Далеко за полночь раздался в прихожей раздался звонок. Настойчивый, требовательный, почти непрерывный. Пока жена набрасывала халат и босыми ногами нащупывала на полу домашние туфли, послышался не менее настойчивый и громкий стук во входную дверь. Стучали чем-то тяжёлым.
— Кто там?
— Откройте, это я, управдом!
Жена, удивляясь такому позднему визиту управдома, всё же открыла.
Темноту прихожей прорезал луч электрического фонарика, скользнувший по лицу жены. Он торопливо забегал по передней, с двери на дверь, а их четыре, по одежде на вешалке, лишь одно мгновение задержался на потолке и, подрагивая, замер на полу, как бы рассматривая обувь и удивляясь такому её количеству.
Кто-то хриплым голосом с нотами приказа произнёс:
— Зажгите свет! — и луч фонарика погас.
Только после этого в переднюю в мокрых плащах, с пистолетами в руках, ввалились двое, за ними управдом и последним, в мокрой шинели, с винтовкой в руке, — красноармеец. Наверное, прикладом этой винтовки он и стучал в дверь.
— Где муж?
И, не ожидая ответа, первый из вошедших направился в комнату. Я уже встал, пытаюсь на ощупь найти тапочки и брюки. Только успел включить прикроватную лампочку, люди в плащах были уже в комнате. Со словами: «Садись на диван!», стали неторопливо засовывать в задние карманы брюк пистолеты.
Я пересел на диван, держа в руках наконец-то найденную одежду. Один из них не спеша обвёл комнату глазами, точно прицеливаясь к чему-то, расстегнул плащ и по-хозяйски, на ощупь повернул стенной выключатель и осветил комнату, не обращая на меня никакого внимания, шагнул к письменному столу, оставляя мокрые, расползающиеся следы сапог на ковре. Другой подвинул стул к книжному шкафу, сел на него верхом и взглядом пригласил управдома также сесть, но у самого выхода из комнаты.
В дверях комнаты молча, с растерянным и ничего не понимающим взглядом, остановилась жена. Красноармеец остался в прихожей.
Выбор ночными гостями «позиций» был произведён чётко, в полной тишине, без слов и без суеты. Чувствовалось знание своего дела и полная отрепетированность приёмов, даже в мелких деталях. Видимо, старший среди них, со «шпалами» на петлицах, с грохотом, ногой в начищенных до блеска и запачканных грязью сапогах, отодвинул стул от письменного стола и уверенно, по-хозяйски уселся на него. Ведёт себя гораздо развязнее, чем делает это дома.
Дома ведь могут сделать замечание, наконец, просто сказать, чтобы был поосторожнее с мебелью, она ведь денег стоит и не железная. Здесь же всё подвластно ему, безраздельно подчинено его желаниям и воле. Весь его вид — напыщенность, пренебрежительность к окружающим, самомнение, я бы сказал, нaигранная важность и потуги надеть на лицо маску брезгливости и недосягаемости, говорило о том, что он действительно играет заученную роль, любуясь своей персоной.
И откуда берётся всё это в человеке? Ведь это не врождённые качества. Всё это наносное, заимствованное извне. Видите ли, он здесь официальное лицо, представитель государственной власти, а поэтому хочет насладиться ею именно здесь, где абсолютно бесконтролен и хоть в какой-то степени компенсировать повседневное преклонение перед вышестоящими. А то, что он слепое орудие в руках этих вышестоящих, исполнитель чужой воли, что передоверил им решение вопросов морали, долга и чести — его мало трогает. Он этого не стыдится, его это нисколько не тяготит. Он гордится тем, что олицетворяет своё начальство, а заодно и себя, при подходящих обстоятельствах, ни мало ни много, как с государством. В общем, его вполне устраивает быть «калифом на час». А практически — это удовольствие он получает ежедневно. Не откажешь ему и в корыстолюбии. Он хорошо усвоил, что безупречный исполнитель воли своего начальства ценится намного выше, чем человек, не потерявший способности самостоятельного мышления, критического взгляда на явления, окружающие его.
И он не ошибается. Его действительно ценят, поощряют, щекочут его тщеславие, а он продолжает каждую ночь само-любоваться, даже не подозревая, что это далеко не есть признак человеческого достоинства, а чистейшая клоунада в расчёте на «дурачка». Но об этом он и подобные ему, не думают. Бывает, что такие люди имеют даже «собственные» убеждения, но не потому, что полностью разделяют их, а потому, что быть сторонником их сегодня просто выгодно. Ведь это даёт им известное положение в обществе, чины, звания, материальное благополучие. И они становятся рьяными пропагандистами их, даже не замечая, что уже твёрдо и бесповоротно утвердились на пути полного оглупления.
Широкое, плоское, при встрече взглядами ничего не выражающее лицо. Бесцветные немигающие глаза его забегали по предметам на столе. Ленивый поворот головы в сторону второго и небрежно, сквозь зубы, брошенные два слова: «Займитесь шкафом!». Сам же взял со стола книгу, полистал её, потряс, держа за корешок, бросил на пол, потянулся за другой, третьей. В комнате мёртвая тишина, нарушаемая шелестом листов, скрипом стула под вторым оперативником, да безучастным посапыванием дремлющим у дверей управдомом. Он уже давно потерял счёт бессонным ночам, убедился в абсолютной бесполезности свое присутствия. Книги одна за другой вынимаются из шкафа и с заглушенным стуком падают горкой на середину ковра.
Со сдвинутой на затылок фуражкой тот, что за столом, читает бумаги, а может быть, просто делает вид, что читает, листает их, рассматривает фотографии, зачем-то вытаскивает из кармана лупу, вертит её в руках, прицеливается к немецкому каталогу, как будто она поможет ему прочитать непонятный текст, и опять кладёт в карман: «Знай, мол, нас, чекистов, — мы не лыком шиты, с инструментом!» С нарочитым громким стуком выдвигает ящики стола и выгружает из них на очищенный от книг стол пачки писем, фотографий, рукопись книги о производстве нержавеющей стали. Толстая рукопись не сшитых листов, схем, диаграмм, чертежей вырывается у него из рук, и сотни листов рассыпаются по полу. Грязными сапогами часть из них сразу же придавливается к полу, остальные отодвигаются на середину ковра. Ему нет дела, что это есть труд многих дней и ночей, он даже не может представить это во всей неприглядности своего кощунства.
Чувство времени потеряно. Час ли только прошёл или целая вечность! И кажется, что назойливый шелест страниц, врывающийся в звенящую тишину, острыми иглами ранит мозг, тело, душу. А книги, одна за другой, падают на пол. Уже отодвинуты от стен шкафы, диван, кровать, тумбочка. Уже осмотрены все уголки комнаты, сорваны со стен картины, для чего-то обстуканы большим дверным ключом стены. И всё это в полной тишине, без эмоций, с каменными лицами, как изваяния, не разговаривая между собой и как бы не замечая ни меня, ни жены, ни друг друга. Казалось, что все их движения заранее рассчитаны, а руки делают давно привычную и достаточно надоевшую работу, как на конвейере.
В последнем ящике стола под руку подвернулись два фотоаппарата — один я привёз из Германии в 1931 году, а другой получил как премию от газеты «Рабочая Москва», как «Лучший участник Октябрьского смотра фабрик и заводов, как передовой борец за большевистские темпы, за выполнение и перевыполнение промфинплана четвёртого завершающего года первой пятилетки, за обеспечение подступов ко второй пятилетке».
— Осторожно, не разбейте, это мои вещи! — невольно вскрикнула жена, когда он собирался швырнуть их на ковёр.
Удивлённо взглянув на неё — «кто это ещё смеет вмешиваться в мои дела!» — всё же попытался изобразить подобие улыбки на мёртвом лице и опустил фотоаппараты в ящик. Больше в нём он уже ничего не искал.
С обыском в комнате было закончено. Мелькнула мысль — если будет так продолжаться и в других комнатах, в кухне, прихожей, то дело затянется до позднего утра. Проснутся дети, няня, соседи, проснётся весь дом. За окном темнота ночи заметно поредела. В посеревшем воздухе чувствовалось приближение рассвета. Проступили силуэты домов и деревьев на противоположной стороне двора. А в комнате всё носило следы чужого, грязного прикосновения.
Грудой валялись книги на ковре и у шкафа, бельё, платья. Как-то непривычно открыты настежь все дверцы опустошённых шкафов, выдвинуты ящики стола.
Тёмные пятна на стенах от сорванных фотографий и картин дополняют неприглядность учинённого разгрома. В комнате сразу всё как будто стало чужим, совсем незнакомым. Всё было сдвинуто со своих многие годы постоянных мест, перевёрнуто, разбросано, помято, до острой боли осквернено и обнажено.
За столом составляется акт результатов обыска и опись изъятых «вещественных доказательств». Здесь билет члена Московского совета, проездной билет, удостоверение члена президиума РКК Пролетарского райкома ВКП/б/, каталог немецкой фирмы по производству оборудования, паспорт, книги резолюций съездов ВКП/б/ и конгрессов Коминтерна, книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», записная книжка с номерами телефонов знакомых и родственников, стопка фотографий.
Вполголоса, устало и как бы нехотя, цедит сквозь зубы:
— Одевайся, можешь попрощаться с детьми!
— Зачем же одеваться, я не собираюсь выходить!
— Ты арестован, читай!
В одном белье, босиком я сам себе казался каким-то жалким и беспомощным. Из зеркала на меня смотрело постаревшее на много лет лицо, с побелевшими на висках волосами. Это в мои-то тридцать пять лет от роду!
Скользнул взглядом по бумажке (ордеру за подписью прокурора на мой арест), протянутой мне уполномоченным, но ничего не увидел. Взгляд перескочил через головы производивших обыск, к двери и встретился с глазами жены. Она склонила голову, держась за косяк двери. Кончики её пальцев были белыми.
Дрожащими руками, как слепой, натягиваю одежду, не спеша, как показалось, завязываю галстук. Жена запихивает в портфель бельё, табак, деньги, мыло, полотенце.
— Деньги и часы оставь дома, они тебе… — взглянув на жену, поправился, — «Вам», не понадобятся.
Выхожу в прихожую. Путь преграждает винтовка красноармейца.
— Пропусти его, Степан, не уйдёт!
Непослушными ногами пересекаю прихожую, захожу в детскую комнату. Прощаюсь со спящими детьми. Слёзы заволакивают глаза, я детей не вижу, только слышу их спокойное дыхание. Они ничего не знают, не ведают, что долго-долго не увидят своего папу. Тут же лежит их няня Зина, не подавшая вида, что она единственная свидетельница последнего прощания отца со своими детьми.
Возвращаюсь в комнату, всё ещё не понимая случившегося, убеждая себя в том, что произошла страшная ошибка, нелепая, чудовищная несправедливость. Бросаю растерянный, невидящий взгляд на стены, потолок, пол комнаты, прижимая к груди голову жены. Она шепчет: «Крепись, всё будет хорошо!» Не знала она и не думала тогда, что «всё будет хорошо» только через… ВОСЕМНАДЦАТЬ ДЕТ!
Вышли на лестничную клетку. Захлопнулась дверь квартиры. Тогда не думал, что эту дверь не открывать мне многие годы.
Впереди красноармеец с винтовкой, за ним я, за мной оперативник с помощником. Не заметил, когда вытащили пистолеты и куда девался управдом.
Глухой стук сапог разносился по лестнице, разрывая предутреннюю тишину. Только что закончился весенний дождь. Журчат ручейки воды по обочине тротуара, спеша к водосточным колодцам. Крупные капли капают с карниза дома и веток деревьев. Идём по лужам за угол дома, а там в легковую машину — и в районное отделение НКВД.
Через двадцать минут был первый допрос. Допрос для установления личности: а вдруг не того привезли, за кем посылалось.
Наступило утро. Уполномоченный сосредоточенно складывает в большой пакет изъятые по акту бумаги и документы, фотографии и письма, явно удивляясь, зачем взяли столько фотографий — приходится распихивать в два пакета. Заклеивает пакеты, капает сургучом, прикладывает металлическую печать.
Со вздохом облегчения (ещё бы! Сделал большое дело!) — отодвигает от себя пакет. Взгляд падает на изъятые книги и каталог — они в пакеты не входят. Кладёт их стопкой, перевязывает верёвкой, а под верёвку подсовывает бумажку, предварительно что-то написав на ней. Всё это засовывает в кожаную сумку и торжественно вручает красноармейцу со словами: «Передай товарищу Иванову!»
Красноармеец уходит. Уполномоченный потягивается, зевает, достаёт пистолет, кладёт его на край стола, укладывает поудобнее руки, склоняет на них голову и…
Я сижу на табурете, до стола — метра два с половиной. Тут я рассмотрел, что кабинет уполномоченного небольшой, метров десять, не больше.
Через несколько минут раздаётся всхрапывание — уполномоченный решил отдохнуть от «трудов праведных», а может быть, с наивной мыслью спровоцировать меня на неблаговидный поступок.
На улице уже светло. Зашёл без стука красноармеец, тихо прошёл к столу, разбудил уполномоченного, что-то шепнул ему, очевидно, что я вёл себя «прилично», и ушёл. Уполномоченный, зевая и потягиваясь (может быть, и в самом деле немного подремал), приказывает идти к выходу.
Вот мы и на улице. Садимся в машину. Моё предположение, что красноармеец шептал уполномоченному о моём поведении, опрокинуты, как безосновательные. Красноармеец докладывал ему, что машина подана, а уполномоченный действительно немного вздремнул, ведь он, в конце концов, тоже человек. А человеку ночью присуще спать.
Уже появились первые пешеходы, заканчивают свою работу дворники. Ну и хороша же Москва в эти утренние часы! Прощался ли я с ней? Пожалуй, нет.
Я верил в справедливость и большую правду.
Дорогу пересёк трамвай. Остановились и мы, не глуша мотор. Через пятнадцать минут были на Лубянке, 14. Минутная задержка у ворот, и вот мы уже во дворе. А ещё через минуту я в полуподвале, до отказа заполненном людьми.
Увидел «намордники», «кормушку», «парашу» — неотъемлемые аксессуары всякой тюрьмы.
Так началась для меня неожиданная, длительная, беспросветная и страшная жизнь.