СЛЕДСТВИЕ

Можно обманывать некоторое время всех людей, можно обманывать всё время некоторых людей, но нельзя обманывать неё время всех людей.

Л. Линкольн

«ХРАНИТЬ ВЕЧНО» — крупными буквами вытеснено на заглавном корешке «моего дела», да и не только моего.

Кто же вёл это «дело»? Что представлял из себя следователь Розенцев? Кому было вверено решение судеб людей? От обращения к нему с эпитетом «товарищ следователь» он отучил меня сразу же, заявив, что «гусь свинье не товарищ» и «твой товарищ в Брянском лесу».

Оказывается, точка зрения следователя не совсем разошлась с высказанным мнением надзирателя, разрезавшего мне хлеб при «вступительном» обыске, как в части, касающейся Брянского леса, так и в том, кто кому товарищ. Непонятным пока оставалось только то, кого они копировали, да ещё — кто же из нас в конечном счёте гусь, а кто свинья. Разрешению этого маленького недоразумения с достаточной степенью убедительности помогли развернувшиеся за этим события.

Добавить к этому остаётся только то, что лексикон следователя не имел даже малейшей тенденции к обогащению в течение всех трёх месяцев моего близкого с ним знакомства. Не стану подробно описывать его внешность (она часто бывает обманчива). Скажу лишь, что был он на голову выше меня (конечно, имеется в виду только его рост), достаточно широк в плечах, с длинными как у гориллы руками и громадными кулаками — точно пудовыми гирями — ждущими своего применения. Прежде чем задать какой-либо вопрос, он сильно прищуривал светло-серые, почти белые, глубоко сидящие и неестественно широко расставленные, перебегающие с предмета на предмет глаза, создавая впечатление, что он пристально и напряжённо что-то разглядывает вдали от себя — то на полке, то поверх моей головы на стене. Чувствовалось, что это не физический недостаток, а выработанный продолжительной тренировкой рефлекс — произвести впечатление человека, силящегося сосредоточиться от якобы присущей его характеру слабости — рассеянности. После этого фарса проводил рукой по глазам, как бы освободившись от всего мирского, брал себя в руки, настраивался на проведение объективного исследование свалившегося на него нелёгкого и запутанного вопроса. Но эту наигранность и балаганное актёрство сразу же выдавал, как только оказывался в обществе зашедших в кабинет к нему кого-либо из коллег, начальника или машинистки. Он уже не щурился, не водил рукой по глазам, не паясничал — становился обыкновенным человеком, со всеми своими недостатками и достоинствами. Он шутил с машинисткой, вспоминал и анализировал эпизоды вчерашней охоты в Подмосковье, смеялся над смешным, матерился как сапожник старых времён, проливному дождю, застигшему его где-то, подобострастно лебезил перед начальником следственного отдела. Был тем, кем был на самом деле.

А в натуре он был чиновником, который в точности, по его личному заявлению, соблюдал все законы, предусмотренные процессуальным кодексом и никогда (это уже по моему впечатлению) не противился воле своего начальника, не являясь каким-то исключением среди своих коллег. Зафиксировать уникальность его персоны было бы по меньшей мере преувеличением и крайней несправедливостью, так как покорность перед волей и желанием своего начальника была не типичной чертой только его характера, а подавляющего большинства следственного аппарата того времени. И не случайно все они были так похожи друг на друга, как близнецы — и методами, и формами допроса, и результатами следствия. Покорность давалась им, очевидно, без особых усилий и напряжения. Да, почему бы и не так? Они хорошо знали, что чем больше сфабриковано дел, тем больше рабочих часов в их табели. Ночные часы оплачивались особо, с ощутимой денежной надбавкой. Чем больше законченных дел, тем больше поощрительных за каждое «благополучно» оконченное следствие, именно «благополучно», с «разоблачением» «врага народа», с признанием самого подследственного, и всё это в короткий срок. Последнее также было немаловажным фактором его деятельности. Да оно и понятно! «Врагов народа» было очень много, тюрьмы переполнены до отказа, аресты производились гораздо быстрее, чем велось следствие. Нужно было спешить! Чем скорее закончено следствие, тем лучше для следователя, да неплохо и для начальника отдела — вышли на первое место в соревновании!

Всё это они знали хорошо, об этом им говорили, этому их учили. И он — Розенцев — привыкал к мысли, что его работа направлена на разоблачение действительных врагов народа. Он уже исключал возможность ошибочного подписания прокурором ордера на арест. Ему было до предельности всё ясно и понятно. А возникающие иногда сомнения в виновности подследственного он тщательно глушил в самом их зародыше, объясняя это своей мягкотелостью, усталостью и чуть ли не преступлением. Минуты «слабоволия» он тщательно скрывал от товарищей-коллег, от друзей и даже от жены.

Разобраться в деле, да к тому же в сжатые сроки, значит, представить на утверждение и приговор судей материал сырой, так как доказательств никаких всё же нет. Такое дело даже невзыскательными судьями может быть возвращено на доследование или прекращено за недоказанностью улик.

А как же быть в этом случае с титульной корочкой «дела» и надписью «хранить вечно»? Что же хранить в этом случае? Обложку?.. Безусловно, начальство усмотрит в этом брак, усомнится в способностях следователя. Значит, не может он «выворачивать душу» подследственного, не выполняет установившегося порядка — «невиновных не арестовывают» и в результате — прогонят. А тогда ищи себе места в жизни! Но где ты его найдёшь? В шахте, на заводе, в колхозе?! Но ведь работа там совсем не по его специальности. А специалистом он считал себя к этому времени «непревзойдённым». Нет, уж лучше делать, как велят. «Раз человек есть — значит, должно быть и дело!». Ну, а раз есть дело, значит, должен быть и срок.

На первый взгляд, изложенные рассуждения кажутся довольно примитивными, не достаточно глубокими, даже тенденциозными. Дна самом деле к тому, что творилось, никаких других объяснений не придумаешь и не подгонишь, как бы ни старался.

Мне, да и многим, таким как я, казалось, что следователь знал, или предполагал, что его прямое начальство, выдвигая и утверждая его в этой должности, руководствовалось прежде всего его «деловыми качествами». И ничего не скажешь, такой подход к подбору кадров не может вызывать кривотолков — так и должен поступать начальник. Но вся беда в том, что деловые качества сводились к требованию понимания основного закона этих лет: «ЧЕЛОВЕК-ДЕЛО-СРОК».

Для начальства не играло большой роли отсутствие моральных принципов, элементарных общих и юридических знаний, достаточно было того, чтобы он был послушным механизмом, решающим участь подследственного по установленной форме, но умеющим прикрывать беззаконие броскими фразами, что всё это делается «во имя Родины» и «во имя Сталина».

А «во имя», как известно, понятие весьма ёмкое. Во имя Родины «лес рубили» и при этом «щепки летели», во имя Родины можно и должно было быть просто толпой — «все как один», маленькими винтиками, песчинками, можно нарушать Конституцию, демократию, законность. Во имя Сталина можно умирать, его именем можно творить любые нарушения этики и морали, попирать права человека, прикрывая всё необходимостью борьбы с классовым врагом.

Естественно, что и при таком подборе всё же некоторые различия имели место, правда, чисто внешние: брюнет или шатен, блондин или просто рыжий, с чёрными или голубыми глазами, нелюдимые молчальники или многословные говоруны (предпочтение отдавалось первым — меньше опасности невольного разглашения). Но это не играло решающей роли. Действительно, их внешние различия не мешали им повторять друг друга в главном, в основном — не видеть перед собой живого человека. Ни один человек, попадавший в их грязные руки, не оставался без созданного дела. Кровавая кухня работала без выходных, без праздников, круглосуточно, без осечек.

Трудно назвать сейчас общую цифру людей, прошедших через их руки, об этом скажут историки, но можно со всей ответственностью утверждать: они — эти цифры — настолько велики, что затмевают своей грандиозностью всё, что может представить себе нормальный человек.

Старейшим чекистом Мартыном Яновичем Лацисом было подсчитано, что со дня организации ЧК и до начала 1920-го года, то есть в течение почти двух лет, ею было арестовано 28 тысяч человек по всей Советской России. И это в годы, когда шла Гражданская война, когда в стране полыхали кулацкие и дезертирские восстания, когда контрреволюционные заговорщики организовывали и совершали покушения на вождей революции, убивали, вешали, зарывали живыми в землю коммунистов, красноармейцев, советских работников и комсомольцев.

Всем известно, что органы ЧК того времени нерушимо и самоотверженно стояли на страже интересов революции, беззаветно и преданно боролись с бесчисленными врагами молодой страны Советов. И, несмотря на такое исключительно тяжёлое и тревожное время, несмотря на невероятную, просто нечеловеческую нагрузку, находили время и силы для объективного установления виновности арестованного. Почти половина арестованных, а точнее, 54 тысячи были освобождены из-под стражи за незначительностью преступления.

* * *

Но я не слышал, ни в 1937-м году, ни много позже, да даже и теперь, когда пишу эти строки, хотя бы единственного случая выхода подследственного из тюрьмы по представлению следователя из-за недостаточности улик. Я также не слышал о привлечении к судебной ответственности лжесвидетелей, клеветников, доносчиков и людей, создававших «липовые» дела. Этого, к сожалению, не было.

* * *

Методы и приёмы следствия были внешне различными, но объединяющим оставались цинизм, садизм, крайняя тупость, трусость и злоба. Всё сводилось к моральному или физическому, а в большинстве случаев, к тому и другому принуждению человека. Конечный результат во всех случаях был один — виновен. Оставалось только сформулировать — в чём виновен. Надо быть объективным — в решении последней задачи следователи несколько расходились. Последнее зависело от большей или меньшей природной тупости и внутренней подлости, но во всех случаях заключённый был виновен как «враг народа».

Вызов к следователю, как правило, в особенности первый и несколько последующих, происходил после полуночи.

Когда в камерах после нескончаемо длинного дня прекращался назойливый, многоголосый, надоедливый до боли в висках шум (не случайно наша камера приняла решение о часе отдыха), когда камера, наконец, погружалась в чуткий, напряжённый сон, когда вздохи, стоны, невнятное бормотание, мучительные вскрикивания и всхлипывания, заглушаемые днём общим шумом, тяжёлым грузом, как многотонный камень наваливались на душу ещё не уснувших — открывалась, почему-то всегда с визгом, лязгом и грохотом, дверь. В ней появлялся надзиратель, за спиной которого стоял разводящий. Надзиратель плотно прикрывал за собою дверь и после этого полным голосом, как поп с амвона, провозглашал:

— Вни-ма-ние! Отвечай, кто есть тута на букву «лы»!

Успокоившаяся было камера просыпалась. Из разных углов слышатся фамилии на букву «л» — Леонов, Лебедев, Логвинов, Лукин.

Среди откликающихся не оказывается того, за кем пришёл надзиратель. Называются ещё и ещё фамилии, а необходимой всё нет и нет. Надзиратель явно теряет терпение, нервничает и, не выдержав, нарушая инструкцию, спрашивает, есть ли Алексеев. Оказывается, Алексеев тоже на букву «лы», так как он произносит его фамилию «Ляксеев». Поди-ка, догадайся! Взрыв хохота сотрясает стены камеры, заглушая слова надзирателя.

Поэтому, как правило, вызовы длятся очень долго. Называются десятки фамилий, уже из озорства, на разные буквы алфавита. Надзиратель, так и не поняв своей ошибки и причины смеха, силился перекричать камеру:

— Требуют Ляксеева Петра Степановича! Что же ты не обзываешься? Выходи на коридор, да живо! Рубаху не надевай! А вы спите, чего развеселились, кляп вам в рот!

Значит, вызывают не на Лубянку и не в Лефортово. Когда вызывают туда — заставляют одеться.

Вызвали, наконец, и меня. Опять бесконечные коридоры и переходы, как и в первый день, с ковровыми дорожками, чтобы глушить шаги; не для спокойствия заключённых, отнюдь нет, а для возможности надзирателю бесшумно подойти к двери, открыть волчок и поймать какого-нибудь простачка — с иголкой, готовящего мешочек из рубахи для этапа, или играющих в самодельные шашки.

Между четвёртым и пятым этажами прошли через проём в стене в длинный, ярко освещённый коридор следственного корпуса. Здесь намного чище. Стены выкрашены в светлые тона масляной краской. Во всю ширину коридора — ковровая дорожка без пятен и проплешин. Направо и налево — обыкновенные двери без висячих замков, «кормушек» и «волчков». Некоторые двери обиты чёрным дерматином.

Конвоир подводит к одной из дверей, стучит в неё ключом.

Услышав окрик «Входи!», открывает дверь, подталкивает меня, подходит к следователю с листом. Следователь расписывается на нём и подаёт разводящему свой журнал, в котором отмечается час привода подследственного. Расписавшись, разводящий поворачивается и, чётко отбивая кирзовыми сапогами шаг, удаляется.

Входя в кабинет следователя, невольно подумал, что эти двери уже многие годы изо дня в день, из ночи в ночь, так же бесшумно, как и сейчас, открывались, чтобы пропустить к следователю в своё время белогвардейских офицеров, эсэров, бросавших бомбы в Гнездниковском переулке и стрелявших в Ленина; наверное, перед Савинковым и генералом Красновым, потом перед членами Промпартии и их вдохновителем-профессором МВТУ Рамзиным, очевидно, несколько позже, перед Тухачевским и Егоровым, Якиром и Аронштамом; может быть, перед Рыковым и Бухариным, а теперь и для меня, Тодорского А.И., Черняк М.И., Горбунова П.И., Рокоссовского К.К., Туполева А.Н. Да, мало ли ещё перед кем?! Не исключено, что и перед их женами и детьми.

Пока происходит процедура чисто учётного и отчётного порядка, успеваю осмотреться. В дальнем углу большого кабинета стоит канцелярский двухтумбовый стол с телефонами и какими-то кнопками на его торцевой стенке. В самом углу, прямо на полу, несгораемый шкаф. В простенке между двух окон — географические карты европейской и азиатской части СССР. На столе массивный чернильный прибор. Несколько позже громоздкие приборы со столов убрали, убрали и из этого кабинета, заменив более лёгкими. Это было вызвано участившимися случаями, когда отдельные предметы прибора оказывались в руках измученного, доведённого до отчаяния и исступления подследственного. А уже из рук истязуемого летели в голову следователя.

Под столом электрическая печка — надо полагать, что зимой в кабинете не так уж жарко.

У входной двери слева стоит привинченный к полу стул на одной ножке, как в канцеляриях и перед роялем, но с не вертящимся сидением. Сидение деревянное, со слегка сферической поверхностью, выпуклой частью наружу. На стене, над креслом следователя — большой портрет Сталина. В комнате два окна с матовыми стёклами и железными решётками между двойными рамами. Около стола — стул для приходящих поболтать, а за столом — кожаное полуторное кресло с мягкими подлокотниками, в котором сидит, а вернее, полулежит нахохлившийся человек, взглянувший прищуренным глазами в сторону открывшейся двери и положивший красно-синий карандаш на газету «Правда».

«Вот тот человек, который в скором времени должен убедиться в моей невиновности, и я опять буду дома», — так подумалось мне.

— Садись, будем знакомиться! — с какой-то вымученной улыбкой и приглашающим жестом, показывающим на стул у входной двери, обратился ко мне следователь.

— Не садись, а садитесь, — так всегда приглашал я своих посетителей! — ответил я, усаживаясь на указанный стул.

Следователь явно опешил от такого начала и улыбка, открывавшая два стальных зуба, исчезла, будто смытый набежавшей волной след человека на песчаном берегу.

— Что, чересчур интеллигентный?! Давай на «вы»! От этого тебе не будет легче!

Несмотря на как будто бы только что состоявшийся уговор обращаться друг к другу на «вы», продолжает:

— Ну, давай начинать! Ты в Германии был? Когда? С кем там встречался? К своим ездил? Ну и как поживают? Как встретили?

И вся эта тирада произноси гея без пауз, залпом, пулемётной очередью, с явным намерением ошеломить, атаковать психически, не дать опомниться. И, нужно признаться, он этого в какой-то степени добился. Недоумением и абсолютным непониманием — чего хочет от меня этот человек, о чём спрашивает, — встретил я этот поток вопросов.

— Да, в Германии я был, и в Австрии, и даже в Голландии. С кем я должен был там встретиться? Родственников у меня там никаких нет, знакомых — тоже. Может, вы интересуетесь, в каких городах я был там, на каких заводах, что видел там, зачем туда ездил, что изучал, кем был послан?

— Ты зубы мне не заговаривай, они у меня не болят! Ишь, разболтался, как на профсоюзном собрании!

— По-вашему — на профсоюзном собрании болтают? Я несколько иного мнения о Школе коммунизма!

Не обратив внимания на мою реплику, следователь закончил свой «монолог» словами:

— Не забывай, что ты у следователя Розенцева, в НКВД! Ты лучше расскажи о встрече с Седовым, сыном Троцкого! Ты сам установил с ним связь или через Тевосяна?

Наступила томительная пауза, длящаяся, как мне показалось, целую вечность.

— Ну что, язык прилип к гортани?! Выпей воды! Вижу, что не ожидал так сразу! Не подготовился к этому?! Волнуешься?! Что ж, это нe так уж плохо, это даже хорошо! Не тороплю с ответом, подумай, подумай! Я и обожду. Только советую — хорошенько подумай. Кстати, заодно вспомни, какие весточки от твоего дружка Седова в 1932-м году привозил тебе немецкий мастер-фашист Нахтигаль?!

В горле пересохло, зря отказался от предложенной воды. В голове какой-то сумбур, а ещё вернее — пустота. А следователь, видя моё состояние, продолжает наседать, любуясь своим «мастерством» «выворачивать» душу.

— Ведь он работал у тебя в цеху в 1932-м году, ты же не станешь отрицать этого?

И опять, не ожидая ответа, продолжает:

— Видишь, как я с тобой разговариваю? Выкладывая тебе всё сразу, помогаю тебе! Думаю, что ты достаточно грамотен, небось пограмотнее меня, и не будешь вилять, как б… хвостом, поможешь нам, назовёшь всех, кто с тобой работал. Имей в виду, что чистосердечное признание и раскаяние поможет мне придумать (так и сказал — «придумать») для тебя наказание помягче!

Справедливости ради нужно сказать, что он оказался намного честнее своих коллег. За «выдачу сообщников и чистосердечное признание» он не обещал свободы, как многие другие следователи, а пообещал только смягчить мне наказание. Его самомнение и возвеличивание собственного «Я» оказалось настолько велико, что затмило ему разум. И, не думая о последствиях, он высказывал, совсем недвусмысленно, мысль, что не суд устанавливает меру наказания и определяет виновность, а он лично! Полагаю, что присутствуй при этом его начальник, наверное, не одобрил бы такой резвости своего подчинённого. А если бы эта тирада стала достоянием более умного и сдержанного его коллеги, даже личного друга, она в тот же день стала бы достоянием и его начальства.

В чём же признаться? О каком наказании говорит следователь? Неужели был прав сосед по парам, подготавливая меня к встрече с «правосудием»?

— Ни с кем я не встречался и не собирался встречаться за границей. Никаких сообщников, кроме моих товарищей по партии, я не имел и не имею! А моя встреча в Берлине с редактором газеты «Роте Фане» Фрицем Данге — немецким коммунистом, у него на квартире, меня нив коей степени не дискредитирует. К нему я попал по приглашению старой коммунистки Тодорской Рузи, которая была с ним знакома ещё со времён его приезда на лечение в СССР.

Как бы не слыша того, о чём я только что ему сказал, следователь продолжает свои вопросы; он явно торопится, ему не выгодно, что так быстро у меня прошло внезапное отупление от его напористой атаки. Он явно пропустил момент и теперь рвётся его наверстать.

— Не встречался? Даже не знал, что Седов в Германии? Может, не знаешь, что он учился вместе с тобой в МВТУ? Может, и Тевосяна не знаешь? А я ведь с ним только вчера долго разговаривал и он мне всё рассказал, не то, что ты. На Лубянку пришлось ездить, ведь он там сидит, а ты и не знал этого? — как бы невзначай проговорившись, заканчивает следователь.

— Ознакомьте меня с тем, что говорил вам Тевосян! Покажите протокол дознания! Я вам не верю, вы говорите неправду! Я хорошо знаю Тевосяна — он коммунист, он человек!

— О, да ты оказывается прыткий, учёный и в этой части! Тебе и адвоката не нужно, свои зубы достаточно остры. Боюсь, что скоро потупеют и ты перестанешь огрызаться! Интересно, кто же тебя так поднатаскал? С воли это знаешь или познал в тюрьме? Ты, говоришь, показать тебе протокол дознания? Покажу, почему не показать? Придёт время — обязательно покажу, и не только протокол — его самого покажу! Но только зря ты тянешь резину. Мы же с тобой, кажется, договорились (когда и о чём?), что ты будешь нам помогать!

Ах, вот ты о чём, гражданин следователь, — ты взываешь к моей помощи! Ты думаешь толкнуть меня в сообщники по клевете, лжи! Вряд ли это удастся тебе, — подумал я, не отвечая на брошенную реплику.

— Молчать! Ну, что же, посиди, подумай, а я газетку посмотрю. Понимаешь, так много работы, что некогда в баню сходить, сегодня не успел даже забежать в парикмахерскую! Когда надумаешь, окликни меня!

Сижу ошарашенный и подавленный наглым, подтрунивающим, высокомерно-снисходительным тоном следователя Розенцева. Вот такими мне всегда представлялись иезуиты инквизиции. Я ещё не могу его ненавидеть, я ещё только недоумеваю, удивляюсь и ужасаюсь, до чего может быть «подлость изощрённой в своей изобретательности».

Один из героев романа «Дом и корабль» А. Кронина говорил: «Ненависть — ведь это тоже чувство. Для того чтобы оно было живым и творящим, чтобы оно стало страстью, нужно, чтобы враг был до боли знаком и понятен, почти физически ощутим. Ненавидеть аллигатора — это то же самое, что любить гуся. Мы же можем любить или ненавидеть себе подобных».

Следователя Розенцева я ещё не знаю, но всем существом своим чувствовал, что ненавидеть его буду.

Никак не хочется верить в арест Тевосяна. Всё происходящее кажется до крайности нелепым недоразумением, заблуждением следователя; кажется кошмарным сном, бредом больного и уставшего мозга.

На больших стенных часах монотонно покачивается маятник. Взад-вперёд, влево-вправо. Тик-так, тик-так! Время течёт медленно-медленно, а я сижу опустошённый, изломанный, на грани сумасшествия от низости надзирателя, от окружающей тишины, от обречённости, от непрерывного тиканья часов. Тик-так, тик-так!..

Эти часы я видел только на первых трёх допросах. Очевидно следователь заметил мои частые взгляды на них и приказал снять. Тоже мне, психолог! А того и не подумал, что освободил меня от пытки ощущать время. Очевидно, он не слышал, что установленные в своё время в одном из коридоров Петропавловской крепости часы, своим тиканьем и боем в мёртвой тишине тюрьмы доводили узников до сумасшествия. Следователю об этом я не рассказывал из боязни обратного их водворения на своё место.

Проходит час, другой, третий. Следователь несколько раз выходит из комнаты, оставляя при этом дверь открытой. Обратно входит бесшумно, незаметно, каждый раз неожиданно, потягиваясь и непритворно зевая, спрашивая хриплым голосом одно и то же:

— Ну, что, надумал? Нет ещё? Что ж, посиди ещё! Никуда не денешься, надумаешь! И всё скажешь, только смотри, чтобы не было поздно. Ведь и моё терпение имеет предел. Я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы!

И как только поворачивается твой лживый язык, как дико и неуместно выглядят твои слова «я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы!». Да, ты действительно, по обличью — человек, но ведь только по обличью! А по своей внутренней сущности — уже давно законченный подлец, успевший растерять всё святое, что отличает человека от хищного зверя. Ведь ты уже уверил себя, что в мире ты только один, а все остальные существуют для удовлетворения твоих желаний, вожделений, просто прихотей. Даже твоё поведение с непосредственным начальником, перед которым ты преклоняешься и угоднически льстишь в глаза, явление временное и преходящее. Ты и его, в известных случаях и при мало-мальских подходящих условиях, продашь не задумываясь, как уже продал свою совесть, честь, доброту. Да и кого ты можешь пощадить? Ведь ты уже не мыслишь жизни без насилия над окружающими; грубая сила, подлость, лесть стали твоей философией. И ты это хорошо знаешь. Твоя спекуляция словами, взывающими ко мне с упрёком — меня совсем мало удивляет, и только возмущает и потрясает — до чего же ты измельчился, исподличался, погряз в своём узком мире насилия над человеком. Единственным оправданием может служить только то, что до этого самостоятельно ты дойти не смог бы. Тебе помогли извне, а ты не сопротивлялся. Вот это я уже стал понимать, и это страшно!

Сидеть очень тяжело — руки приказано держать на коленях, стул слишком высок, до пола достаю только носками ботинок. Вся тяжесть тела ложится на сферическую поверхность стула. Вставать нельзя — Розенцев запретил это делать даже при появлении в кабинете посторонних — его коллег по пыткам. А вообще подследственный при появлении в кабинете другого следователя, начальника отдела или просто машинистки или стенографистки с петлицами обязан встать и стоять до окрика: «садись!».

Начинаю понимать, что стул не случайно с таким сиденьем — всё предусмотрено и продумано заранее. Во всех ли кабинетах такие стулья? Попытаюсь узнать в камере.

Процессуальный кодекс не запрещает иметь такие стулья — он предусматривает официальное, вежливое обращение с подследственным, но не предусматривает предоставления, хотя бы временного отдыха от «проклятого» стула-«дыбы».

В камере узнаю, что этот способ далеко не общий. Один следователь держит свою жертву в сидячем положении с запретом вставать, другой — только в стоячем, с категорическим запретом садиться, а третий и вовсе держит свою жертву только на корточках. Один ласково играет с пойманной мышью и выматывает душу с улыбкой и наслаждением, другой действует только окриками и угрозами, изощрённой руганью и оскорблением человеческого достоинства, но тоже выматывает, третий — кулаками и ногами, ручкой нагана, четвёртый же — и тем, и другим, и третьим. И тоже выматывает. А, в общем, любым доступным средством и способом, благо для следователя все они доступны, лишь бы привели к признанию, лишь бы способствовали лишению человека сопротивляемости и уважения к самому себе.

— Ну что? Так и будем молчать? Не думал, что ты такая сволочь (прорвало), а ведь семья у тебя хорошая, и жена, и дочки. Видишь? — вынимает три фотографии. — А ведь они ждут тебя, не знают, какой ты гад (опять прорвало). Познакомлюсь, обязательно познакомлюсь с ними. Придётся рассказать, что ты за фрукт!

Я по-прежнему упорно молчу, я даже бессилен бросить ему в лицо оскорбление, обозвать мерзавцем, садистом.

— Засиделись мы с тобой. Видишь, уже светает… Ладно, завтра продолжим… Кстати, ты не очень устал? Ты сиди, не вскакивай, когда заходят ко мне мои товарищи, они в обиде не будут, я им скажу, что у тебя больны ноги… А на меня ты не обижайся, я, кажется, немного нагрубил тебе сегодня, но поверь мне, это не по злобе, совсем нет. Работа у нас очень нервная. Сам должен понимать… Может, что-нибудь передать Тевосяну? — он немного помолчал, закрыл несгораемый шкаф, погасил настольную лампу. — Вот ты пойдёшь спать, а мне опять на Лубянку. Передам ему — отрицаешь встречу с Седовым, постыжу его, скажу, что зря себя оговаривает, да ещё и тебя тянет за собой… Ну, а если он не откажется? А?.. Подумай на досуге об этом! Подумай!

Открывается дверь, входит разводящий. Молча происходит церемония росписей на каких-то листах, и через несколько минут я в камере.

Так началось моё первое знакомство со следователем.

Невольно возникают в голове слова соседа по нарам. Неужели его слова — горькая истина, неужели он говорил вымученную правду? Откуда он, следователь, взял, что поездка в Германию была умышленным и продуманным шагом с моей стороны, что это сделано для связи с врагами моей Родины? А Тевосян? Неужели правда, что он арестован? А что я, собственно, знаю о нём? Разве только то, что он был начальником Главспецстали и старый коммунист. Правда, это он с Точинским — начальником ГУМПа ВСНХ, готовил меня к выступлению с высокой трибуны Первого слёта стахановцев в Кремле, это с ним мы были на заводах Круппа в Германии, это он доверил мне построить первый в Советском Союзе цех холодной прокатки нержавеющей стальной ленты для самолётостроения, он же помогал мне налаживать и осваивать новые марки сталей, ввозившихся до этого из-за границы. Это он послал меня на совещание в кабинет Серго Орджоникидзе. На этом совещании был подписан Наркомом приказ с благодарностью мне — начальнику цеха — за освоение производства холоднокатаной стали для сельскохозяйственных машин. И… он арестован? Он подтверждает мою встречу с Седовым? Нет, нет! Не верю, хоть убей меня, не верю!

— Ты врёшь, гражданин следователь, ты меня провоцируешь! Тебе нужна ещё одна жертва! Но зачем? Я тебя спрашиваю, следователь Розенцев!.. Зачем? Нет, с тобой у меня не получится задушевного разговора, не получится! Ты злоупотребляешь своим положением, ты не считаешься с человеческим достоинством, ты наплевал мне в душу! Таким как ты не откроешь себя! И я не дам тебе рыться в моей душе грязными руками. На все твои провокации буду молчать, буду молчать, когда будешь бить, а бить меня ты будешь. Я это уже понял… Твоих когтей мне не избежать… Буду терпеть и молчать. Не заставишь меня говорить. Пытай, бей, жги, убивай, а по-твоему не будет. Я — человек!

Знает ли об этом Сталин? Нет, он этого не знает! Его слова с трибуны Георгиевского зала в Кремле, обращённые к собравшимся стахановцам, а через них — к народу нашей страны, о том, что трудовой человек у нас чувствует себя свободны гражданином, и, если он работает и даёт обществу то, что может дать — он герой труда, он овеян славой — вызвали в стране небывалый творческий подъём миллионов.

Но эти слова грубо попираются чужими, бездушными и испорченными людьми, окружившими его плотной непроницаемой стеной. Эти люди прячут свои беззакония и несправедливость, направленные против честных людей.

Товарищ Сталин! Ты даже и не подозреваешь, что творится вокруг! Но верю, что рано или поздно, ты пресечёшь эту несовместимость с природой нашего общества. Тебе только нужно об этом узнать! Клянусь, что бы со мной ни случилось, до самой своей смерти буду думать и вынашивать одну лишь мысль — рассказать тебе всё, что творится здесь. Раскрыть перед тобой душу и сердце. Ты — мой судья и судья их, потерявших совесть и честь, толкающих к потере веры в человека, в великого человека!

На другой день, в то же самое время — опять на «свидание».

— Теперь держись, отдыха не жди, выходных не будет. Первую неделю — только по ночам, а потом, если к этому времени не «расколешься» (не подпишешь того, что хочет следователь) — допросы будут и ночью и днём, — говорит кто-то из соседей по нарам. Он уже подписал акт об окончании следствия. Передние зубы у него отсутствуют, а на вид ему ещё нет и сорока лет. Следователь сунул рукояткой пистолета во время разгоревшегося спора о том, кто из них враг народа. Сосед по нарам переусердствовал в категорическом утверждении, что это не он, а следователь — враг народа, да, к тому же, ещё и подлец.

Теперь он (сосед) ждёт приговора, гадая, сколько же — шесть, восемь или все десять лет уготованы ему. Удивляюсь его спокойствию и выдержке.

— Вот уже полгода сижу здесь — и ещё ни один человек не ушёл на волю. Привыкнете и вы, мой инженер. Только не допускайте создания группового дела. За группу обеспечена полная десятка, да к тому же втянете добрых и хороших людей, затянете на многие месяцы следствие, замучают они вас. Требуйте очной ставки с Тевосяном. Не дадут, значит, всё «липа», запугивает, провоцирует. Ведь вы для следователя маленькая, ничего не значащая пешка, а вот если удастся подцепить Тевосяна, тогда это будет настоящее дельце. За такую работу можно будет рассчитывать на перевод в старшие следователи, а может и в начальники отдела. Придёте сегодня с допроса, разбудите меня, потолкуем. Будите, не стесняйтесь, ведь после окончания следствия у меня только и дела — спать да думать, думать до одурения!

* * *

— Здорово! Ну, как отдохнул? Что, и сегодня будем молчать? Ну ладно, ладно, не смотри волком! Скажи, кто сидит с тобой в камере, сколько человек? Да ты что! Неужели сто восемьдесят человек?! А как же вы там размещаетесь?.. И на полу спите? Да он же цементный! Ну и ну! Так и ноги можно протянуть!

Вынул из стола какие-то папки, полистал их, вынул из одной листок бумаги, прочитал и положил перед собою, накрыв его газетой.

— Знаешь что? Давай я переведу тебя в камеру, где поменьше людей, даже с отдельной койкой! Ты мне всю правду, а я тебе хорошую камеру. Сообщу семье, где ты, разрешу передачу, а может быть, и свидание. Не думай, что мне это легко будет сделать! Ну, как, договорились?

Прямо рубаха-парень, свой «в доску»! И говорит-то сейчас мягко, вкрадчиво, как заговорщик, с несходящей, будто навечно приклеенной улыбкой на лице. А белёсые немигающие глаза, бегающие с предмета на предмет, и как бы ощупывающие их, скользят мимо меня и выдают искусственность и наигранность затеянного им разговора. Всё же никудышный из тебя артист, гражданин Розенцев, не научился ты управлять своими глазами, выдают они твою сущность. И не прячь ты их от меня. Ты ведь уже разгадан до конца. Лживость и порочность тебе не спрятать за надуманными и заученными фразами, рассчитанными разве только на дурачка.

— Не хочешь? Не жалеешь себя и семьи?! Ну что ж, подыхай! Тебе виднее! А теперь вот что скажи: как это ты, советский человек, даже называешь себя коммунистом, с 1920-го года — комсомолец, и стал на такой… как бы это тебе сказать помягче, чтобы ты опять не обиделся… на такой неверный путь? Ну, скажи, зачем ты травил рабочих, зачем выводил из строя импортное оборудование, ведь за него мы расплачивались с заграницей мясом, маслом. Сами недоедали, детям недодавали. Ведь ты сам хорошо понимаешь, что это очень грубая, я бы сказал, топорная работа! Неужели твой дружок Седов такой дурак, что мог толкнуть тебя на такие грязные дела, не боясь провала? Неужели и ты, и он, забыли о нас, чекистах? Ты же убедился сейчас, что я и без твоих признаний знаю, о чём ты толковал в Берлине с Седовым, на то мы и поставлены, чтобы предупреждать и разоблачать наших врагов.

И совсем уже изменившимся тоном, от рубахи-парня не осталось и следа, он продолжал:

— Ну, говори, гад, сколько человек отравил?! Что, и этого не было?.. Ах, отравление всё же было, этого ты не отрицаешь? Так вышел из строя отсасывающий вентилятор, а тебя в это время в цехе не было? Так вот в чём дело? Значит рабочие, несмотря на запрет начальника смены Бебчука, зашли сами в загазованное помещение, чтобы спасти металл и там сбросили маски? Так я тебя понял?.. Ловко же у тебя получается — люди из-за нескольких килограммов стали пошли на верную смерть? Неужели ты сам веришь в эту сказку?

Этот вопрос с достаточно прозрачными намёками и соответствующими комментариями не привёл меня в замешательство, на что сильно рассчитывал следователь. Такой же диалог, слово в слово, я слышал от начальника спецсектора завода Воронкова ещё в 1934-м году, на другой день после имевшего место случая лёгкого отравления двух работниц. Тогда это закончилось моим резковатым ответом, и разговор больше не возобновлялся в течение почти двух лет. Я решил тогда, что мой ответ полностью удовлетворил Воронкова, но не предполагал, что разговор чисто этического порядка последний приберёг и сделал достоянием следователя. А следователь, не задумываясь, превратил имевший место несчастный случай, в криминал, да ещё и умышленный.

— Ну, говори, сколько человек отравил?

На его тираду я ответил тоже тирадой, приводимой ниже:

— Да, гражданин следователь, не только верю, но и хорошо знаю, что именно так и было, как я вам рассказал. Для вас это сказки, небылицы. Мне думается, что вам никогда не понять души людей труда, где уж вам! Для вас это только килограммы стали, а для них это труд, жизнь, гордость, гордость творцов, истинных, малозаметных, но сильных своим благородством героев труда, тех, кто в недалёком прошлом воевал в Гражданскую, боролся с разрухой, голодом, холодом, строил тогда и строит сейчас наше будущее, будущее моих и ваших детей, если они есть у вас. Нет, вам этого не понять! Надо знать рабочего человека, жить с ним, нужно видеть в них людей, а вам этого, к сожалению, не дано. Оторвались вы, отгородились непробиваемой стеной от них, не видите в них советских людей!

— А хочешь, я тебе дам встречу с очевидцами и они тебя уличат во лжи? И учти, что тогда не лагерь, не тюрьма, а деревянный ящик тебе уготован. Слыхал что-нибудь о деревянном ящике? Смотри, не сыграй в него! А я вот не хочу доводить до этого. Мне жаль твоих детей, жаль и тебя. Пойми же, наконец, не мне, а нам нужно, чтобы ты сам вынул камень из-за пазухи… Ведь тяжело его носить всю жизнь! Теперь видишь, какой у тебя следователь? А ты говоришь, что я не человек! Эх вы, сами наблудите, а весь мир у вас виноват! Возись тут с вами, выручай вас!

Уголки губ дрожат, достаёт для чего-то носовой платок, вертит его в руках и опять суёт в карман. Так к глазам и не поднёс за ненадобностью. Выдавить слезу не смог. Сам почувствовал фальшь своего жеста, не смог сыграть роль до конца. Быстро встал с кресла, зачем-то постучал пальцем в стекло и, подойдя вплотную ко мне, истерично выкрикнул каким-то срывающимся, со взвизгиванием голосом:

— Кто давал задание, сволочь, отвечай! Кто, кто, кто? Спрашиваю!

— Никто никаких заданий не давал. Я прошу назначить экспертизу по этому вопросу. Экспертиза установит, что это был только несчастный случай.

Следователь отошёл к столу, сел в кресло, закурил, пуская кольца и следя за ними. Мне закурить не разрешил.

— Ты географию знаешь хорошо? А ну-ка, подойди к карте. Найди на ней Колыму, покажи, где Магадан. Да не там ищешь, выше, ещё выше и немного правее. А теперь поищи Воркуту, Караганду, Тайшет!

Ищу долго, ползая глазами по карте. Вижу и Воркуту, и Караганду, скользнул взглядом по Колыме, но пальцем не тычу, оттягивая время возвращения на проклятый стул-дыбу.

— Ну, садись, вижу, что не знаешь этих мест. Не был там, правда? Но ты не горюй, это от тебя не уйдёт, ещё побываешь в этих местах и узнаешь, где раки зимуют! Хочу предупредить тебя, ты ведь ещё не старик, тебе это не безразлично, там живой бабы не увидишь много, много лет, не то чтоб…

Я немного смягчил его фразу. Даже после восемнадцатилетнего пребывания в лагерях я не могу повторить её дословно, так омерзительно и пошло она звучит.

— Какие обвинения вы предъявляете мне, в чём моя вина? Ведите следствие, иначе я буду молчать и ни одного слова от меня вы больше не услышите!

— Значит, недоволен? Жаль, жаль! Я думал, что ты человек, а ты просто паразит, тля, которую нужно уничтожать, сорняк!.. Ну что же, будем по-другому. Вот, читай и подписывай. Здесь всё найдёшь — и что предъявляется, и в чём виноват, и что от тебя требуется нам!

Читаю поданные мне листы. Первый, второй лист, кажется, и третий, хорошо не помню — обычная анкета. Такую заполнял в 1931-м году перед поездкой в Германию: фамилия, имя, отчество, год и место рождения, образование, национальность, кто родные до десятого колена и тому подобное. Подписываю, удивляясь осведомлённости следователя и точности ответов на вопросы. (Ни вчера, ни сегодня эти вопросы не задавались.)

Наконец, лист следующий:

ВОПРОС: Где и когда познакомился с Седовым, сыном Троцкого?

ОТВЕТ: В 1926-м году, в МВТУ, на подпольном собрании троцкистов.

ВОПРОС: Кто присутствовал на этом собрании, кроме Радека?

ОТВЕТ: Захаров, Либерман, Колесников, Демьяненко, Тупицин, Жданов, Дитятьева (жена Пятакова), Янсон, Уваров.

ВОПРОС: Где и когда встречался с Седовым после окончания МВТУ?

ОТВЕТ: В 1931-м году, в Берлине, в марте месяце, на Мюллер-штрассе.

ВОПРОС: Кто из советских граждан присутствовал при этой встрече?

ОТВЕТ: Меня к Седову привёз Иван Фёдорович Тевосян.

ВОПРОС: Кто такой Тевосян?

ОТВЕТ: До 1936-го года — начальник Главспецстали.

ВОПРОС: Какие задания получали от Седова?

ОТВЕТ: При первой встрече о задании не говорили.

ВОПРОС: Сколько было встреч с Седовым и где?

ОТВЕТ: Две в Берлине, одна в Эссене и ещё одна в вагоне поезда на остановке в Лейпциге, при моём возвращении из Австрии.

ВОПРОС: Знали ли об этих встречах Пятаков и Тевосян?

ОТВЕТ: Да, знали, я об этом им докладывал.

ВОПРОС: Какое же конкретное задание Вы получили от Седова?

ОТВЕТ: Продолжить троцкистскую работу и создать на заводе «Серп и Молот» группу по выводу из строя импортного оборудования…

Дальше читать не смог. Глаза залили слёзы. Хотелось кричать, чтобы услышал весь мир, небо, преисподняя, о том, на что способен человек, потерявший честь, совесть, доброту. Хотелось обрушить на следователя все известные мне ругательства, броситься на него, схватить за горло и сжать до боли в руках, сжимать час, другой, вечность…

— Этих протоколов подписывать не буду. Всё от первого до последнего слова — ложь, подлая и неумная выдумка. Вы не гражданин, вы не чекист, вы не человек!!!

Больше говорить не мог, спазмы перехватили горло, во рту горькая сухость. Шепчу: нет, нет, нет!!!

— Подпишешь! Не ты первый, не ты последний! И не бушуй, а то вынудишь меня принимать особые меры!

Да, мелькнуло у меня в голове, ты будешь меня бить. Теперь я уже уверен бесповоротно. Ну, что ж, бей, бей, как умеешь! Всё равно буду молчать, откушу язык, но подписывать не стану, не подпишу ни одного слова, хоть режь!

Дикие инстинкты, прикрытые; до сих пор слащавой улыбкой, выглаженными галифе и кителем, до блеска начищенными сапогами, прорвались наружу. Одни лишь глаза выдавали сущность этого пустого и гадкого человека. В них не удавалось спрятать ни наглости, ни цинизма. Да ещё руки, вертевшие перед моим лицом зажатый в них наган, недвусмысленно подтверждали истинные намерения, написанные на его лице.

Махал, как будто для острастки, и «нечаянно» ткнул рукояткой (а может быть, и дулом) в зубы. Хоть и ожидал я, что будет бить, как будто и подготовил себя к этому, но всё же удар оказался неожиданным. На два зуба у меня во рту стало меньше.

В ожидании следующих ударов я прикрыл лицо ладонями, кровь текла по подбородку и рукам, капала на паркетный пол. Тут же на полу валялись и выбитые зубы. Даже не заметил, когда выплюнул, да и выплёвывал ли?

— Выпей воды! Таки довёл! А я ведь бить не хотел, да вот разнервничался с тобой и задел случайно!

Подошёл к столу, вытащил носовой платок, тщательно вытер пистолет и спрятал его в несгораемом шкафу. Долго после этого рылся в ящике стола и, наконец, нашёл то, что искал. Повертел в руках листок бумаги, прочёл его и, протянув его ко мне, сказал:

— Подойди, возьми и прочитай, если хочешь! Давно собирался, да всё забывал сказать тебе, что жена-то отказывается от тебя и написала нам заявление, в котором сообщает нам даже то, чего и мы не знали о тебе. Вот это, действительно, коммунистка, не чета тебе!

Читаю заявление, адресованное на имя Наркома НКВД Ежова. Подпись жены под заявлением не вызвала сомнений, — действительно, это её рука. Текст заявления напечатан на пишущей машинке. Во многом и почти дословно повторяет существо протокола, предъявленного мне для подписи полчаса тому назад моим следователем. По тону и казённо-чиновничьему слогу, чувствуется истинный автор этого «литературного опуса». Написан он ни кем иным, как самим Розенцевым. Его мысли, его обороты речи, даже те же орфографические ошибки.

Инсинуация задумана с большими видами на удачу. Эти надежды и уверенность в «чистой работе» толкнули следователя к фальсификации, выражаясь по-русски, к подделке документа и подписи под ним. Но ожидаемого результата и это ему не принесло.

Кстати, с ознакомлением со своим «делом» по окончании следствия, когда папка с тиснёной надписью «хранить вечно» находилась в моих руках и я мог листать её содержимое, читать и даже, насколько мне известно, не соглашаться с формулировками следователя на отдельных листах допроса, хотя и подписанных мною ранее, заявления жены в деле НЕ ОКАЗАЛОСЬ!

Это подтверждает тот факт, что оно было ФАЛЬШИВКОЙ, задуманной следователем с целью психологического воздействия на меня.

— Такого заявления жена написать не могла, гражданин следователь, даже в том случае, если бы её принуждали к этому!

— А вот всё же написала, изобличила тебя, помогла нам! Впрочем, об этом мы ещё не раз будем с тобой говорить и ты на себе почувствуешь силу этого документа. А сейчас иди. Ещё раз предупреждаю тебя, по-хорошему предупреждаю, поскорее начинай помогать нам. Тебе будет легче, да и нам облегчишь следствие! Ведь ты же в прошлом — наш человек. Мы же знаем, что ты уже в четырнадцать лет пошёл работать, нам известно, что ты участвовал в забастовке против немцев в 1918-м году, что в 1919-м ты со своими товарищами разоружал белых офицеров, пробиравшихся на Дон, ты дрался с бандитами. И об эвакуации от Врангеля знаем. Знаем, что Врангель пришёл в Пологи на пустое место, так как всё оборудование, вплоть до железнодорожных стрелок, переводов и крестовин, вы демонтировали и вывезли в Донбасс. Мы всё знаем, больше, чем ты думаешь! Пойми, что ты — пешка, ты — слепое орудие в руках врагов народа. Тебя испортили троцкисты. «С кем поведёшься, как говорят, от того и наберёшься». Стряхни с себя эту грязь, помоги нам и поверь, что сразу станет легче на душе. Пойми, что наша задача — не карать, а исправлять. Чем скорее начнёшь исправляться, тем легче будет наказание. Я уже тебе говорил, что помогу сократить срок до минимума! (Тут он остался верен себе — не суд, а он установит мою виновность и он же определит меру наказания.) А протоколы будем писать вместе. Видишь, я рву эти, что тебя так взволновали!

Природа богата на выдумки и просто чудеса. Она создала множество животных, которых щедро одарила способностями менять свой цвет, часто даже форму, в зависимости от окружающих условий, менять температуру тела, прекращать на какой-то отрезок времени есть, шевелиться, дышать. И всё это во имя сохранения того или иного вида в разумных целях поддержания соответствующего равновесия в самой природе. Однако она не сочла нужным наделить человека качествами хамелеона и мимикрии. Она дала ему на все случаи жизни более совершенное — разум. И не её уж вина, что какая-то часть людей не всегда довольствуется этим высочайшим даром, не использует его по прямому назначению. Для укрепления своего благополучия, власти, тщеславия, для прикрытия своей умственной неполноценности, зверских инстинктов, эта незначительная группа людей прибегает к приёмам, предназначенным зверю, птице, рыбе, насекомому, пресмыкающемуся.

И вот среди них оказался и Розенцев в эту ночь; он пренебрёг отпущенным ему природой богатством и показал себя хамелеоном. Но необходимого совершенства в этих превращениях не достиг. Тут сказалась недостаточность тренировок или просто ложно-самоуверенное мнение о своих способностях. Пожалуй, последнее более верно. Я отнюдь не считаю, что это заложено в нём с молоком матери. Мать здесь ни при чём и она не виновата. Виновато окружение, в котором он очутился, школа страшных для человечества людей более умных, злых, да ещё, может быть, его собственная неспособность утруждать свой мозг для самостоятельного решения вопросов жизни, морали, этики.

Да, гражданин Розенцев, ты — хамелеон, но хамелеон-неудачник. И не следователем тебе быть с таким несовершенным багажом, а…

Когда и как он вызвал надзирателя-разводящего, я не заметил.

— Отведите в камеру! — тихо сказал он появившемуся в дверях разводящему, так и не дав мне до конца додумать — кем же ему быть, если не следователем.

В коридоре светло. Наконец, камера. Допрос-пытка длился шесть часов. Лежу на нарах. Мысли перескакивают с одного на другое. Сосед не мешает. Вопросов не задаёт.

По установившемуся правилу, никем не регламентированному, нигде не записанному, пришедшего от следователя, как правило, не беспокоят, стараются оставить одного со своими мыслями и думами. Вопросов не задают, ждут, когда заговорит сам.

Спасибо вам, неизвестные товарищи, за чуткость и доброту! Вспоминаю партийное собрание студентов МВТУ. Большая новофизическая аудитория забита до отказа. Председательствует секретарь партийной организации товарищ Баранский. В президиуме члены партийного комитета. На повестке дня — перевод в члены партии «товарища Седова». Впервые здесь, на собрании, узнаю, что у Троцкого есть сын, что он учится в МВТУ на инженерно-строительном факультете, который тогда находился на Покровском бульваре, недалеко от Чистых прудов.

Рекомендующие (а тогда — поручители) у него — Михаил Иванович Калинин и Николай Иванович Бухарин.

Рекомендации зачитал т. Баранский. Собрание бурлит и клокочет. Со всех сторон раздаются крики: «Не принимать! Исключить из кандидатов! Ставь на голосование!»

— Исключить! — кричу и я. — Ему не место в нашей партии!

Голосуют. Большинство собрания — за исключение. Во время голосования и подсчёта голосов Баранского вызывают к телефону. Шум усиливается. Меньшинство требует вторичного подсчёта голосов. Возвратившийся Баранский взволнованно, стараясь перекричать бурлящее собрание, говорит о звонке из секретариата Сталина и о настойчивой рекомендации — принять Седова в члены партии.

Опять поднимаются невероятный шум и выкрики: одни кричат, что вопрос уже решён, незачем переголосовывать, решение правильное и принято большинством. Другие, не менее громко и так же истерично, как и первые, требуют переголосования, вторичного обсуждения.

Голосуют вновь. Я опять голосую за исключение. На этот раз незначительным большинством голосов Седова всё же приняли в члены партии.

Несмотря на громадный авторитет Сталина, всё же почти половина коммунистов, свыше полутора тысяч человек, голосовала за исключение Седова. За это решение голосовали мои близкие друзья и товарищи. Среди них — Тимофеев В., Акопджанов, Тодорская, Осташко Г., Демиховский, Шамберг С. (впоследствии — жена Лозовского), Требелев А.М., Черняк Д.И., Злотников, Григорян В.П. и многие другие, чьи фамилии уж улетучились из памяти.

Через три месяца Седов был исключён из партии.

Вот, собственно, и всё, что я знаю о Седове. Так почему же следователь так настойчиво требует от меня признания в какой-то связи с ним? Понять я этого тогда никак не мог. Правдивый рассказ об этом собрании с вопросом о Седове, о настроении коммунистов того периода, о моём участии в голосовании, следователь назвал просто маскировкой. Не отрицая, что такой факт имел место, не беря под сомнение моего поведения на этом собрании, следователь сделал свои, далеко идущие выводы. Резюмировал мой рассказ он по-своему:

— Видишь, сам не скрываешь, насколько ты хитрый, опасный и опытный враг; вон ещё когда начал маскироваться, чуть ли не десять лет тому назад! Долго же ты скрывал своё подлое лицо Иуды! А вот чекистов всё же не обманул. Вывели мы тебя на чистую воду, а теперь ты помоги нам и других прижать к стенке!

В 1932-м году я с группой рабочих монтировал первый в Советском Союзе стан для холодной прокатки нержавеющей ленты. Из нержавеющей ленты, получаемой в то время из Германии, Америки и Японии, в нашей стране стали по проектам инженера Путилова строить цельностальные самолёты и гидросамолёты для специальных целей. Под Москвой был выстроен авиазавод для их массового выпуска.

Америка и Япония задержала поставку стальной ленты, а Германия, нарушив договор, вовсе прекратила её поставку. Наш авиазавод оказался под угрозой полной остановки. Над заводом шефствовал В.М. Молотов, а постройку первого гидросамолёта «Марти» в Ленинграде курировал знаменитый лётчик Н. Чухновский.

В связи с создавшимся исключительно тяжёлым положением на строительство цеха для холодной прокатки нержавеющей ленты и монтаж импортного оборудования было акцентировано внимание Главспецстали во главе с И.Ф. Тевосяном, директора завода «Серп и молот» товарища П.Ф. Степанова, московской партийной организации. В 1931-м году меня командировали в Германию для изучения технологии производства холодно-катаной ленты, ознакомления с существующими видами оборудования и приобретения последнего. Одновременно на заводе «Электросталь» осваивали производство на электропечах стальных слитков.

По договору с фирмой «Крупп», монтаж оборудования должен был вестись под руководством немецкого специалиста, но специалист задерживался, а дело не ждало, потому первый стан был установлен и смонтирован в течение одного месяца группой рабочих завода под моим руководством в июне 1932-го года.

К моменту пробного пуска приехал немецкий специалист, мастер Нахтигаль. Завод не подготовил ему комнату и директор П.Ф. Степанов вместе с начальником спецсектора завода Чурсиным попросили устроить Нахтигаля на одну ночь у меня на квартире. Я согласился и по окончании смены на директорской машине привёз его к себе домой. Ничего предосудительного в этом я не усмотрел, а на другой день к концу смены ему подготовили комнату в здании заводоуправления, на территории завода, где он прожил около двух месяцев. Эти два месяца ушли на обучение наших людей работе на стане.

Этот случай следователь Розенцев использовал против меня с удивительной «изобретательностью»:

— Совсем не случайно ты потащил Нахтигаля к себе домой. Где, как не дома, поговорить с посланцем Седова, получить указания от своего шефа, да и передать отчёт о своей подлой деятельности. Уж больно нехитрый приём ты избрал для такой связи со своим хозяином! А ссылки на директора и начальника спецчасти даже смешны! Сам их просил об этом, а теперь на них же и валишь! А ведь клевета, для твоего сведения, преследуется нашими законами, да и карается крепко!

И потекли дни за днями. Два с половиной месяца и днём и ночью — допросы. Ведёт следствие Розенцев, ведёт следствие Щеглов, интересуется следствием и допрашивает начальник следственного отдела, фамилию которого запамятовал, ведут допросы люди, не называя своих фамилий. Их много, они чередуются, а я один, без подмены, на своём сферическом стуле. Требуют ответов на вопросы: когда стал троцкистом, фамилии людей, с которыми вёл подрывную работу, на скольких подпольных троцкистских собраниях участвовал и с кем, и как подготавливали массовое отравление рабочих, сколько машин вывел из строя, как и чем помогал в этой вредительской деятельности директор завода Степанов, начальник Главспецстали Тевосян, технический директор завода Родзевич, главный инженер Марморштейн Л.В., сколько погибло самолётов по вине поставки бракованной нержавеющей ленты, как устраивал пожары в цехе. Сколько раз встречался с Седовым, Пятаковым, Точинским, Григоровичем, доктором Крицем, электриком Кензи, Залкиндом, И.И. Субботиным, и какие получал от них задания.

На все заданные вопросы в протоколах уже были вписаны ответы, требовалась только моя подпись. Я не подписывал. Они их рвали.

Сила и воля подломлены. Иллюзия о скором возвращении на волю давно исчезла. Товарищи по камере советуют разное. Одни рекомендуют подписывать всё, что преподнесут для подписи. И в этом, на первый взгляд, была какая-то доля здравого смысла. Они рассчитывали на то, что подписанные, надуманные обвинения, вызовут недоумение вышестоящих инстанций — начальника следственного отдела, прокурора или суда — и дело передадут другому следователю, а тот не посмеет повторить то, что сделал первый. Таким образом, наступит передышка утомлённому телу и разуму.

А некоторые, кто тоже полагал правильным прекратить сопротивление и подписывать всё, что требует следователь, очевидно полагая, что чем нелепее будет обвинение следователя, чем невероятнее будут мои признания, тем скорее в будущем люди поймут этот суровый, грозный период нашей истории. Короче говоря, они предлагали самопожертвование во имя торжества справедливости в будущем.

Но были и такие, которые советовали держаться насколько хватит сил. И мне кажется, что именно эти советы были наиболее разумны и содержательны.

Что значит признать себя виновным? Это расписаться в своём полном бессилии перед страшным врагом, не только моим личным, но и перед врагом страны, признать себя виновным перед небольшими, отнюдь не сильными, не страшными и злыми людьми — это перестать уважать себя!

Порой казалось, что эти люди (имею в виду следователей) ни при каких условиях и обстоятельствах не могли бы изменить себе и крепко укоренившейся среди них практике — не выпускать из своих лап подследственного без ловко состряпанного дела.

И было бы, наверное, намного легче, если бы следователь сам верил в мою виновность или хотя бы только сомневался в ней. Но вся трагедия и заключалась в том, что они сами-то не верили в виновность своей жертвы. И это толкало их прикрывать свои действия любыми доступными им средствами, в том числе и чисто декларативными заявлениями, что они де стоят на страже интересов Родины, Партии. Ведь они только рубят лес, а при этом, как известно, щепки неизбежны. Так чего же вы хотите?!

Насквозь развращённые, испоганившиеся исполнители злой воли вышестоящих и не могли поступать иначе. Они являлись настоящими палачами. И совсем незачем было видеть в их руках топоры — людей можно убивать и без топоров! Ведь палач — только исполнитель. Ему совсем не нужно убеждаться в виновности осуждённого, ему по роду его деятельности нужен только объект — человек с головой, чтобы отрубить её. Ему говорят: руби! И он рубит! Так нужно! А кому это нужно, для чего и зачем — это знают те, кто выше, и не им в этом разбираться! Вот в чём философия палача-следователя.

Кровь тысяч и тысяч невинных, запёкшаяся на руках этого исполнителя, не мучает его. Сон его безмятежен и вполне спокоен — он выполнял «свой долг»!

Нет, с ним мне не по пути! Ведь это действительные враги, подчас и очень часто, может быть, даже не отдающие себе отчёта в том, что они делают, но это отнюдь не умаляет их вредности для страны, общества и человека.

Сидеть во время допроса запретили, теперь всё время стою. Оказывается стоять пять-шесть часов не менее мучительно, чем сидеть, даже на моём стуле-дыбе.

Больше молчу, говорить бесполезно. Всё чаще навещает меня мысль, а не пора ли начинать подписывать всё то, что подсовывают. Когда же кончатся эти мучения, когда прекратятся истязания?! Казалось, что легче вытерпеть побои, чем изо дня в день, недели и месяцы быть с глазу на глаз с озверевшим следователем, выслушивать всё новые и новые чудовищные обвинения.

Наконец появляется вопрос, которого я всё время ждал, но его всё время обходили и мне не задавали.

— Признаёшь ли ты себя виновным в контрреволюционном изложении вопроса о нашем государстве на цеховом партийном кружке в январе этого года?

— Нет, не признаю! Это была только ошибка, сводящаяся к недостаточно эрудированному обоснованию моего ответа на заданный вопрос: «отмирает ли пролетарское государство». Не отрицаю, что даже такая ошибка абсолютно недопустима для квалифицированного пропагандиста, которым считали меня на заводе. Ответом на эту ошибку явилась статья М. Жидковой, которую в январе этого года поместила заводская газета «Мартеновка». В этой статье автор расценила моё изложение, как допущенную мною политическую ошибку и извращение марксизма-ленинизма. В ней она писала: «Сагайдак сделал АБСОЛЮТНО НЕПРАВИЛЬНЫЙ ВЫВОД, что процесс отмирания пролетарского государства начался с самого момента Великой Октябрьской революции и продолжается сейчас. Он обнаружил НЕПОНИМАНИЕ существа вопроса и диалектики в Ленинской работе и последующих творческих работах т. Сталина… Т. Сагайдаку нужно понять, что в понятие государства входят такие важнейшие органы власти, как армия, суд, прокуратура, весь аппарат государственного управления, которые сейчас всемерно укрепляются. Провозглашать, что государство уже отмирает — это значит ОКАЗЫВАТЬ УСЛУГУ ВРАГАМ. Т. Сагайдак сделал большую политическую ошибку… Нельзя терпеть извращения марксизма-ленинизма в пропаганде».

— Ау тебя хорошая память, — прерывая меня, сказал Розенцев, — почти слово в слово, как в статье! Ну, что же, облегчил мне допрос, спасибо и на этом! И как только ты запомнил всё?! Я ведь внимательно следил по оригиналу. Вот эта газета, а вот и статья, изобличающая тебя. Как видишь, в заданном мной вопросе нет ничего надуманного. Люди до меня разгадали твоё подлое лицо!

— Я полагаю, что теперь, когда вы сами признали, что памятью меня бог не обделил, вы поверите в правдивость того, как формулировался мною вопрос об отмирании нашего государства.

— Ладно. Ладно, без предисловий! То ни единого слова из тебя не выжмешь, а то, словно сорока, болтаешь без умолку! Рассказывай, да покороче!

— В чём же нашла товарищ Жидкова эти извращения? А вот в чём. Я тогда сказал: «Как только пролетариат в октябре 1917-го года взял власть в свои руки, уничтожил буржуазное государство и создал своё, пролетарское, оно «должно быть отмирающим государством, чтобы оно НЕМЕДЛЕННО начало отмирать и не могло не отмирать». И это совсем не противоречит и не исключает, а наоборот, обязывает укреплять обороноспособность страны, её армию в защиту от капиталистического окружения и интервенции, укреплять органы безопасности для уничтожения внутренней и внешней контрреволюции, органы прокуратуры, суда и государственного управления для обеспечения «руководства громадной массой населения, крестьянством, мелкой буржуазией, полупролетариями в деле «налаживания социалистического хозяйства».

Вполне возможно, что такой ответ не являлся всеобъемлющим и убедительно доказательным, давшим Жидковой повод считать его ошибочным. Она усмотрела в ответе, где говорилось о всемерном укреплении органов пролетарского государства, наряду с его отмиранием — «противопоставление диктатуры рабочего класса — государству, что мешает, мол, слушателям кружка правильно понять задачу всемерного укрепления социалистического государства рабочих и крестьян». Но таким рассуждением она совсем сбросила со счетов глубоко научное учение Ленина, приведя в доказательство своего утверждения выдержку из речи И.В. Сталина на XIV съезде партии, где он говорил: «Мы за ОТМИРАНИЕ государства. И мы ВМЕСТЕ С ТЕМ стоим за усиление диктатуры пролетариата, представляющую самую мощную власть из всех существовавших до сих пор государственных властей. Это противоречиво? Да, противоречиво! Но противоречие это жизненное и оно целиком отражает Марксову диалектику!». Приведя эту цитату, Жидкова преднамеренно исказила смысл её. Так и не поняв, что Сталин в этом высказывании ни в коей мере не выступает против положений марксизма об отмирании пролетарского государства и даже, наоборот, подкрепляет их, подчёркивая уникальность диалектики Маркса-Ленина.

Как видите, гражданин следователь, о контрреволюционности моего изложения вопроса об отмирании пролетарского государства не может быть и речи. Это сплошное недоразумение, явившееся в результате моей, как я уже говорил, недостаточной аргументированности и подготовленности к этому вопросу и явной путанице Жидковой в её статье, на написание и обдумывание которой у неё было достаточно времени и средств.

Я прошу вас принести, если можете, мне книгу «Государство и революция» В. И. Ленина — и я вам докажу абсурдность обвинения меня в политической ошибке, что сделала Жидкова. Моя ошибка сводится лишь к тому, что я не попытался сразу же, на кружке, доказать свою правоту, боясь скомпрометировать представителя парткома Жидкову.

— А знаешь, я, пожалуй, не поленюсь и схожу в библиотеку, принесу тебе книгу. Мне очень интересно, как ты будешь доказывать, что товарищ Сталин не прав. Может пригласить и моих коллег, заодно и их просветишь?!

Следователь вышел, оставив дверь кабинета открытой. Откровенно говоря, я не рассчитывал, что он принесёт книгу, будучи уверенным, что он вышел по своим надобностям. И тут я ошибся! Книгу он всё же принёс, но коллег не пригласил, а может и приглашал, да они не пошли.

— Ну, читай, а я буду слушать, только с условием — покороче. Видишь, уже светает, а мы с тобой ещё ничего не сделали!

«Государство есть продукт и проявление НЕПРИМИРИМОСТИ классовых противоречий — начал читать я. — Государство возникает там, тогда и постольку — где, когда и поскольку классовые противоречия объективно «не могут» быть примиримы… И наоборот: существование государства доказывает, что классовые противоречия непримиримы. Если государство есть продукт непримиримости классовых противоречий, если оно есть сила, стоящая НАД обществом и «всё более отчуждающее себя от общества, то явно, что освобождение угнетённого класса невозможно не только без насильственной революции, но и БЕЗ УНИЧТОЖЕНИЯ этого аппарата государственной власти, который господствующим классом создан и в котором это «отчуждение» воплощено».

Это сказано Лениным о буржуазном государстве. Что же касается вопроса отмирания пролетарского государства, В.И. Ленин приводит большую выдержку из книги «Анти-Дюринг» Ф. Энгельса: «Пролетариат берёт государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность. Но тем самым он уничтожает самого себя как пролетариат, тем самым он уничтожает все классовые различия и классовые противоположности, а вместе с тем и государство как государство. Когда государство наконец-то становится представителем всего общества, тогда оно само себя делает излишним.

Первый акт, в котором государство выступает действительно, как представитель всего общества — взятие во владение от имени всего этого общества средств производства — является в то же время последним самостоятельным актом его, как государства».

Развивая эту теорию, В.И. Ленин пишет:

«На деле здесь Энгельс говорит об «уничтожении» пролетарской революцией государства буржуазии, так как слова об отмирании относятся к остаткам пролетарской государственности ПОСЛЕ социалистической революции. Буржуазное государство не «отмирает» по Энгельсу, а «уничтожается» пролетариатом в революции. Отмирает после этой революции пролетарское государство или полугосударство.

Об отмирании — даже ещё рельефнее и красочнее — о «засыпании» Энгельс говорит совершенно ясно и определённо по отношению к эпохе ПОСЛЕ «занятия средств производства во владение государством от имени всего общества, т. е. после социалистической революции.

Мы все знаем, что политической формой «государства» в это время является самая полная демократия. Но никому из оппортунистов, бесстыдно искажающих марксизм, не приходит в голову, что речь идёт здесь, у Энгельса, о «засыпании» и «отмирании» демократии. Это кажется на первый взгляд очень странным. Но «непонятно» это только для того, кто не вдумался, что демократия — есть тоже государство и что, следовательно, демократия тоже исчезнет, когда исчезнет государство. Пролетариату нужно государство — это повторяют все оппортунисты, социал-шовинисты и каутскианцы, уверяя, что таково учение Маркса и забывая добавить, что, во-первых, по Марксу, пролетариату нужно лишь отмирающее государство, т. е. устроенное так, чтобы оно НЕМЕДЛЕННО начало отмирать и не могло не отмирать. А во-вторых, трудящимся нужно «государство», т. е. организованный и господствующий класс пролетариата».

Все время, что я зачитывал из книги выдержки, следователь сидел, склонившись над столом и что-то писал, потом читал, шевеля губами, рвал написанное и опять писал.

— Вот что говорили Маркс, Энгельс и Ленин об отмирании пролетарского государства. И я думаю, что и вы, гражданин следователь, стоите на тех же позициях. Так или не так?

— Повторяю — вопросы задаёт следователь, а ответы — подследственный! Понятно? Но я всё же отвечу. Не думай, что ты чересчур грамотный, а кругом — дураки! Всё, что ты читал — мне давно известно не хуже тебя. Но мне ещё известны и теоретические труды И.В. Сталина. А вот тебе они, наверное, не известны. Это уже не хорошо, а ещё хуже то, что ими ты пренебрегаешь! А, впрочем, чего можно ждать от закоренелого троцкиста?! И всё же мы тебе верим, что тобой была допущена ошибка. Она-то и помогла нам разоблачить тебя. Но ведь не к лицу даже бывшему коммунисту, не один год пробывшему в нашей партии, более пятнадцати лет занимавшемуся пропагандистской работой, закончившему когда-то губернскую партийную школу, инженеру — отрицать, что такая ошибка, мешающая слушателям кружка правильно понять задачу всемерного укрепления социалистического государства объективно, подчёркиваю — не субъективно, а объективно — является всё же контрреволюционной?! Так или не так?

— Да, пожалуй, объективно, сделанную мною ошибку можно квалифицировать и так.

— А раз так, подпиши-ка этот лист допроса!

И я… подписал.

То ли сказались бессонные ночи, то ли оставалась какая-то вера в справедливость и гуманность органов, поставленных охранять права человека, а может быть, некоторая надежда, что более грамотные люди поймут, что, по существу, вообще никакой ошибки и не было. Но, так или иначе — я подписал.

— Скажи, а не было ли случая, когда на кружке ты рекомендовал книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир»?

— Да, рекомендовал, гражданин следователь, хотя признаюсь, читал её давно, ещё в двадцатых годах. А рекомендовал её, потому что хорошо помнил отзывы об этой книге В.И. Ленина и Н.К. Крупской, да и самому мне она понравилась.

— А ты знаешь, что эта книга восхваляет Троцкого и вообще давно изъята?! И не потому ли ты её так настойчиво рекомендовал, что в ней много сказано хорошего о твоём идейном руководителе?!

Только сейчас я понял, почему эту книгу при обыске перед арестом у меня отобрал оперуполномоченный.

— Первого — то есть восхваления Джоном Ридом в своей книге Троцкого — откровенно говоря, я не помню, так как читал её лет десять тому назад. Но всё же позволяю себе и сейчас сомневаться, что это ваше утверждение отвечает действительности. Допускаю, что Джон Рид не смог с убедительной конкретностью и абсолютной достоверностью изучить деятельность большевиков того до чрезвычайности сложного периода, так как ни для кого не секрет, что вся работа по подготовке вооружённого восстания велась тогда подпольно и, естественно, не могла быть достоянием даже такого человека, как коммунист Джон Рид. Весьма возможно и вполне допустимо, что в книге недостаточно рельефно отображена борьба В.И. Ленина и ближайших его сторонников и единомышленников-ленинцев против всякого рода капитулянтов Зиновьева, Каменева и Троцкого в частности. Очень может быть, что отсутствие достаточных материалов и неглубокое изучение борьбы Ленина с Троцким помешало автору усмотреть противоречивость в различных выступлениях Троцкого в дни подготовки свершения Октябрьской революции.

А вот об изъятии этой книги я узнал от вас сегодня и удивляюсь этому без притворства. Даже не совсем верится! Ведь эта книга издавалась у нас в Советском Союзе с 1923-го по 1930-й год ОДИННАДЦАТЬ раз! И почти все издания выходили с предисловиями В.И. Ленина и Н.К. Крупской. Всё же поверю вам на слово, что она изъята, как вредная, но тогда возникает естественный вопрос: как эта акция «запрещения и изъятия» увязывается с предисловием к ней? Напомню вам, что говорили об этой книге В.И. Ленин и Н.К. Крупская. За дословность передачи не ручаюсь, а существо попытаюсь всё же изложить без искажений и преувеличений.

В.И. Ленин рекомендовал её в своём предисловии рабочим всех стран, хотел бы её распространения в миллионах экземпляров и перевода на все языки мира. В этом же предисловии он писал, что она живо и правдиво излагает важные и сложные для понимания события, вскрывает, что такое пролетарская революция и диктатура пролетариата. Назовите мне ещё хоть одну книгу с таким отзывом вождя революции — Ленина!

A Н.K. Крупская назвала книгу Джона Рида своего рода эпосом, книгой, дающей общую картину народной массовой революции, которая (книга) будет иметь большое значение для нашей молодёжи и будущих поколений.

Следователь Резенцев меня не перебивал, слушал, как мне показалось, внимательно и с интересом, даже не отвлекался на перекладывание с места на место своих папок и как бы в ожидании к чему я веду свою речь.

— Так что же, гражданин следователь, значит Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна Крупская ошиблись, когда отзывались об этой книге?

Следователь оторопел от вопроса, заёрзал в своём кресле, сложил папки в ящик стола, встал, заходил по кабинету, потом остановился около меня и, наконец, выдавил осточертевшую мне фразу:

— Вопросы здесь задаю я, а ответы даёшь ты! Понятно?! — Приоткрыл дверь кабинета, заглянул в коридор, плотно закрыл её и… — Ошибались или не ошибались Ленин и Крупская — не нашего с тобой ума дело. А раз книга изъята — рекомендовать её — значит вполне сознательно, а если хочешь, вполне умышленно, идти на дискредитацию вышестоящих органов, то есть встать в ряды наших врагов. Так-то!

Следователь возвратился в своё кресло и опять выложил папки на стол.

— Думаю, что ты согласишься со мной, что сегодняшнее твоё признание в допущенных ошибках, как ты их пытаешься квалифицировать, даёт мне полное основание утверждать, что это не просто ошибки, а система троцкистских взглядов. Сегодня — ошибка по вопросу о государстве нашем, завтра — рекомендация запрещённой книги, восхваляющей Троцкого, а послезавтра — пропаганда троцкистских взглядов! Вот тебе и не виноват, не преступник. Ведь поймался с поличным — так имей мужество отвечать за это!

— Нет, с этим я не согласен и это не подпишу, гражданин следователь. От ошибок никто не гарантирован — ни я, ни вы. Всем присуще и заблуждаться, и ошибаться, даже большим людям, не то, что нам с вами, грешным! Да, кстати, и ошибки бывают весьма разные. Квалифицировать же мою ошибку о государстве и рекомендации кружку книги Джона Рида как систему троцкистских взглядов, это значит не знать, что такое троцкизм!

— Где уж нам знать это, тут вам и карты в руки! Давай же кончать! Подпишешь ли ты или не подпишешь, признаешь или нет, что являешься строго законспирированным троцкистом, это в конце концов не важно. Важно то, что ты изобличён полностью. А ошибки, действительно, бывают разные. Одно дело, когда что-то сболтнул неграмотный колхозник или простой рабочий, а другое — когда такой тип, как ты — грамотный, разбирающийся в политике, пролезший в нашу партию с определённой целью. У тебя это уже не ошибка, а давнишние взгляды, направленные на подрыв нашего строя! Ты что же думаешь, что там, наверху, не знают об изъятии вредной книги, которую ты так рекомендовал своим рабочим и, даже, в течение чуть ли не часа, мне? Значит, партия и товарищ Сталин, по-твоему, поступают неправильно? Нет уж, довольно! Мы не позволим никому ревизовать действия наших вождей, мы не позволим лить грязь на то, что завоёвано нами кровью! Так-то! Ну, подпишешь или нет?

— Нет, не подпишу! Не подпишу! Слышите!

Это был последний допрос. После него были две очные ставки. Некто Хвесюк, он вместе со мной учился в МВТУ, показал, что по «его глубокому убеждению» Сагайдак — строго законспирированный троцкист, так как ещё в МВТУ выступал на курсовом партийном собрании с какой-то формулировкой Преображенского. На собраниях в МВТУ я вообще никогда не выступал, а о какой формулировке идёт речь он, оказывается, запамятовал и вспомнить не может, так как это было очень давно.

Второй — очник-инженер завода Михайлов — показал, что Сагайдак вообще вредитель — ломал прокатные валики, его цех, мол, делал очень много брака.

Последняя встреча со следователем Розенцевым заключалась в моём ознакомлении с «делом» и в подписании протокола об окончании следствия, в котором значилось, что следствием установлена моя виновность по 58-й статье, пункту 10-му, части 1-й — то есть в контрреволюционной агитации, не повлекшей за собой ущерба для государства.

Итак, следователь Розенцев закончил следствие, квалифицировав мою ошибку по вопросу о государстве и рекомендации запрещённой книги как контрреволюционную агитацию.

С допроса уходил с облегчением. Самое страшное кончилось. Впереди суд, который отклонит нелепую квалификацию, сделанную следователем, оправдает меня, и я буду на свободе!

Так думал я, уходя от Розенцева. Наивность, вера в правосудие, вера в мудрость и доброту человека — всё же теплились в моём измученном мозгу. И я возвращался на тюремные нары с уверенностью, что осталось совсем немного до того мгновения, когда я увижу жену, детей, друзей, небо, солнце, мир.

Загрузка...