тылу.
Вначале шли по тротуару. Встречный поток людей, несмотря на окрики конвоира, не расступается. Приходится людей обходить, уступать дорогу встречным, искать и пробивать себе дорогу в городской праздничной толчее.
Конвоир, побаиваясь растерять нас, командует всем сойти с тротуара и идти посередине улицы. Подчиняемся. Растягиваясь цепочкой вдоль пешеходной части улицы. Длинный путь через весь город в этот солнечный день кажется коротким, несмотря на окоченевшие ноги, усталость и чувство голода.
Конвоир заметно изменил своё отношение к нам. Из более-менее разговорчивого и нередко улыбающегося — стал молчаливым и хмурым, словно кто-то его подменил. Из человека превратился в исполнителя с маской на лице. На вопросы, почему ведёт в тюрьму, отвечает односложно и недовольно: «Так приказано!».
Чемоданчик с формулярами несёт сам, винтовка на ремне за плечом.
В тюрьме поместили в отдельную камеру, но уже с утра начали вталкивать новеньких, в основном, дезертиров, осуждённых к высшей мере наказания, с заменой расстрела отправкой на фронт в штрафные батальоны.
На шестнадцатый день — обход камер каким-то начальством во главе с прокурором. Обращаемся с вопросом, почему нас держат в тюрьме, ведь нам известно, что мы перебрасывались сюда для отправки на уральские заводы.
Кто-то что-то записывает в блокнот, но никакого ответа не дают, ограничившись односложным: «Выясним — скажем!»
А через два дня шестерых из тринадцати ведут на станцию: меня, Манохина, Койраха, Алиева, Тужилкина и Тарши-нова.
К пассажирскому поезду, рядом с багажным вагоном, прицепили «столыпинский вагон» — тюрьму на колёсах. Входя в вагон, успели прочесть на других вагонах табличку «Красноярск-Иркутск».
Почему Иркутск? Почему нас только шесть, а не все тринадцать?
Ответа ждать не от кого, да мы уже и не пытаемся спрашивать. Будь что будет.
В Иркутск приехали рано утром.
С вокзала в тюрьму повезли на открытой грузовой машине в сопровождении двух конвоиров. Один из них в кабине шофёра, а другой — вместе с нами, стоит в кузове у самой кабины. Все пятьдесят шесть арестантов сидят лицом к нему. Всякая попытка встать исключена, так как сегодня, как и всегда, сидим на коленях друг у друга.
Привезли на тюремный двор. После традиционной переклички по формулярам и обыска нас шестерых, отдельно от остальных, повели по длинным коридорам и втолкнули в узкую и длинную камеру без нар и стола.
На полу, вплотную друг к другу, кроме нас — сто семьдесят человек. Шум, крики, смех, плач на какое-то мгновение, необходимое для оценки вошедших, замолкли, чтобы уже через минуту вспыхнуть с удвоенной силой.
Мы очутились в камере для несовершеннолетних преступников. Как галчата они окружили нас.
— Дяденька, дай хлеба, хлебца дай!
Многие смотрят исподлобья на нас и с неприкрытым любопытством на наши мешки, узлы, одежду. Они уже предвкушают наслаждение расправы с нами, с явным нетерпением ожидая откуда-то сигнала. Возглавляет эту галдящую и непрерывно перемещающуюся по камере детвору «воспитатель», назначенный администрацией тюрьмы. Это много испытавший и повидавший в своей жизни «хорошего», когда удавалось «сухое или мокрое» дело, и «плохого», когда приходилось расплачиваться за это «хорошее». А расплачивался он не раз. За его плечами много судимостей и приговоров. Шрамы на щеке и голове красноречиво говорят о его неспокойной жизни. Правый глаз дёргается, руки трясутся, рот непослушно кривится в неприятной гримасе, о чём он хорошо знает и чего не может избежать. Он прикрывает рот рукой, но скрыть недостаток не может.
Всё его тело — грудь, руки, ноги, спина и плечи — покрыты многочисленной и крайне разнообразной татуировкой. Тут и сентиментальные надписи «помни мать свою» и целые «художественные» полотна, среди которых сердце, пронзённое стрелой, орёл, парящий на широкой груди, меч, разящий что-то, напоминающее дракона, какие-то имена, якоря и спасательные круги. Даже все десять пальцев на руках имеют «наколки».
— Эй, фашисты, у кого есть табак?! Передайте сюда, через огольцов! — безразлично, без всяких интонаций, изрёк он свою первую фразу-приветствие.
И десятка полтора «пацанов», поняв его слова как сигнал, сразу же уцепились за наши узелки. Кто-то, кажется, Алиев, двоих из них оттолкнул. Оба обиженные, неестественно громко, но явно не от боли, заревели.
«Воспитатель», мгновенно очутившись на ногах, рванул узелок из рук Алиева и бросил в гущу малолеток.
— Огольцов не тронь, а то, б… буду, глаза выколю! — и растопыренными указательным и средним пальцами норовит попасть в глаза растерявшемуся Алиеву. Но не растерялся Манохин. Загораживая собой Алиева, он отводит руку «воспитателя» со словами:
— Да ты не ори! Что, шибко блатной?! Ты сперва спроси, кто мы, а потом будешь качать права! Таких как ты «законников» мы уже видели немало! Ты ж сука, б… буду, — и, не передыхая, — бросает небрежно, — Семафора помнишь, или память отшибло?!
Вопрос с магическим словом «семафор», как ушат холодной воды охлаждает буйную голову «законника».
— А ну-ка, шпана, отойди, дай поговорить с людьми!
Брошенная фраза, что он хочет говорить с людьми, отрезвляюще действует на малолеток. Они уже привыкли к тому, что «людьми» «законник» называет далеко не всех и не каждого.
Ребята присмирели, занялись своими повседневными делами — картами, содержимым растерзанного узелка Алиева, какой-то игрой «отгадай», массажем старших по возрасту, наколками.
«Воспитатель», заинтригованный «Семафором», с живым интересом расспрашивает, где видели, что с ним. Попутно узнаёт о Вологде, Соловках, Вятке, Норильске, Красноярске, Воркуте, Киеве, Харькове… Собственно, не о самих местах, а о наших встречах в тюрьмах этих городов с «корешами». Перед ним уже не просто «фашисты», «фраера» вчерашнего улова, а люди, видавшие виды и сотни таких, как он. А когда узнал, что «Семафор» «скурвился» и работает комендантом одного лагпункта в Норильске, а «Косой» с «Карзубым» получили лагерный срок за саботаж, а «Мамочка» потерял обе ступни, отморозив их при неудачном побеге, «Полтора Ивана» (это кличка «воспитателя») буквально на глазах преображается. Он сбрасывает со своей личины повелительно-презрительный тон, он гарантирует, что «пацаны» нас не тронут. Он покровительственно обещает, что нас ник то не обидит.
Ну, что ж. Это уже неплохо. Однако командируем одного из нас на коридор для сдачи наличных денег надзирателю под квитанцию.
«Полтора Ивана» догадывается, что мы не без денег и его перевоплощение — просто маскировка, предусматривающая наступление против «фраеров», прошедших огонь и воду, не лобовой атакой, конец которой мог быть и печальным, а хитростью. Лобовая атака может натолкнуться на ответный удар шестерых, но ночная атака на спящих со стороны «на-тыренных» малолеток может окончиться переходом наших денег в его карман, а он сам останется в стороне.
Первая же ночь показала, что не без оснований прибегли мы к сдаче денег. Все наши узелки, мешки, карманы были ловко разрезаны и их содержимое — мыло, бумага, карандаши, табак, спички, письма, фотокарточки — исчезли бесследно. Исчезло у Койраха бельё — рубаха, тёплые носки.
Утром «Полтора Ивана», ловко разыграв возмущение по поводу случившегося, со словами: «Что с них возьмёшь, малолетки?!» — объявил «шмон», предоставив нам самим возможность искать. Обыск, как и следовало ожидать, конечно, ни к чему ни привёл.
Мы не жаловались и не просили перевести нас в другую камеру. Бесполезность каких-либо жалоб была нам хорошо известна.
В «неспокойные» камеры тюрьмы администрация, как правило, подсаживала людей с «сидорами» — мешками с продуктами и домашними вещами, чтобы хоть на время отвлечь «бедную» камеру от криков «даёшь хлеба и прокурора».
Почему бросили именно нас в эту камеру, объяснить не берусь. Мешки и узелки наши в основном были пустыми и не представляли такого интереса, как «сидоры» с салом, маслом, яйцами, домашними пирогами.
Пропавшая одежда, часть табака, письма были через несколько дней нам возвращены при обстоятельствах, несколько удививших нас. Возвращение украденного было проявлением благодарности за хорошие «рОманы».
Убедившись не на словах, а на деле, что «законы» тюрьмы нам известны, а в узлах и мешках больше ничего нет, мы перестали интересовать камеру как объект, который надо чему-нибудь учить и как объект, у которого можно чем-то поживиться. Нас это вполне устраивало.
За шесть дней, проведённых в этой камере, мы столкнулись с самой большой несправедливостью на свете. Сто семьдесят малолеток-детей оказались в руках авантюриста, вора с «мокрыми» делами за плечами. Эти дети, волею чиновников, потерявших человечность, были сданы на «воспитание» дегенерату. Плоды этого воспитания — растление малолетних, создание враждебных нашему обществу кадров, пока ещё неопытных, но уже обозлённых зверёнышей.
Такой «воспитатель» может привить детям только самое худшее, антиобщественное, антиморальное. Его кредо — культивирование преступности и порочности, ханжества и лицемерия. Его оружие — грубость и подлость.
«Человек человеку — волк» — его отправное начало во всём, что он делает, чем живёт.
И как не могут понять люди, которым вверены жизни и судьбы детей, что такой «воспитатель» может только калечить ребят, убивать в них всё непосредственное, доброе, человечное, а взамен — укреплять в них страх перед любой силой, душевную неуравновешенность, полное игнорирование порочности своих поступков. Ведь он создаёт из них своё подобие, таких же, как он сам, озлобленных, диких, тупых преступников.
Неужели гуманистические основы нашего законодательства, направленные в первую очередь на исправление человека, даже преступника, имеют хотя бы отдалённое сходство с приёмами и методами, применяемыми такого рода «воспитателями», которые используют любые способы и методы воздействия к созданию неполноценных и даже вредных для общества людей. Нужно быть слепым или подлым человеком, чтобы не видеть методичности и извращённости этих «воспитателей», которые берут на вооружение всё: и повседневные угрозы, иезуитскую дружбу и ласку, коварную хитрость, посулы сытой, богатой жизни, ненависть к людям, безжалостность к окружающим.
А вот тюремная администрация, прокурорский надзор, многие тысячи людей правосудия и тех, кто над ними, этого не хотят видеть.
Вполне; уместно сказать здесь, что не случайно воры, убийцы, рецидивисты получили кличку «друзья народа». Эта кличка дана, чтобы подчеркнуть неправомерность использования администрацией в качестве «воспитателей», нарядчиков, комендантов, работников КВЧ. Вполне логичнее и правильнее было бы назвать их «друзьями тюремщиков».
Одна из прогулок, к нашему удивлению, сильно затянулась и продолжалась вместо двадцати минут свыше часа, чему мы были очень рады. На прогулку нас водили отдельно от малышей и приводили в камеру после них. Чаще всего малолеток на прогулку вообще не водили из-за их отказа. А в этот день они изъявили согласие и даже требовали её. Когда были открыты двери камеры, часть малышей оказалась на крыше тюрьмы, а другая часть связала избитого ими надзирателя, дежурившего по коридору. Вооружившись досками от нар, разбитых в одной из соседних камер, малолетки в течение длительного времени не пропускали в коридор всполошившихся надзирателей.
Подняться на крышу по пожарной лестнице смельчаков из надзора не нашлось, несмотря на настойчивые призывы оперуполномоченного совершить этот «подвиг». Только вызванная из города пожарная команда, окатывая ребят из брандспойтов холодной водой, потушила разбушевавшуюся стихию.
О подготовке этой акции мы, конечно, не имели ни малейшего представления, нас в это не посвящали и к участию не приглашали. Да вряд ли это готовилось загодя, скорее всё вышло стихийно, но довольно внушительно, если бы не было похоже на фарс в одном действии.
Чем это было вызвано, мы так и не узнали. Зачем им нужен был прокурор, которого они стогласо требовали с крыши, тоже осталось непонятным. Очевиднее всего, это было своеобразным подсознательным протестом против незаконных действий надзирателя, а может быть, и самого «воспитателя».
В камере с ними мы больше не были. Куда-то был переведён и их «воспитатель». Видимо, он не оправдал оказанного ему доверия, а мы, очевидно, были заподозрены в организации и подстрекательстве.
И всё же жаль ребят. Со многими из них мы сильно подружились. Мы не знаем, за что их посадили, они неохотно этим делятся и не любят этих вопросов. Подобные вопросы их настораживают — они замыкаются в себе и ты надолго, если не навсегда, лишаешься видеть их доверчивую детскую улыбку. А вот разговоры о маме, именно о маме, а не об отце, у многих вызывают непрошеные слёзы. В этих случаях они становились детьми и раскрывали всё то хорошее, чистое, не запятнанное злыми людьми, что в них ещё не успели вытравить из головы и сердца «воспитатели».
— Мамка у меня хорошая, добрая, а я, наверное, плохой!
— Чем же ты, Серёжа, плохой, почему ты так о себе думаешь?
— А ведь это я, в первую же ночь, как только вы к нам пришли, забралу тебя табаки не отдал, а ты ведь меня не обижал. Это мы вместе с Петькой деньги искали, а у вас их и не было.
— Вот ты взял у меня табак, а теперь жалеешь, что так поступил. А того ты и не знаешь, что я бы тебе покурить не дал, сколько бы ты ни просил. Теперь ты понял, кого жалеешь?
— А я тебя и не жалею, я себя. А тебя за что же жалеть? А что покурить бы не дал — тоже знаю. Меня мамка всегда била за табак, а я всё равно на неё не сержусь… потому что она добрая, потому что совсем не злая.
— А домой ты хочешь, Серёжа, к маме, ведь она, наверное, любит тебя и плачет, не зная, куда ты делся?
Ответа нет. Серёжа зарылся у меня в коленях и плечи его вздрагивают от рыданий. Это вместо ответа.
Что может быть выразительней такого ответа.
Но он уже стыдится своих слёз и, смахнув их грязным рукавом, неожиданно для меня заканчивает разговор:
— А вас, фашистов, нужно расстреливать… и… тебя тоже!
Подходит Петя и, шмыгая носом, не глядя на меня, тихо говорит:
— Дядя, расскажи про таинственный остров, ты же вчера обещал.
— Вчера обещал и вчера же рассказал, разве ты не слушал?
— А мы в карты играли и не слушали, а ребята говорят, что очень интересно.
— Второй раз рассказывать не стану. Если хочешь, расскажу про подводную лодку и про капитана Немо? Зови ребят!
…И начался пересказ «Двадцати тысяч лье под водой», с добавлениями от себя, выдумкой новых ситуаций, подчас несуразных и маловероятных. Рассказ сопровождает тишина. Сотни любопытных синих, карих, зелёных, как у кошки, и широко открытых глаз горят злыми огоньками, когда настигает героя беда, и щурятся от улыбок и смеха, когда герой побеждает, когда оправдывает их желания. Ручонки сжимаются в кулачки, чтобы помочь полюбившимся героям. Часами сидят и слушают.
Так могут слушать только дети. Так слушали меня в 1921-м году, тогда ещё комсомольца, ребята детского дома. Тяжёлый был год. Разруха. Голод в Поволжье; бросил сотни тысяч людей на Украину. Отцы, матери умирали, пухли от голода, а детей забирали мы в организованный нами детский дом. Государство помогало мало, было много других забот, да и нечем было помогать. С самого утра мы осаждали базары, выпрашивая щепотку пшена, полстакана молока, ложку подсолнечного масла для наших, мы их называли нашими, детей, а длинными вечерами рассказывали им сказки. И их глаза блестели в полутьме комнаты, освещённой коптилкой. Их ручонки тоже сжимались в кулачки, как сейчас у детей, потерявших родителей на фронте, в бомбёжках и пожарах.
Тишина настораживает надзирателя, он ежеминутно раскрывает волчок. Не выдержав, с грохотом открывает кормушку, а нетерпение малышей уже достигло предела.
— Говори, говори, дядя!
Кто-то подбегает к кормушке и плюёт в лицо любопытного стража. Окошко с грохотом захлопывается. Надзиратель даже не пытается найти виновного; он знает, что здесь не продадут, а неприятности могут быть большие. Лучше вытереть плевок и не знакомиться с содержимым «параши». От них ведь всего можно ожидать.
А ребята, вдоволь нахохотавшись, опять полны внимания, сочувствия и неудержимой злобы — в зависимости развивающихся событий по ходу рассказа и выдумки.
И ты чувствуешь, что они уже твои, ты их крепко держишь в своих руках, они пойдут за тобой, только позови.
Так дайте же уйти вместе с ними. Ведь это не преступники. Не карать их надо, любить и лелеять их надо. За всё то зло, которое причинили им, за то, что разлучили с родными, за то, что отняли отцов и матерей в неслыханной по своей жестокости войне.
Ведь это воск — бери и лепи то, что тебе нужно. Ведь это податливый, ещё не оформившийся человек.
А вот «они» этого не понимают, не чувствуют, что преступники не дети, а «они» сами — величайшие преступники. Сколько же хороших, славных ребят вы потеряли, сколько ещё загубили святых душ, пропустив их через стены иркутской тюрьмы, да только ли иркутской?!
Один вид этих детей-«преступников» привёл нас в неописуемое отчаяние, он потряс нас. Мы забыли своё горе, так как оно меркнет перед великим горем детей, нашего будущего.
Что же вы делаете, люди? Опомнитесь!
Мы были не в силах скрыть своё волнение друг от друга. На нас камнем обрушилась великая несправедливость, творящаяся в стенах тюрьмы. Нас мучила и пугала мысль о страшной жизни этих ещё не живших людей. Вместо открытых, наивных, приятных детских лиц, вместо чистых и ясных глаз, с удивлением и любопытством смотрящих на открывающийся чудесный мир, нас встретили злобные, хитрые и уже порочные лица, немигающие, наглые глаза.
От них уже с невероятным усилием можно было добиться только внимания, но не послушания. Что ожидает за стенами тюрьмы этих людей? Перед нами предстали детство и юность, лишённые какой бы то ни было помощи, юность, обречённая на неминуемую и скорую гибель. Ведь они выйдут из тюрьмы «калеками», с надломленной верой и приобретёнными в ней порками, именно в ней, а не до неё — и так всю жизнь. Ведь их ещё ничему не учили, им ещё неведомо различие между добром и злом. Они ещё не догадываются о том, что у них есть долг перед обществом, потому что это общество вместо помощи — отказалось от них. Это общество дало им в наставники тюремщика и в воспитатели — палача сердец и душ.
Не берусь утверждать, что увиденное в Иркутске было системой и что в других тюрьмах творилось подобное. Но некоторые факты позволяли всё же делать обобщения. Товарищи сталкивались в тюрьмах Киева, Харькова, Ростова с малолетками, а в Промколонии № 1 в Улан-Уде месяцами отбывали наказание ребята, не достигшие совершеннолетия.